Том 1. Княжна. Жар-Цвет. Отравленная совесть - Амфитеатров Александр Валентинович 2 стр.


И действительно, несмотря на то, что писатель с 1905 года в изгнании, во всех главных издательствах России вышло более тридцати книг эмигранта, многие из которых тиражировались по два-три раза. А в 1911–1916 годах книгоиздательство «Просвещение», подводя почетный итог творческой деятельности самого читаемого прозаика, выпустило его собрание сочинений в 37 томах (правда, из них три так и не вышли из-за последовавших кровавых событий в России).

Воодушевленный сердечной встречей с родиной, с друзьями, с почитателями своего таланта Амфитеатров снова возвращается к репортерству, снова его острая и пламенная публицистика звучит со страниц газеты, на этот раз – «Русской воли», созданной на средства крупных промышленников. И как в годы своей молодости – не любящий политиканствовать, не терпящий компромиссы писатель за один из наиболее дерзких фельетонов приговаривается к ссылке в уже изведанную им Сибирь, в Иркутск. Но доехать туда не успел: вспыхнувшая Февральская революция поставила крест на приговоре.

Падение монархии и воцарение в России демократии Амфитеатров конечно же приветствовал горячо и радостно – как давно им ожидаемое, но второй переворот – большевистский – вызвал в нем возмущенный протест. Писатель выразил его в той форме, которая была для него единственно возможна: «Я дал себе честное слово, что ни одной моей строки не появится в стране, уничтожившей у себя свободу печати» (из письма оперному певцу И. В. Ершову). И слово свое держит, хотя из-за этого попадает в тяжелейшие материальные условия, ввергая в голод и нищету семью (а в ней семь душ!).

Новая власть не раз пыталась сломить своего обнищавшего именитого писателя-упрямца, он трижды арестовывался. Не помогли также и попытки Горького «перевоспитать» давнего друга, – тот, как и в прежние времена, его политическим единомышленником не стал. «Вашим взглядам на революционную войну, – ответил ему Амфитеатров, – я, как Вы знаете, не сочувствую и считаю своею обязанностью бороться с ними, где и сколько могу, как с весьма вредным заблуждением». Правда, тут же добавляет, как бы смягчая резкость тона – все-таки перед ним не враг, а друг: «Но, как бы ни расходились наши воззрения, я всегда памятую, что Вы не только большой писатель, но и честный человек и демократ, и всякое нападение на Вас с этой стороны всегда приводит меня в скорбь и негодование».

Вскоре после расстрела 61 участника «Таганцевского заговора» (в их числе оказался и поэт Н. С. Гумилев) Амфитеатров 23 августа 1921 года вместе с семьей тайно переправился на лодке через Финский залив. Так началась вторая и последняя страница его эмигрантской жизни. Из Финляндии он выехал в Берлин, затем какое-то время живет в Париже и Праге и наконец уже навсегда поселяется в Италии, полюбившейся ему с далеких теперь уже лет первого изгнания.

Отстранившись от прежде ему нравившейся суеты, которою полным полна газетно-журнальная публицистическая деятельность, Амфитеатров полностью погружается в осуществление своих старых, отложенных когда-то до лучших времен творческих планов. Он продолжает капитальную работу над созданием хроникального повествования «Сестры» в четырех томах, завершает хронику «Концы и начала» романом «Вчерашние предки», пишет новые вещи, редактирует для переизданий свои давние книги. В зарубежье, как и в России, у него по-прежнему что ни год, то новая книга. Какая самопожертвенная жизнь! Наверное, красен мир именно такими людьми, как Александр Валентинович Амфитеатров, – тружениками и подвижниками. Он и умер за письменным столом – работая, размышляя. Случилось это 26 февраля 1938 года.

Тимофей Прокопов

Княжна*

Старому товарищу

ВЛАДИМИРУ АЛЕКСЕЕВИЧУ

ТИХОНОВУ,

в память многих лет хорошей дружбы,

посвящаю этот том.

