Полынья - Блинов Андрей Дмитриевич 13 стр.


«Здравствуй, мой милый дружок!» — это относилось пока что всего-навсего к аппарату, который столько раз приносил ей радость встречи с Гуртовым, пусть эти встречи были только встречами в эфире.

Она села к столику и надела наушники. Светлый грибок микрофона стоял перед ней. И наушники, и этот белый грибок стали деталями ее жизни, и без них она уже не мыслила хотя бы трех дней. Необычайно быстро она услышала ясный и близкий голос, будто Гуртовой был где-то в соседней комнате и говорил в микрофон, чтобы разыграть ее.

— Старуха, здравствуй! Ты меня слышишь? Я чертовски люблю тебя и скучаю. И если бы ты знала, как мне осточертели айсберги, длинный-длинный день и рыба. Ну, что ты молчишь? Скажи что-нибудь.

— Мне тоже, — сказала она, чувствуя, как закружилась голова. — Я тоже… очень жду тебя. Не представляешь, как мне одной.

— Слушай, я скоро сматываю удочки. Наловили прорву рыбы и теперь нам некуда ее девать. И кроме всего мне надо штопать посудину.

— Когда тебя ждать?

— Мы зайдем в Рейкьявик, а потом прямым курсом до родного Пальяссаара.

— Что такое Рейкьявик? Это надолго?

— Старуха, — послышалось укоризненное, — тебе надо заняться географией. Рейкьявик — это столица Исландии. Остров, где примостился городишко, все время мозолит нам глаза. Он дымит, как самовар. Он мне надоел, и я хочу к тебе. Ты мне снишься по ночам, слышишь?

— Я тоже, — сказала она, — тоже вижу тебя во сне.

Она не соврала. Она видела его во сне каждую ночь. Если муж рядом, его можно и не видеть во сне. А если он так далеко и ты молода и любишь его, что тебе еще остается делать?

— Ты в каком платье?

— В сером.

— А как поживает твое красное? Ты обещала его забросить до моего приезда.

— Я его забросила, но сегодня днем надела. Всего один раз. Оно не принесло мне счастья. Много было переживаний. Разных.

— Что-то серьезное?

— Все это работа. У меня пока ничего не выходит.

— Ох, уж… — Она услышала его глубокий и сокрушенный вздох. — Вот дались тебе эти заики. Не можешь прожить без них?

— Ты же знаешь, что не могу, и никогда не буду счастлива, если останусь беспомощной.

— Даже со мной?

— Даже с тобой, — сказала она сходу. И тут же поправилась: — Извини, я не подумала. Нашего с тобой ничто не касается. Никогда.

— Ладно… Как Аскольд? Что слышно из Таганрога? Прошлый раз я не успел тебя спросить.

Она хотела рассказать о своих тревогах, своих предчувствиях, но удержалась:

— Не могу связаться с мамой…

Она хотела рассказать ему о дочках, у которых была в воскресение в пионерском лагере, но он не спросил о ее дочках, и она промолчала. Девочки-то были Астафьевы и она боялась, что он в чем-то почувствует ее навязчивость. Зачем ему знать, как она весь день штопала и стирала их платьица, как шофер, пристроившись на пеньке в лесу, ушивал порвавшиеся сандалии, что Вера — молодчина, привыкла к отряду, не скучает, а Марена — та плакса, вчера, как и всякий раз, просилась домой, она не понимает, о чем говорят ее подружки, маленькие эстонки, и что ей дома, на Мустамяэ, было бы куда лучше.

«Маленькая, маленькая моя»…

Она не уловила, что говорил Гуртовой, схватила лишь последние его слова насчет ремонта корабля и что наконец повезло. Спросила, о чем он?

— Да, ты вообрази: два месяца дома! Август и сентябрь будем ремонтироваться. Слышишь?

— Слышу, — сказала она, — слышу… Мне даже не верится.

— Поверь, раз говорю…

Она даже как-то похолодела от неожиданности. Вот ведь как бывает: радость, два месяца вместе с мужем, без унизительного одиночества, в котором чувствуешь себя то ли солдаткой, то ли «брошенкой», как зовут на Руси женщин, у которых мужья годами зимогорят, радость, а она вот похолодела, точно застигнутая дурной вестью. И только когда закончилось время радиоразговора и она, опершись локтями о стол и прижав ладони к наушникам, еще сидела минуты две, как бы ожидая, не вернется ли из эфира его голос, она поняла, что это нежданное, но-заслуженное ею счастье рушит другое, и не только заслуженное, но и ожидаемое.

