Правая сторона - Гущин Евгений Геннадьевич 4 стр.


— Узнал, как не узнать, — сдержанно ответил Иван, вешая штормовку возле двери на гвоздик.

Неторопливо умылся. На лице — усталость пришедшего с работы человека. Больше ничего. И пока умывался, вытирал лицо, вешал полотенце, чувствовал спиной изучающий взгляд Клубкова.

Ивану удалось скрыть первоначальную растерянность, теперь думал: зачем пожаловал к нему Клубков? Не ради же стакана чая. Если уж появился в Полуденном, большая нужда привела. Так просто сюда, где его знают как браконьера, не покажется.

Сел к столу, придвинул к себе поставленный Тамарой стакан с чаем, потянулся за куском хлеба, за блюдцем с маслом. Намазывал хлеб старательно — показывал гостю свое спокойствие.

— Как живется, Ваня? — спросил Клубков, поглаживая скатерку.

— Ничего, — ответил Иван, беря в рот кусок пиленого сахару.

— Скучно отвечаешь. Не по-родственному, — румяные губы дрогнули обидой. Но — только губы. Бурое, обветренное лицо — непроницаемо. На лице теплится полуулыбка, она кажется чужой. Не от души идет.

— Как есть, так и отвечаю.

— Томка, — повернулся Александр Тихонович к застывшей у плиты Тамаре, — ну-ка, подай… — и самолюбивая, с капризными губками, Тамара, услышь она от Ивана такое обращение, вскипела бы, а тут — Томка и есть! — кинулась выполнять.

Принял Клубков из ее услужливых рук что-то тяжеленькое, завернутое в мешковину, стал раскручивать обмотку. И сразу аппетитный запах поплыл по комнате, проникая во все углы. Копченый таймень. Просвечивающая янтарем жирная мякоть. Самая середина, без головы и хвоста. Благость — не рыба.

Александр Тихонович взял из рук Тамары нож, попробовал на ноготь — острый. Отрезал несколько кусочков, пододвинул Ивану.

— Попробуй, удалась ли рыбка-то.

— У тебя всегда удается, — сказал Иван. Поднес кусок к носу, понюхал, откусил самую малость — на зуб.

Горьковато и тонко пахло нежным тальниковым дымом. Ничего не скажешь, умеет. Лучше его никто коптить рыбу не сможет. От деда Тихона мастерство ведет. Чужих близко к коптильне не подпускает. Не оттого ли, что там, на черемуховых прутьях, млеет не только рыба, но и маралятина?

Прямо таял во рту кусочек. Хотелось его весь, со шкуркой, золотистой, мелкочешуйчатой, сжать зубами и, наслаждаясь, медленно высасывать янтарный сок.

— В заповеднике поймал? — Иван отодвинул рыбу.

— Какая разница, Ваня, ты покушай, оцени дядино уменье.

— Оценил — вкусно, а в глотку не лезет.

— Что так? — участливо спросил Клубков.

— А вот так. Не лезет и все. Горло дерет.

Положил руки на стол. Его руки слабее, чем у гостя. Ладонь поуже, пальцы потоньше, и нет у них такой костяной цепкости.

Иван сравнил, Клубков тоже сравнил. В сизых глазах мелькнула тайная искорка. Другой бы не заметил, Иван — заметил. Под сердцем злость ворохнулась.

— Ну, вот что, — сказал он твердо. — У тебя разговор ко мне или как? — и так же твердо смотрел в глаза гостя.

Александр Тихонович левый глаз чуть сощурил, будто прицеливался. Однако отвернулся первый. Не просто так, с причиной.

— Томка, поди к кому из девок, посиди. Разговор у нас будет мужицкий, с матерками, — подмигнул Ивану.

Та безропотно накинула платок на золотой стожок волос, укрыла одеялом Альку, разметавшегося в кровати, ушла.

Иван покосился вслед. Одарил ее Клубков чем, или его внутренняя сила так действует? Сила для женщин — вроде гипноза. Куда вся гордость девается, все капризы.

Захлопнулась дверь, молчанье повисло над столом. Тяжело давило на плечи, на голову, однако Иван не торопился с расспросами. Принес с окна пепельницу из консервной банки, сигареты. Сам закурил, гостю знак сделал: кури, дескать. И ждет, что дальше будет.

Клубков нехотя вытянул дешевую сигаретку из Ивановой пачки. Решил попробовать, как они по сравнению с махоркой. Прикурил, затянулся, кисло поморщился. Раздавил в пепельнице.

— Такое, значит, у меня дело, — пошарил пальцами по скатерке. Набрел на хлебные крошки, стал колобок катать. Иван — ничего. Курит, щурится от дыма. — Лицензия мне нужна, Ваня.