Александр АмфитеатровМарта, 15/2, 1910Cavi di Lavagna

От автора

В составе хроники «Княжна» включен целый ряд относящихся к ней предварительных этюдов, печатавшихся в разных изданиях, с 1889 по 1905 год. Как-то: «Последыш» («Новое обозрение», 1889), «Из терема на волю» («Наблюдатель», 1896), «Село Радунское» («Неделя», 1899). Второй и третий из этих этюдов послужили мне также материалом для драмы «Чертушка», написанной в 1901 году, но на сцену попавшей, освободясь из-под цензурного запрета, только в 1907.

Ал. А.

1910.III.15

Cavi di Lavagna

Часть перваяЧертушка на Унже

I

На берегу Унжи, в унылой котловине, окаймленной двадцативерстною полосою дремучего бора, местами едва проходимого даже и теперь, после многолетней хищнической порубки, лежит село Волкояр, – Радунское то же, – отчина и дедина князей Радунских. Родословное древо этой старинной фамилии восходит ко временам Димитрия Донского: первый из Радунских, литовский выходец, сложил свою голову на Куликовом поле. В синодиках царя Ивана Грозного упомянуто несколько Радунских, заплативших царю кровью за свою крамолу. Артамон Радунский, воевода Бориса Годунова, передался с Басмановым названному Дмитрию. Ивашка – главарь стрелецкого бунта, ярый защитник старой веры и сторонник царевны Софьи Алексеевны – умер под пытками в Преображенском застенке, на дыбе у князя-кесаря Ромодановского. Все Радунские – по истории и семейным преданиям – отличались распутством, дерзким нравом и непобедимым упрямством, но у большинства наследственные пороки в значительной степени искупались талантливостью, воистину, на все руки. Между Радунскими насчитывалось немало доблестных воинов, хитрых дипломатов, но – главное – «случайных людей» и ловких придворных интриганов. В дворцовых смутах XVIII века они вертелись преискусно, всегда держались торжествующей стороны и вовремя отступались от нее, чуть пошатнется. Меншикову изменили для Долгоруких, верховников предали, купленные «Анной, нам Богом данной», с Волынским рассорились аккурат кстати, чтобы попасть в милость к Бирону; вместе с Бестужевым «поступили, как римляне», возведя курляндского конюха в регенты Российской империи, и первые бросились во дворец, чтобы припасть к стопам Анны Леопольдовны, как скоро Миних и Манштейн скрутили Бирона. Неистово ругали Радунские побежденную «курляндскую собаку» и со слезами умиления клялись в верности младенцу-императору Ивану Антоновичу, а между тем в карманах у них уже позвякивало золото де ла Шетарди и шуршали векселя Лестока, – французский задаток за русскую царевну, дары «дщери Петровой», первая плата за близкий «Лизанькин переворот». В «Петербургском действе» 1761 года Радунские впервые сплоховали. От Петра Федоровича они, конечно, отстали, но поздно; Екатерину Алексеевну, конечно, поддержали, но мешкотно, – и оказались ни в сех, ни в тех. Между ними и милостями царицы-победительницы стеною стали широкие спины богатырей Орловых. Они, в качестве людей новых, Радунских терпеть не могли и зорко следили, чтобы не подпустить близко к трону этот боярский род древних кровей с его старомосковскою надменностью и византийским холопством, славянскою распущенностью и азиатским коварством – род свирепый, безжалостный, бессовестный, предательский, продажный, неблагодарный. И вот мало-помалу Радунских, как людей неуживчивых и «несносных шпыней», оттерли от двора соперники, может быть, менее их знатные и даровитые, но с большим житейским и политическим тактом. С тех пор род Радунских стал падать и, не захудав богатством, захудал почетом и влиянием. Радунские не славились ни плодовитостью, ни долголетием. Во всей семейной истории значился только один брак, благословленный четырьмя сыновьями: в елизаветинскую пору лейб-компанец Федот Никитич, князь Радунский, взял за себя ее императорского величества камер-юнгферу, девицу Елизавету Шишлову из смоленских дворянок. Но и из четырех сыновей от этого брака двое умерли в московскую чуму, а выжившие, Никита и Роман, в погоне за «случаем», стали друг к другу в самые враждебные отношения; в обществе их звали Этеоклом и Полиником. Потемкин, по дальнему родству с матерью Радунских, Шишловой, имел кое-какие сношения с враждующими братьями и, зная их честолюбие и способности, обоих терпеть не мог, обоих считал вредными и опасными. Он дипломатически ласкал и того и другого, но держал их между собою на ножах: науськивал Никиту против Романа, а Романа против Никиты. В 1785 году Никиту проткнул на дуэли шпагою проезжий авантюрист – французский виконт Альсид де ла Нейж Руж, – и общий голос обвинил Романа в смерти брата, которому будто бы пришлось драться не в честном бою, но с нарочно выписанным из Парижа знаменитым бретером по профессии. Виконта выслали за границу, а князя Романа Федотовича, под благовидным предлогом, убрали из Петербурга – с поручением чинить розыск по раскольничьим делам в костромских и ярославских местах, где, кстати, у Радунских были имения. Князь Роман-человек дикий нравом, но по-своему, тогдашнему, дворянскому, честный, молодой, горячий, к тому же немного вольнодумец, воспитанный на французских идеях о свободе совести, почитавший Вольтера и энциклопедистов, – пришел в ужас от чиновничьего произвола, мошенничества и взяток. Взялся он исправлять нравы и, для первого начала, пригласив к себе местный уездный суд in corpore обедать в Волкояр, – in corpore же высек гостей на конюшне. А когда история огласилась и приехал губернатор с запросом о ней, то князь Роман Федотович не постеснялся разложить и губернатора. Только не на конюшне, а, на сей токмо раз, чин почитая и сана для, в саду – в Венерином гроте, который с тех пор прослыл у волкоярцев под менее громким, но более выразительным названием «Поротого места». Легенда гласит, что высеченный губернатор жаловался царице, но премудрая Фелица положила будто бы на жалобу его такую резолюцию: «Что Радунские все от рождения умовредны и имеют дух ко ирритации склонный, о том известно давно, чего ради не Радунского виновным числю, но себя, зачем послала бешеного на официю, спокойства требующую. Радунского от должности его отрешить, с декларацией к сему совершенного моего недовольства, а сказать ему жить в дальних его деревнях, которое поместье изберет и пожелает, а в столицы въезда не иметь и ко двору не бывать. Губернатору же объявить: не о том сожалею, что слугу моего наглый человек в палки ставил, но о том скорблю, что имела слугу, который мало что допустить сечь себя способен объявился, но еще, будучи высечен, жалобится и бесстыдство спины своей европейскому потомству и гиштории показывать умышляет».