Сентябрь… это ее месяц, месяц отпуска и работы в кабинете доктора Казимирского, месяц, который так нужен ей и без которого ей прожить еще хуже, чем разлука с Гуртовым.

«О долюшка женская… Вряд ли труднее сыскать»…

Она сняла наушники, встала и, благодаря, кивнула ребятам, направляясь из радиорубки. Вокруг ныла морзянка, напоминая о каких-то утратах, мигали зеленые огоньки, как бы открывая ей путь в неизведанную, благодатную и добрую жизнь. Ребята, заметив на ее лице смятение, подумали, что приструнил строгий капитан-директор свою симпатичную женушку, живущую без муженька по своим уставам, как какой-нибудь вольный город. Что ж, пусть думают эти мальчики что хотят, они еще так мало знают о жизни.

Пепельно-серая ночь овевала Таллин. Глубинно темнело море. На светлой еще кромке неба резалась полоска Найссаара.

«О господи, избавитель мой»…

Инна не знала, откуда пришла к ней эта фраза, похожая на начало молитвы, но в такие минуты она являлась, не спросясь. В ней звучали и растерянность, и отчаяние, и бессилие.

«О досточтимая эмансипация, освободившая меня, уравнявшая меня с мужчиной, давшая мне все, чего когда-то у меня не было, и тут же сразу все отнявшая»…

Она представила на минуту, как муж однажды сказал бы, что не идет в экспедицию по семейным обстоятельствам. Представила и усмехнулась такой невидали. А она вот запросто по счастливым семейным обстоятельствам не пойдет в отпуск и не использует единственные дни отдыха, ее дни для своей работы, той работы, без которой она не может жить и для которой так долго и терпеливо готовила себя.

Она опять на минуту представила, как моряк Гуртовой едет за ней в Калугу и терпит безморье так же стоически, как терпит она здесь свою безъязыкость. Представила и усмехнулась: никогда этого не случится.

Автобус шел на Мустамяэ. Молодые эстонцы и эстонки оживленно разговаривали и смеялись. Потом они притихли и что-то стали говорить о ней. Она только поняла: «Почему она так грустна, эта русская?» Нина долго строила фразу и, наконец, по-эстонски спросила, откуда они знают, что она русская? Парни и девушки смутились. Но тут один сказал по-русски:

— Наши так грустить не умеют.

Все засмеялись, и Нина тоже.

— Нет, все-таки! — настаивала она.

Теперь заговорила девушка с льняными волосами:

— У вас все на лице написано. Не обижайтесь.

«Плохо это или хорошо, что все на лице написано? — думала Нина, идя от остановки до дома. — Вроде бы хорошо, а вроде бы и плохо. А, — махнула она рукой, — хорошо, что мы всегда такие. И пусть будем такими».

Утром она проснулась от холода. Лил дождь. Капли шлепались на подоконник, рикошетили, и на полу, возле кровати натекла лужа. Простыня, которой она прикрывалась, была чуть влажной и холодком прикасалась к грудям, лопаткам, бедрам.

Белесая дымка прикрывала лес. Песчаная коса под окнами потемнела. Первой мыслью почему-то была: «А Егор, должно быть, уже дома. А может, и нет… Разве мне не все равно?»

Потом был короткий разговор с матерью.

— Мама, — голос Нины был хрипловатый от волнения и сна, — не сердись, что звоню. Как ты добралась до почты? Ведь рано еще.

— Ладно, как добралась… Сама ведь знаешь.

Нина знала: бежала с окраины через весь город. Над Азовским тусклым морем дымка. Солнце еще не взошло, но туман уже чуть розовеет.

— Мама, Гуртовой велел тебе кланяться, — сказала Нина, хотя не припомнила, просил ли ее об этом муж.

— Как он?

— Скоро приедет на два месяца…

— Ну…

Мать ждала вопросов или каких-то сообщений. Дочь боялась спрашивать.

— Ну, что ты себе спать не даешь, и я ночь проваландалась! Что у тебя? — не выдержала мать.

— Мам, Аскольд… С ним все хорошо?

— Ну, а что с ним может быть? Теперь все хорошо…

— Теперь… Чувствовало мое сердце.

— Не сходи с ума.

— Что с ним было?

— А ничего…

— Нет было, было. Чувствую!

— Ну, было, так прошло уже. И нечего малахолиться.

— Что? Говори! А то я приеду и заберу его.

Мать помолчала. В трубке шелестело, всхлипывало.

— Не езди, не надо, — серьезно сказала мать, — парень в полном здравии. Перекупался было. Головокружение, рвота. А теперь вчистую прошло.

— Тонул, что ли? Как же так… Мать опять помолчала.

— Да с ребятами увязался… Ну и опрокинулись.