— Лицензия? Тебе? — поразился Иван искренне. Чего другого ждал, только не этого. — Ну, учудил, Тихонович, всю жизнь без лицензий обходился, а тут вдруг понадобилась. Непонятно. Для чего же она тебе?

— Надо. Жизнь меняется. Собираюсь мясо вывезти в Ключи, и вот бумага нужна. На случай, если кто придерется.

— Излишки появились? А ты думал, к кому ехал?

— К тебе ехал.

— И надеялся?

— Надеялся.

— Почему? — поднял Иван белесые брови.

— Думал, не откажешь, по-родственному-то.

— Какие мы родственники. Ты сам разделил наше родство на две ветви. Ты в одну сторону, мы — в другую.

— Все же корень один.

— У волка с собакой тоже один корень…

— Оно вроде бы так, — согласился Клубков. Его пальцы снова что-то искали на скатерке, не могли найти.

— Так что промашка вышла, Тихонович. Да и заповедник у нас не общество охотников. Не по адресу обращаешься.

— Дак что, совсем маралов не бьете?

— Совсем не бьем.

— А если для науки?

— Для науки пока тоже не били.

— Ну вот, ты мне и сделай бумагу, будто для науки шкуру или рога добыть разрешили.

— По-родственному? — прищурился Иван.

— Не хочешь по-родственному, давай по-людски. Что продам — наполовину. Не обижу. Деньги завсегда нужны, даже партийному, как ты. Все их любят.

— Смотря какие, — перебил Иван.

— А любые. Они все одинаковые. Вот у тебя дома что есть путнего? — оглядел стены. — Ничего. А есть люди, знаешь, как живут? Вон даже в Ключах. Зайдешь, а глаза сами и бегают. И приемники-то у них добрые, и кровати под дорогими одеялами, а на полу, на стенках — ковры да картинки в золотых рамах. Думаешь, твоей Томке ничего этого не надо? Еще как надо, да где взять, на какие шиши купить?

— Ты о моей жене не заботься.

— Я не забочусь. Мне что? Мое дело десятое. А только когда в доме барахла много, в него и зайти приятно… А хозяев уважают. Я вот в Ключах Леньку Кнышева встренул. В собственной легковушке ехал. Ленька на маралов не охотник, он больше пушнинкой приторговывает. И вот пускай он, Ленька, спекулянт, пускай сволочь, а он сволочь и есть, нечистый на руку, а едет Ленька, и дорожку ты ему уступи. Отойди в сторонку, пока денежки проедут… — руки поползли по столу, но занятия не нашли и полезли в карман штанов за кисетом с махоркой.

— До поры до времени. Доездится твой Ленька. На казенной машине увезут.

— Оно, конечно, может, и до поры, — согласился Клубков. — Но эта пора тянется, и кто знает, сколь еще протянется. Вдруг да совсем не кончится. Эта пора.

— Кончится, — сказал Иван. — Кончится!

Клубков снисходительно улыбнулся.

— Говорят, новый-то директор не ценит тебя. Разве ему городскому оценить таежного человека? Я бы лучше оценил.

— Ты меня не агитируй. Бесполезно.

— Чистеньким себя считаешь… ангелочком… Да не перечь, не перечь, знаю: считаешь.

— Не чистеньким, чистый.

— Ну и дурак, — мягко укорил Клубков. — Есть люди повыше тебя, а дармовщинкой не брезгуют. Видел я как-то картинку. Причалили, значит, возле нерестилища, выход из речки в озеро сеткой перегородили и давай рыбу наметкой черпать. Как ложкой из котелка — подчистую. Хороших таймешков взяли. Покрупнее вот этого, — кивнул на стол, где таяли золоченые аппетитные куски.

— Кто такие? — быстро спросил Иван, и зеленые, при лампочке, видать, глаза стали колючими. Рысьими прямо.

— А зачем я тебе скажу? — довольно засмеялся Александр Тихонович. — Я, когда надо будет, скажу. Кому надо будет — скажу, — затянулся махоркой. Всем видом показывал: крепкая, запашистая, истинное удовольствие от нее. Не то что ваши палочки курить. Их мужику в рот брать — кашель наживать.

Тяжелую голову Иван подпер руками, глаза на скатерть опустил, наблюдал за руками Клубкова, которые не бывали без движения. Все чувства: взволнованность, отчаяние или радость передавались через неспокойные руки.

Думал: а ведь не врет Клубков. Сколько раз жаловались лесники, что пошаливает кто-то из ключевских работников. Да что там лесники, сам видел. Плыл на неделе, а у заповедного мыска кто-то сеть кидает с лодки.