Остаток жизни Роман Федотович провел, спиваясь с круга, то в волкоярской глуши, то – по смерти императрицы Екатерины – на Москве, где он и умер в эпоху Отечественной войны – как почти все Радунские – от апоплексического удара. Он прожил семьдесят лет, не в обычай своего недолговечного рода. Из детей его – старший сын, слабоумный Исидор, пошел в монахи, а младший, князь Юрий Романович, пошумел-таки на своем веку. Странный и негодный был это человек: враг всем и самому себе. Храбрый офицер 1805 года, полковой командир в Отечественную войну, молодым генералом возвратился он из парижского похода, и как будто обещал воскресить былую славу и удачу князей Радунских. Но, кокетничая с дворцовыми конституционалистами, как-то прозевал момент, когда ветер повернул на реакцию, и уже очень не полюбился Аракчееву, а тот, если кого не любил, то бесповоротно: навсегда и с плотным прижимом. Проиграв военную карьеру, Юрий со злости уцарился во фронду. И вот он – последовательно – мистик, масон, либерал, как-то сбоку вертится около истории в Семеновском полку, в переписке с Николаем Тургеневым, товарищ и приятель заговорщиков Южной армии. В деле 14 декабря Юрий Радунский ухитрился поставить себя так двусмысленно, что затем Николай I держал его до конца дней вдали от дворца, не пуская ближе Москвы, и в прозрачной опале, как вероятного, хотя и не уличенного, бунтовщика, а декабристы, наоборот, подозревали в нем правительственного шпиона. И обе стороны сходились в единодушном согласии, что князь Юрий Радунский самый тяжелый и опасный человек во всей русской знати: и продаст, и предаст, и оскорбит, и унизит – даже не ради какой-либо выгоды, а просто из удовольствия предать и унизить, по своей волчьей, злобной душонке. Знаменитый декабрист Лунин дружил когда-то, в Варшаве, с князем Юрием – и, не выдержав, расстался:

