* * *
Дальше идут уже неинтересные подробности, — ведь дедушка все равно был вынужден отправиться в славный город Томск, который стоит, как мне рассказывали, на такой красивой, быстроструйной реке Томи, в такой красивой местности среди зеленых равнин, что очень уж она напоминает окрестности наших Брудянишек. А как ему не хотелось туда ехать! Не столько потому, что там суровая зима, а он малокровный, сколько по другой причине: не в его характере было уступать… Но когда выехать все же пришлось, он, по определенным соображениям, поехал сперва один, а бабушку с моим отцом, тогда еще хлопчиком, оставил дома. Видимо, думал, потешаются над ним… Надеялся, что еще добьется правды, обелит себя в глазах нан чальства и вскорости вернется домой. Обратно в Брудянишки или, всем назло, в Жебраковку, на свой надел. Всем: назло, себе на радость…
«Надежда — мать глупцов» — говорит старая пословица. Многим она не нравится. Я и сам, признаться, когда-то не мог ее терпеть. Теперь привык, притерпелся.
В Томске у дедушки завелись знакомства со студентами-народовольцами, тоже ссыльными. Они его немного просветили политически, а вместе с тем открыли глаза на истинное положение вещей. И когда он понял наконец, что находится в бессрочной ссылке, что о скором возвращении на родину ему и думать нечего, — гнев и отчаяние перемешались в нем, как горох с капустой.
Была зима. День выдался базарный. В город понаехало много крестьян. Но хоть бы одно знакомое лицо!.. Бродил дедушка по улицам один, всем здесь чужой, всеми забытый, заброшенный, одинокий. С тоски пропустил рюмочку и пошел топиться в красивой реке Томи, теперь скованной льдом, запорошенной снегом, студеной, мертвой. Сунулся туда, сунулся сюда; пока искал прорубь — малость поостыл, одумался. Одумался и повернул назад. Выпил еще рюмочку, чтобы согреться — телом и душой. Но тоска все не отлипала от сердца. И его потянуло, по старой привычке, на люди. Пришел на самую большую в Томске рыночную площадь, называвшуюся тогда Губернаторской, протиснулся в самую гущу, залез на чей-то воз — и давай кричать во все стороны:
— Земля и воля! Земля и воля! Земля и воля!..
Ох и дурень же был мой горемыка-дед! Кричал, должно быть, не так уж долго, а покатил еще дальше — в славный город Красноярск, который стоит, как мне рассказывали, на могучей реке Енисее, в такой красивой местности, что и сравнить ее не с чем, а вокруг высокие горы, покрытые, словно шапкой, вечнозелеными лесами, тайга… И прожил там дедушка чуть ли не до могилы.
IVБАБУШКИНЫ АВАНТЮРЫ
Ветрычак пыша, былінку калыша…
Когда он уехал, бабушка осталась с маленьким сыном одна, что былинка в поле. Отец ее был солдатом. И ни ему ее, ни ей его так ни разу и не довелось повидать. Уходил он в солдаты — она была еще во чреве матери, может, еще эмбрионом каким-то. Родилась, росла, выросла, а он все служил «царю-батюшке», все воевал. А потом и лег вде-то героем… И, как все люди, как все живые существа, постепенно рассыпался прахом — для новых плодов природы в ее новых формах, формах вечной жизни. Вот только дочурки своей так и не увидел.
Мать бабушки, солдатка, померла от холеры, когда бабушке было десять лет. Бабушка помнила и рассказывала моим родителям, как захворала ее мать — огурчик съела на базаре в Брудянишках. Вернулась домой, в деревню, — хлоп посреди хаты и потеряла сознание… Подняли ее с полу, уложили на полати, напоили квасом. И вышли все во двор, заперев хату до вечера. Она там металась одна, корчилась, почернела вся, как земля, и вечером, точно выдержав срок, готова была рассыпаться прахом на новые формы. Вот только дочурку свою оставила круглой сиротой.
Воспитывалась бабушка не у дяди, а у тети. Ну, докучала ей недолго. Поела хлебных корочек, а там — дорога обычная, хоженая: батрачить пошла. Все молодые годы маялась по чужим людям в местечке. Батрацкий стаж был велик. А за дедушкой побарствовала мало. Да и барствование-то было такое, что заделаться барыней не успела. Поэтому, оставшись одна, не испугалась — нашла выход.