Нина, вмиг потеряв силы, опустилась на стул. Нет, больше она не позволит увозить ее сына. Как можно так жить?

— Мама, — сказала она, — я прошу привезти Аскольда. Не спорь, я прошу.

Мать опять молчала. Телефонистка где-то далеко спросила, не закончили ли разговор, но мать строго сказала:

— Не влазь, чего шебуршишь! — И к Нине: — Не углядела, дочь, казни меня. Но, право, он теперь здоров. И оставь ты его мне. Ну, прошу я тебя, Нина! Какая мне жизнь без него?

— Нет, нет! — крикнула Нина, но телефонная трубка равнодушным голосом сказала: «Время кончилось».

За окном все еще лил дождь. В слабом свете утра блестел мокрый асфальт улицы.

20

Егор поздно вернулся из пионерского лагеря, когда Варя и Славка уже спали. Он сам разогрел ужин и в одиночестве поел на кухне. Картошка, не убранная с плиты, подзасохла, потеряла вкус, котлета отдавала кислинкой, должно быть, многовато намешали в нее хлеба, иначе не прокисла бы так скоро. И только крепкий чай с редким ароматом, не похожим ни на какой другой, был приятен.

Он думал о дочери. Как это и что с ней случилось? И когда? Почему он не помнил? Почему не замечал? «Не знаете вы своей дочери»… Да только ли не знает? Раньше не подумал о ее беде и теперь не заставит себя как следует подумать…

Не скажешь, что не любит ее или любит меньше, чем Славку. Со Славкой они, правда, быстрее находят общий язык, но на то они и мужчины. А мать-то как же, ей ведь ближе дочернее сердечко? Свои секреты, так и знай, завелись. Женщины…

Осторожно, стараясь не наделать шума, — дверь все же скрипнула, завтра не забыть бы капнуть на навесы масла, — Егор прошел в комнату, прилег на диван, чуть подвинув Славку, и заснул скоро, как привык к этому в поездах и самолетах. И всю ночь видел один и тот же сон, светлый, как утро. Всю ночь он был вместе с дочерью и тем высоким и симпатичным старшим вожатым, которого он видел в лагере. Дочь была веселой, смеялась и без конца говорила, говорила… и Егор не мог наслушаться ее речью.

Утром они с женой шли вместе на завод. Егору не терпелось в лабораторию, хотя у него было еще два свободных дня. По пути они завернули в детский сад, из рук в руки передали няне Славку — оставь на улице — потом ищи ветра в поле. Не сели в автобус, хотя до завода не так-то близко — четыре остановки, оба не любили утреннюю толчею, и пошли пешком. Егор рассказывал жене о дочери, о лагере, как ему понравилось там.

— А Ирина, ты знаешь, повзрослела, так и налилась молодостью. И красивая… На тебя похожа, брови такие же разлетные, и нос прямой — твой, только рот мой, кажется…

Жена, шагая по тропинке между деревьями бульвара, чуть впереди Егора, сказала, не оборачиваясь:

— Чего, чего, а рот у нее мой. У тебя вон он какой резкий, а у нее — губы добрые.

— Может быть, — согласился он, не желая затевать спора. — Ты не знаешь, как обливалось сердце кровью, когда я вслушивался, как она говорит! Как ей трудно. Первый раз пришло мне в голову: а если любовь нагрянет? Представляешь, с парнем пойдет погулять, разговоры начнутся? А? Шли мы по лагерю и попался навстречу старший пионервожатый. Парень что надо, всю ночь мне сегодня снился.

— Первый раз заметил ее заикание? А я давно, давно вижу. Вначале сердилась на нее, даже ненавидела за то, что она у нас такая. А теперь жалость…

— Что же ты так… Надо бы вместе, может, и предупредили бы…

— За детей-то мы оба отвечаем.

— Разве я об этом?

— О чем же тогда?

— О том, чтобы вместе. Да и тебе все же она ближе, дочь же.

— А ты, Егор, все готов на меня свалить. Одни часы с тобой на заводе, а дома — у тебя журналы, книги, а у меня — кухня, постирушка, дети.

— Ну, разве мои журналы и книги — это не работа? Не успеваю и жалкой толики прочитать из того, что надо.

— А мне, думаешь, не надо? Я что — бездумную работу делаю? Почему только я виновата?

— Да разве я говорю? — Егор, раздосадованный, махнул рукой.

Они вышли на центральный проспект, спланированный по образцу московских бульваров, и между молодыми еще ясенями и канадскими кленами стали спускаться вниз к мосту через упрятанную в бетонное ложе речку Хлынку. А потом пойдут берегом и незаметно для себя окажутся у своего завода, красного двухэтажного здания, углом стоящего на пересечении двух улиц — Хлынки и Инструментальной, которая в те времена, когда выпускались ликеро-водочные изделия, называлась Винодельской.