– Нехорошо с тобою, Юшка: жутко! – сказал он. – Так ты зол и коварен, что и не разберешь, чего в тебе больше: зверя или дьявола. Если мы буцем вместе, одному из нас несдобровать. Разойдемся-ка лучше по добру по здорову, пока у обоих целы головы.

Такой лестной аттестации удостоился князь от богатыря неизбывной силы, который впоследствии, в Сибири, полагал для себя высшим удовольствием одиноко бродить по девственным чащам кедровых лесов, в надежде помериться либо силою с матерым медведем, либо удалью и – с беглым живорезом-каторжником.

А переводчик Расина, остряк, вольтерьянец и – к старости, как водится, – ханжа, Катенин, говорил другое:

– Князь Юрий опоздал родиться. Ему бы жить в Италии при Цезаре Борджиа или во Франции при Карле IX. Он клянется, чтобы изменять, и человек, кроме его самого, не дороже для него ореховой скорлупки. Если он улыбается, значит, он опозорил порядочное семейство, поссорил двух друзей, написал анонимное письмо мужу о жене или жене о муже, сделал ловкий донос и сам остался в стороне, словом, отравил кому-нибудь существование. А, может быть, и впрямь отравил кого-нибудь. Если этот человек когда-нибудь заплачет; из глаз его польется чистейшая aqua tofana.

В князе Александре Юрьевиче Радунском – предпоследнем представителе рода, доживавшем в конце сороковых и в первых пятидесятых годах свой сумасбродный век в вотчине на Унже, – как будто соединились и вспыхнули последним зловещим пламенем догорающего пожара все хорошие и дурные качества его предков.

Странны и печальны были его отношения к отцу. Князь Юрий женился очень молодым, в глухой провинции, на какой-то казанской или даже касимовской княжне полутатарского происхождения. Брак был неравный и, по всей вероятности, для Радунского, не охотный, но вынужденный, потому что, с точки зрения карьерной, совсем бесполезный и глупый, а с иных точек зрения князь Юрий на свет смотреть не умел. Капиталов больших татарская княжна за собою не принесла, – только степная родня, из-за Моршанска, пригнала табун чудеснейших коней. Их кровь, хоть и выродилась в северном лесу, до сих пор сказывается: верст на сто вокруг Волкояра крестьянские коньки не похожи на обычных крысоподобных кляч, и если мужик в средствах малость подкормить лошадь, то уже чувствуется в ней нечто от степной сивки-бурки, вещей каурки – благородная порода, хоть и заезженная в возах по ухабам, задерганная и захлестанная под кнутом. Что касается соблазнов женской привлекательности, то и в этом отношении полуазиатская супруга князя Юрия также не являла особо выдающихся красот и – кроме обычных восточных прелестей, то есть восьмипудовой тучности при маленьком росте, страсти белиться, покуда лицо не превратится в неподвижную маску, привычки курить по целым дням, не выпуская трубки изо рта, и готовности отдаваться когда и где угодно и решительно всякому мужчине, который охоч взять, – никакими другими чарами не обладала. Напротив – была ленива до того, что по неделям не давалась девкам волосы расчесать, неопрятнейшая неумойка и превздорного нрава. С первых же дней брака князь Юрий возненавидел жену пуще, чем собака кошку, и до конца дней ее-татарская княжна оказалась тоже под руку мужу, зверком с острыми когтями и зубами! – грызся с нею не на живот, а на смерть. Супружеская жизнь их вся, изо дня в день и из года в год, проходила в том, что они – без любви, без ревности, без взаимоуважения, а просто по обоюдной злобе и страсти к скандалу-ловили друг друга на месте любовных преступлений. Причем – будто бы – сколь ни прыток был по этой части князь Юрий, но за супругою не успевал, ибо та в увлечениях своих бывала, по нужде, и демократкою: настолько, что при случае, за неимением лучшего выбора, счастливила своею любовью даже состоящих при трубках подростков-казачков.