* * *
Поначалу у нее была мысль опять пойти к кому-нибудь батрачить: батрачке о куске хлеба тужить не приходится, хозяин накормит. Но батрачкой теперь ее не брали. Во-первых, репутацию имела плохую: муж — «сибиряк». А во-вторых, — и это, пожалуй, главное, — она была не одна, а с довеском-сыном. Хозяйкам же известно, какие прожорливые дети в таком возрасте! И она была вынуждена избрать скромную, незаметную профессию — местечковой водоноски. Крохотная, она, однако, исправно носила на себе тяжелые ведра с водой — за квартал, за два, а то и дальше от родника. И брала недорого: где подальше — копейку, где поближе — грош с ведра.
Были у нее и другие источники: стирала белье в зажиточных домах, мыла полы, по субботам топила печи у набожных евреев, не имевших постоянной прислуги. Иной раз пускалась и в рискованные экономические авантюры. Например, завела было козочку, — вырастет же когда-нибудь из нее коза, вот она и будет ее доить и продавать на базаре козье молоко чахоточным. Правда, она понимала, что тут уж забот не оберешься: думай, чем козу накормить, ищи ее по всему местечку, когда запропастится, не спи ночами, все прислушивайся, не лезут ли воры, не крадется ли зимой голодный волк, чтобы задрать твою козу…. Избавили бабушку от всех этих забот в самом начале авантюры местечковые мальчишки-хулиганы. Будучи существом мелким, хулиган никогда не задевает сильного, предпочитая измываться над слабым, безответным. Первое время они науськивали на бабушкину козочку собак. А потом, в какой-то большой праздник, загнали ее в ров, поймали, накинули на шею петлю и привязали к согнутой березке. Когда все расступились, чтобы лучше было видеть, державший ее ка-ак отпустит — гибкий ствол выпрямился, и козочка задрыгала ногами в воздухе. Всласть налюбовалось хулиганье! С той поры бабушка коз больше не заводила. В базарные дни отправляла сына с мешком и граблями на рыночную площадь сгребать раструшенное с крестьянских возов сено, но уже не для своей козочки, а для продажи другим владельцам коз в местечке, и, между прочим, имела на этой операции немалый доход. Да и приятно было — вот и от сына подмога.
* * *
Отец мой, едва поднялся на ноги, не только сгребал сено на рынке. Это была его зимняя работа. Летом же он пас гусей у местного ксендза. Два лета пас успешно, а на третье старый ксендз выехал в Вильно, получил по службе повышение. На его место приехал новый, здоровенный слуга божий, толстый, как кабан, и красный, как бурак. Старый ксендз любил сладкие наливки и сырники в сметане с маслом, а этот новый завел экономку, троюродную сестрицу, молодую вдову, еще и бездетную. Гусей своих старый ксендз продал новому, вместе с ними к нему перешел и мой отец.
И все шло гладко, пока однажды не подавилась чем-то одна гусыня. Отец перепугался, как бы она не издохла, и прямо с выгона примчался к ксендзу в покои, прямо в спальню, куда при других обстоятельствах и ногой бы не ступил. А там новая беда предстала его глазам: разозлился ксендз на экономку и душит ее в кровати. Экономка вырывается, стонет, а он вот-вот совсем задушит… Отец мой в слезы, выбежал на улицу, караул кричит…
Когда шум понемногу улегся — и гусыня не издохла, и экономка осталась жива, и люди в местечке вволю насмеялись, — ксендз вызвал бабушку на расправу. Он был в страшном гневе. Понимает ли бабушка свою вину? Как она воспитывает сына? Врывается сопляк в спальню, а потом мелет вздор про святого отца!.. В наказание ксендз назначил ей каяться, а незадачливого пастуха от гусей отстранил.
Отбывала бабушка покаяние в костеле — три службы лежала крестом перед распятым Езусом Христусом. Ей это было нетрудно, хотя и несколько неловко перед другими прихожанами. Хуже было, что до самой зимы отец остался без работы и был вынужден гонять собак по улицам местечка.
А зимой — какая работа? Когда сено сгребет на базаре, когда кому хвороста насечет — только и всего.
* * *
И она отдала его в школу учиться, чтобы меньше докучал дома. Мальчик оказался смышленым, способным к науке. Очень скоро выучился читать по-русски. И учитель его полюбил. Даже прощал ему частые пропуски занятий: то, не имея теплой одежды, в мороз не придет в школу, то в базарный день сено сгребает на площади.
В конце зимы кто-то в школе утащил железную кочергу. Подозрение пало на моего отца. Один мальчик даже побожился, что видел, как отец продавал кочергу на базаре мужику.