Подплыл. Палатка на берегу белеет, костер горит, женщина возле котелка орудует. В голове помутилось: незнакомый мужчина ставит сеть. Лицо белое, интеллигентное. Улыбается приветливо и — никакого испуга. Вот браконьеры пошли! Видит: перед ним работник заповедника, в форменной фуражке лесничего, со звездочкой — и хоть бы хны.

Новым райисполкомовским инструктором оказался мужчина. Старых-то Иван хорошо знал, этого еще нет. Познакомился, так сказать. Обозлился Иван крепко, как так: он должен с других порядок спрашивать, а для самого будто и законов нет — без разрешения залез в заповедник. Выгнал его вместе с бабой и палаткой, головешки от костра в воду покидал.

«Ну хам, ну хам! — твердил тот. — Я этого так не оставлю… Погодите… Мы вас!…» — и грозил пальцем.

А Иван смотрел на него и понять не мог, почему отпустил. По закону надо было акт составить, сеть отобрать. Не составил и не отобрал. Что же это в душе такое тормозящее? Попадись на браконьерстве простой мужик — все бы сделал как надо. И сети бы отобрал, и акт бы составил, и в контору притащил. Любуйтесь на браконьера. А этого отпустил. И не то, чтобы испугался. Невелик чиновник, а все-таки рука не поднялась на него…

Слушал угрозы и думал: кого подразумевает под «мы»? Ведь кого-то имеет в виду. Есть, значит, заступники.

Директору рассказал про этот случай, тот махнул рукой:

«Есть почище браконьеры. На них цельтесь».

Но как бы то ни было, от таких гостей выгода одному Клубкову. Поймаешь за рукав Александра Тихоновича, он на власть кивнет: начальству можно, а мне нельзя?

— Ну вот что, Тихонович, я на своей точке стою крепко, — хлопнул ладонью об стол, даже пальцы одеревенели. — Разберемся и с теми, кто повыше. Спросим по всей строгости, с партийной совести спросим. А с тобой… Считай, что ты не был у меня.

Клубков сидел спокойно, высоко держа еще не седую, по-медвежьи бурую голову. Потом поднялся, разгладил на груди толстый, козьего пуха свитер и вдруг тихонько рассмеялся:

— Не обессудь. На нет и суда нет. Может, с Матвеем договорюсь, а? Дома Матвей-то?

— Дома, дома. Сходи. Он не станет рассусоливать, — зло прищурился Иван.

— Сердитый ты, Ваня. Видно, совсем заработался, — сочувственно покачал головой Клубков. — Говорят, в помощники пацана дали? Какой от него толк, какой спрос. Городской…

— Не твоя забота.

— Послал его куда или сам уплыл? Лодки на причале не видно, — равнодушно говорил Клубков. — Утонет, не дай бог, затаскают по судам.

— До свиданья, Тихонович.

— Не торопись, Ваня, не плюйся. Жизнь-то она, знаешь… Всяко бывает. Вдруг да клюнет жареный рябчик в то самое место. Придешь ко мне — не оттолкну.

— К тебе не приду. Ни под каким видом.

— Что же… Плыть надо, — новым голосом, сильным и свежим, проговорил Клубков, будто не было неприятного разговора и на душе легко. Снял с гвоздика летнюю брезентовую куртку с капюшоном. — Ночевать ты меня не пригласишь, а напрашиваться грех. Утром соседи увидят, скажут: хорош лесничий! Браконьеров по ночам принимает. Худо будет, а? Глухов с работы попрет, — уронил смешок. — Поплыву домой, на Щучий. Не заблужусь, поди.

«Ты заблудишься! — чертыхнулся про себя Иван. — Ночь для тебя самое время, родней жены».

Тяжелый осадок остался от разговоров, от дум. И сна теперь не дождешься. Надолго покоя лишил.

Подбросил в печку полешко, скорее по привычке, чем по необходимости, и спохватился: рыбу забыл отдать.

Кое-как завернул в мешковину, выскочил во двор — нет Клубкова. Нигде не маячит, тьма сплошная. Не кричать же ему на все село. Растворился Александр Тихонович, будто и не было его тут вовсе, да вот — рыба.

Размахнулся, пустил сверток вдоль темной улицы. Собаки подберут.

5

Артем лежал на боку, устроив под голову рюкзак сухой стороной, глядел вниз, но ничего не видел: ни седой от дождя и тумана травы, ни ветвей кедра, ни собственного плеча — все размыто мраком.

Он почти физически ощущал, как давит на него тьма. Голова налита свинцом — не поднять, дышится тяжко — бок задавлен, а воздух густ. Казалось, чтобы шевельнуть рукой, надо напрячь все силы, только так, не иначе можно справиться с густым, вязким, как смола, мраком.