История расставляет свои вехи, ничего не поделаешь.

Было жарко. Если на проспекте еще блестели на траве под кленами капли росы, а цветы на клумбах после вчерашней поливки еще темнели от непросохшей влаги, то внизу, у подножия увала, где один близ другого тесно толпились заводы, в воздухе чувствовалось угарное дыхание топок, и от улиц здесь пахло горячей окалиной. Речка Хлынка, падающая с крутизны и бегущая по дну глубокого оврага, не прибавляла ни влажности, ни свежести.

— Ладно, — сказал он, когда они уже вышли на перекресток и прямо перед ними выросло старинное красное здание завода, — не будем теперь спорить, кто виноват. Виноват я. Тут дело такое… Если мужчина сваливает вину на женщину, значит он слаб.

— Вот ты как повернул!

— Я не повернул. Просто я не пойму тебя. Беда объединяет обычно, а нас разъединила. Значит, кто-то из нас не хочет искать из нее выхода.

Они уже подходили к заводу, осталось только миновать улицу, но тут из-за угла показался троллейбус, и они остановились.

— Врачами займусь я, — заговорил Егор, провожая взглядом троллейбус и вспоминая Таллин, узкие улочки Вышгорода, где вот такую махину — троллейбус — никак не втиснешь. — В Таллине я познакомился с врачом. Она лечит заикание по новому методу, внушением. — Он взглянул на жену, та, сломав брови, глядела поверх троллейбуса, на заводские окна второго этажа. — Это что-то похожее на гипноз, а может, и гипноз на самом деле, я толком не понял. Вылечивают в один момент. Этот метод так и называется — одномоментный.

— Чего теперь сделаешь, почти взрослая она. Вот если бы раньше, дети податливее на лечение. Эх, Иринка… — И Варя решительно направилась через улицу, позади троллейбуса, еще не успевшего повернуть.

— А я все-таки попробую, свожу ее.

— Свози, тебе не привыкать ездить…

Егор глазами проводил жену, пока она не скрылась в дверях проходной, и тут догадка осенила его: Варя сердится на него и сердится, может быть, не только и не столько из-за дочери, сколько из-за того, что проездил и без него главным технологом назначили эту бездарь Неустроева, а ей хотелось бы, чтобы ее муж ходил в больших начальниках. Что ж, она права, он получше Неустроева подготовлен для той работы, нечего стыдиться, признавая это, и стал бы работать не хуже, а получше его. Но ведь у него есть свое, кровное, свой угол, свои друзья, талантливые ребята. Что еще ему надо?

А ей-то что надо, ей-то? В свое время она так гордилась, что он у нее изобретатель. Вот хотя бы в прошлом году… Они с Иваном получили по малой медали ВДНХ за свой прибор, по малой, но все-таки золотой. Варя, помнится, нацепила его медаль и целый день не снимала.

21

Сторонний мог бы подумать, что за столом сидели игроки. В середине — Егор в темно-синем халате, какие принято носить в лаборатории. Сидел он, откинувшись на спинку стула и держа перед собой листки с чертежами. Со стороны могло показаться, что он прячет их от соседей, сидящих справа и слева. На лице его такое выражение — лоб наморщен, глаза прихмурены, рот упрямо сжат — какое бывает у игрока, решающегося на большую ставку.

По левую руку от него — Иван Летов. Он чуть-чуть склонил голову в сторону от Егора, как бы не желая даже позой своей показывать заинтересованность в том, что содержат листки соседа. Листки же Ивана лежали на столе. Голубые глаза его, и без того маленькие, теперь почти совсем не видны были, они как бы потерялись в хитроватом загадочном прищуре, какой был свойственен Летову, и только ему. Третий, Эдгар Фофанов, или по-цеховому Эдгар По, с длинным смуглым лицом и большим носом, сидел со скучающим выражением. Ни перед ним, ни в руках его не было ни одной бумажки. Казалось, он уже делал ставку и неудачно и теперь разыгрывает лишь равнодушие к удачам или неудачам своих партнеров. В отличие от Егора и Ивана, в нагрудных карманах которых торчали измерительные инструменты — у Егора штангенциркуль, у Ивана — масштабная линейка — они еще верны были цеховым привычкам, у Эдгара карман оттягивал микроприемник, сконструированный им самим. Приемник нет-нет да пошумливал легонько, и тогда с лица Эдгара сходило скучающее выражение и оно чуть оживлялось.

Назад Дальше