Учителем в Брудянишках был теперь молодой Райский, сын дьяка Райского. Ничем особенным он не выделялся, разве что был поразительно честным и набожным — готовился к посвящению в поповский сан. И хотя отец мой тоже клялся-божился, что никакой кочерги в глаза не видел, Райский ему не поверил: за воровство и наглую божбу выгнал из школы. Другая мать, случись с ее сыном такое отнесла бы Райскому поросеночка, попросила бы по-хорошему, — возможно, он и принял бы мальчика обратно в школу. Сперва бабушка и собиралась так поступить. Но ведь своего поросенка она не имела, а покупать — всё деньги и деньги, и она отказалась от такого намерения, сказав отцу: «Без науки, дитятко, спокойней проживешь на свете». И в школу больше его не водила.
VДЕРЕВЕНСКИЙ СВИНОПАС
Авечачкі: му-му-му!
А свіначкі: xpy-xpy-xpy!
Пришла весна, и бабушка отдала отца пасти свиней и овец к шляхтичу Ковшиле — в шляхетский посад, Казимирову слободку, возле Брудянишек. Ковшила в свои сорок лет выглядел много старше жены. Некрасивый, косоглазый, нос крючком. А жадный — удавиться бы мог за копейку. Зато жену имел молодую, красивую, как куколка. Правда, ленива немного. Что она любила — вкусно поесть. Наверное, уходя от отца-бедняка замуж, думала про себя: «Теперь хоть поем…» Детей у них было трое. Совсем еще маленькие. И все в отца: некрасивые, лупоглазые, с крючковатыми носами, к тому же худые, сопливые, в чирьях и коросте. Или мать, не любя, не следила за ними, или уж такая была порода, но Ковшила денно и нощно корил жену за них. Она же боялась упрекать мужа, что все дети в него, но своим насмешливым молчанием еще больше злила. И тот отводил душу на моем отце. Бил за любую оплошность. Хлестнет просмоленным кнутом по голым икрам — кнут так и обовьется вокруг ноги. Вытянет кнутовище, размотает — и еще… Повод ведь всегда можно найти. Кто, скажите, не знает, до чего у свиньи шкодливый нрав! Да и какая бы это была свинья, если бы она не стремилась к своему извечному идеалу: залезть в чужой огород, съесть несколько картофелин, изрыть все гряды со свеклой!.. Ковшила сек моего отца так, что Ковшилиха иной раз силой отнимала, чтобы люди не сказали потом, будто они истязают ребенка.
Ковшилиха вообще была хорошая женщина. После каждой порки она, украдкой от мужа, совала моему отцу за пазуху то кусочек блина, то сладкое яблоко. Пряталась она от скупердяя-мужа, когда и сама хотела поесть. Только Ковшила за ворота — она себе принимается яичницу жарить. И детей выпроваживала из хаты, и им не давала, чтобы муж через них ни о чем не дознался.
И вот… Случилось это в конце лета. Шли проливные дожди. Похолодало. И отец как-то раз, промокнув до нитки и окоченев, пригнал свиней пораньше домой. Тем временем дома, пока он пас свиней, хозяйка тайком от мужа лакомилась в клети медом. Как ни зайдет, отковырнет самую малость, вроде бы и незаметно, а меду все меньше и меньше… Именно в этот день Ковшиле зачем-то понадобилось в клеть. Увидел — и такое взяло его за сердце! А тут еще погода дождливая, снопы в поле прорастают, люди места себе не находят, а его жена — не позаботится, не вздохнет!..
Выскочил из клети — навстречу свиньи бегут с поля. Так рано?.. Он как схватит здоровенную палку, как набросится на свинопаса — и по икрам бил, и по спине, и где попало… До того избил, что мальчик ночью убежал к бабушке. Увидев, как хозяин его исполосовал, бабушка запричитала, залилась слезами.
— За что он тебя так, дитятко? Позднее надо бы попасти… Сходи к нему завтра, сынок, попроси прощения. Побудь уж хоть до конца лета. Ведь он, скряга, ни копейки тебе не заплатит…
— Мамонька! — взмолился мальчик. — Убей меня, не пойду! Не пойду ни за какие деньги!..