Однажды летом, в Волкояре, княгиня, покушав за ужином грибков, в ночь заболела и преставилась в одночасье. Предание уверяет, якобы в предсмертных муках, свиваясь клубком в лютых корчах, вопила она на трех языках одно и то же-по-русски, по-французски и по-татарски:

– Окормил, злодей, окормил!

Супруг же, стоя около смертного одра, строил умирающей бесовские рожи и приговаривал:

– Ан, врешь! Сама хотела, да не успела… докажи! Врешь! Сама хотела, да не успела… докажи!

Похоронив жену, князь Юрий принялся воевать со своим единственным сыном, князем Александром. Отношения создались прямо-таки чудовищные. Полковник Белевцов, почтенный человек из последних московских масонов, приятель князя Юрия, еще в александровскую эпоху, по первым мистическим кружкам, попробовал было, на правах старой дружбы, стать примирителем между отцом и сыном.

– За что ты гонишь Александра? – уговаривал он старика. – За что ожесточаешь его характер и лишаешь его главной опоры к правильной жизни – уважения к родителю и преемственной семейной любви?

Князь Юрий оскалился на приятеля, как черт какой-нибудь, и обругался скверным словом:

– За то, что вы …к.

– Опомнись, Юрий! Что за мерзость? Какие основания ты имеешь утверждать подобную клевету?

– Мать шлюха была!

– О покойной княгине не могу судить, так как не имел удовольствия знать ее. Но общее мнение таково, что ты сам же развратил ее праздностью и примерами твоего собственного поведения. А что Александр есть подлинно твой сын, то вся его фигура обличает. Ведь он – твой живой портрет. Когда вы вместе в одном обществе находитесь, вас только снега твоих седин и розы его юности различают.

Князь Юрий нетерпеливо оборвал:

– Да почем ты знаешь? Может быть, именно это-то мне в нем и противно?

– Не понимаю.

– Он – изверг! смешение естества! Разве легко мне видеть: рожа – моя, а сердце – татарское?

– Может ли сын ответствовать пред отцом за нацию своей матери? Не его воля была от татарки родиться, но твоя – татарку в супружество взять.

Но князь Юрий топал ногами и вопил:

– Она тварь была! Ведьма! Проклятая татарская ведьма! Если бы при царе Алексее Михайловиче, ее бы надо было в срубе сжечь! К ней огненный змей летал! Он мою форму украл! Змеиное отродье: форма моя, а душа змеиная…

Лицо старика багровело, шея напрягалась жилами, руки тряслись и прыгали пальцами в воздухе, не управляя движениями, синея губы вскипели слюною: вот-вот хватит паралич.

Посмотрел Белевцов, отступился.

– Совершенно ты рехнулся, князь Юрий. И впрямь время тебя в опеку взять. Нехорошо, когда на чердаке так нездорово. С чердаков пожары начинаются. Уже зазорным сказкам веру даешь, кои ныне и деревенская баба, которая поумнее, повторять стыдится.

Назад Дальше