Дождь как будто кончился. Ровный, убаюкивающий шум его незаметно стих, и тотчас из озерного ущелья потянул ветер, сбивая капли с ветвей. Они с шорохом летели вниз, срываясь с хвои, попадали в лицо. Он вздрагивал от их холодного, всегда неожиданного налета и прислушивался.

Шорохи бродили в ночи.

Артему почудились грузные, чавкающие по глине солонца шаги. Кровь в голове шумела, сердце стучало — мешали слушать. Задержал дыханье.

Воображенье услужливо нарисовало то, что не мог увидеть сквозь тьму: идет к его кедру браконьер — низкий корявый мужик, в кирзовых сапогах, в стеганой телогрейке и зимней шапке. Он небрит. Бритым браконьера Артем представить не мог. На всех плакатах, которые ему довелось видеть, браконьер — молод, стар ли — с недельной щетиной на красноносом лице.

Он идет, зажав в зубах потухшую самокрутку, разрывая голенищами сапог спутанную траву, и за его спиной смутно угадывается ствол ружья. Он уже близко, стоит под деревом. Слышится прерывистое, с хрипотцой, дыханье.

Артем сжался в комок на своем высоком ложе, онемел. В горле пересохло, больно глотать. Рука потянулась к ружью.

Цевье было мокро, холодно. Положил палец на курок и, хотя неудобно руку держать на весу, не менял позы. Затаился.

«Нет, это так… Просто чудится. Трава распрямляется, к земле дождинки скатываются и шуршат», — соображал он, а страх, липкий, противный, не отпускал. И захотелось Артему еще теснее прижаться к теплой древесине, слиться с ней, одеревенеть до утра, чтобы ничего не чувствовать.

«Если подойдет человек или зверь, шаги будут явственнее, — успокаивал себя. — А тут обман слуха, — но сразу же подумал: — А что если на самом деле послышатся шаги? С дерева ничего не видно, мрак полнейший. Может, спуститься и устроиться на сухой подстилке у подножья? Под кедром в любую погоду мягко и сухо. Охотники любят под кедром спать».

От одной мысли спуститься туда, где шорохи и неизвестность, его передернуло. Решил остаться на дереве. Ветерок как будто разыгрывается. Скоро разнесет, развеет туман, тучи. Луна вывернется, осветит поляну. Ему хорошо будет видно сверху.

Он устроился поудобнее на пружинистом лапнике, спрятал ладони под мышки, в тепло. На ум пришли чьи-то стихи:

Во тьму глядеть,

Как на зарю…

И глядя во тьму, когда луна проглянет сквозь разломанные пласты туч, вспоминал родных. Их у него немного: мать и замужняя сестра. Тревожатся сейчас, наверное, о нем, жалеют. Поглядели бы, как ночует он на дереве, будто зверь лесной. Самому себя жалко стало… Увидел привокзальную площадку глухой станции. Артем, взрослый, самостоятельный человек, соскочив с поезда, торопливо покупает у старушки соленых грибов в капустном листе, тоже соленом. Грибы пахнут мокрым лесом.

И все — глаза матери, незнакомая станция, старушка с ведром грибов закружились вокруг него и исчезли, и над ним склонилась девушка, которую он никогда раньше не видел, но почему-то очень хорошо знал. Она погладила его щеку и прикоснулась к ней прохладными губами. «Никому ни слова», — попросила она. «И Рытову?» — «И Рытову», — беззвучно засмеялась и стала таять. Откуда-то издалека прилетела музыка, светлая и прекрасная, которую он слышал впервые.

И вдруг совсем ярко стало, золотой пронзительней свет проходил сквозь ладонь, которой он заслонил лицо, сквозь прикрытые веки, от него невозможно было спрятаться.

Сквозь хвою ослепительно било солнце, после дождя особенно сильное и радостное.

Артем протер глаза и начал спускаться.

От штормовки валил пар. Он стоял в высокой, по грудь, траве, блаженно жмурился от ласкового многоцветья, и ночные страхи ему казались нелепыми, похожими на дурной сон. Они смешны были теперь, эти страхи.

Артем достал из рюкзака полотенце, пополоскал им в траве, умылся горьковатым, пряным настоем и счастливо засмеялся.

Птичий звон висел над поляной. И небо над поляной, над горами тоже казалось умытым, до того синее, новорожденное, безгрешное. И кедр на этом небе отпечатался четко и неподвижно. Мохнатые лапы его и рыжеватые сучья уже высветило щедрое солнце. Даже не верится, что в ветвях, совсем рядом, притаилась ржавая чужеродная всему этому великолепию петля. Почему же ее не видно?

Артем отбросил полотенце, глядел вверх, в искрящуюся зелень хвои, судорожно шарил в траве, но видел лишь рыжие сучья да стебли трав. Его знобило.

Петля исчезла.

Назад Дальше