* * *
И правда, не пошел он назавтра в Казимирову слободку: ночью схватила его горячка. Дней пять жгла. Даже старый фельдшер Глисник, у которого бабушка жала тогда ячмень в огороде, и тот, осмотрев, покачал головой и сказал неопределенно:
— Н-да!.. Не будь он напуган, может, и отошел бы. А так, может, и помрет…
И посоветовал отогнать «сполохи» от мальчика…
Побежала бабушка к Добке Зелечихе, которая изгоняла «сполохи» по-еврейски и своей легкой рукой славилась на все местечко. Глисник за свой совет скостил из заработка бабушки полдня жатвы, а Добка взяла лишь головку чеснока, да и от той отказывалась — лечила-то по-соседски. Пришла, поцеловала больного, погладила по головке, ласково пошептала над ним и сказала весело и уверенно:
— Пш-ш! Продрог он у тебя. Напои его горячим отваром — через три дня побежит на улицу.
Права оказалась она: на третий день отец уже играл на улице с мальчишками и даже подрался с кем-то из-за того, что дразнили свинопасом. А возвращаться к Ковшиле отказался наотрез. Пришлось бабушке самой идти просить прощения. Приходит, а Ковшиле уже все безразлично: лежит на лавке, прибранный в ту дальнюю дорогу, где рассыпаются прахом.
Оказывается, боясь, как бы жена не съела весь мед, он повез его продавать в Свентяны. Там вынул из банка тридцать рублей деньгами — на новый дом. И все за карман хватался, все из кармана в карман перекладывал. А кто чего боится, то с тем и случится. Пока один жулик рядился продать ему за бесценок что-то краденое, другой жулик вырезал у него карман — и тридцати рублей, взятых в банке, и пяти рублей, вырученных за мед, как не бывало.
Приехал он домой черный, как земля. Даже не притронулся к ужину. И ночью, только жена уснула, пошел в клеть и повесился на новых вожжах на балке под стрехой. Не пережил потери.
Тогда и бабушке расхотелось, чтобы ее сын шел дослуживать лето. Боялась, как бы мальчонке со страху не стал мерещиться висельник.
* * *
Ковшилиха расплатилась за отработанное время зерном и мукой и наняла взрослого парня. Отец же остался дома, наниматься до зимы было уже поздно. Кое-чем, правда, занимался в местечке, но времени у него теперь было достаточно, и он все дни напролет проводил с такими же, как он, сорванцами, у которых, на их взгляд, были к нему справедливые претензии: с какой стати он, житель местечка, заделался свинопасом в деревне? Они были убеждены, что он унижает этим их достоинство, роняет честь улицы и всего квартала, наконец, местечка. Поэтому лупили его по всем правилам: кровь из носу пускали, выдирали волосы, глаза засыпали песком, плевали в лицо. И с презрением, на какое способны только дети, кричали:
— Уходи от нас! Нечего играть с нами! Иди верти свиньям хвосты в деревне!
Густая, строптивая дедушкина кровь в жилах моего отца была не настолько разбавлена реденькой, затюканной кровьюшкой бабушки, чтобы ему оставаться в долгу. В детских войнах в Брудянишках доброй славой пользовался хорошо всем известный тактический прием: измазать неприятелю рубашку или штаны дегтем, а еще лучше — смолой. Если неприятель одет чище тебя, то непременно задаст стрекача. И мой отец часто, а быть может, даже слишком часто, пользовался этим приемом: ведь беднее его в местечке никого не было. И враги были бессильны перед ним, как куры перед коршуном. Зато матери его врагов не были бессильны перед его матерью. И они шли к ней и кричали, возмущенные до предела:
— Это не хлопец, а холера! Лучше бы уж голову проломил, чем так испачкать рубашку дегтем! Каторжник сибирский!
Они наносили бабушке уколы в самое больное место. И требовали, чтобы она купила им новые рубахи. Для нее это было страшнее самой страшной брани. Но ведь умеючи всегда можно выпутаться из беды. А бабушка умела… Разыскав в тряпье самую изношенную рубаху сына, она сама вымазала ее смолой и, когда было нужно, со слезами на глазах размахивала ею перед носом соседки, крича в отчаянии:
— А это что? А это что? Кто мне откупит?..
И все же что-то нужно было делать с сыном. И вот однажды она встретила на улице жившего по соседству мужа Добки, известного всем Брудянишкам грибника Зелика. Бабушка — маленькая, придавленная к земле, он — высокий, сильный, с большой окладистой бородой во всю грудь. А главное — у Зелика была умная голова под бедной ермолкой и доброе сердце под истрепанным, засаленным лапсердаком. И он сказал бабушке весело: