Цирк «Гладиатор» - Борис Александрович Порфирьев 18 стр.


«Рассказывают, что Полидамас Фессалийский…»

Имена легендарных силачей уютно ложились на журнальные страницы рядом с именем Никиты. Молох — Никита, Ричард Львиное Сердце — Никита, Карл Великий — Никита, Август I — Никита, Пётр Великий — Никита, Васька Буслаев — Никита…

24

С недовольством читал эти очерки Ефим Николаевич Верзилин. Восстанавливая в памяти события последнего месяца, он пытался вспомнить, когда появилось это чувство. Он хорошо знал, что первые очерки его радовали. А потом? Когда они перестали ему нравиться? Когда он подумал, что раздуваемая Коверзневым слава только испортит Никиту? В самом деле, неужели Коверзнев этого не понимает? Однако эта деликатно высказанная мысль почему–то возмутила Коверзнева. Он сказал, что ожидал всего, кроме неблагодарности. Уж не завидует ли Ефим Николаевич славе своего ученика? Может, поэтому он и перестал его тренировать?

Верзилин удивился не столько резкости, с какой были произнесены эти слова, сколько тому, что в них была доля правды. Разве он уделяет столько внимания Никите, сколько уделял в Вятке? Конечно, нет. Нина взяла его всего без остатка. То он сидит у неё, то сопровождает её в цирк, то они гуляют по Петербургу. Сейчас он даже далеко не каждый день присутствует на борьбе. Выслушает дома рассказ счастливого Никиты, похвалит его за очередную победу и всё… И всё–таки…

— Всё–таки вы не совсем правы, Валерьян Палыч, — сказал он осторожно. — Дело в том, что Никита борется ежедневно… Борется «в бур»… И лишняя нагрузка, я думаю, ему сейчас не нужна…

Играя тонкой тростью с монограммой, Коверзнев произнёс горько:

— Эх, Ефим Николаевич, вы Никите теперь уделяете времени в десять раз меньше, чем я… А кто из нас его тренер?..

— Может, вы и правы. Но я думаю, это не столь большая потеря. А вот ваши статьи, боюсь, пойдут ему во вред.

— Они всем нравятся, кроме вас, — резко возразил Коверзнев. — И приносят они Никите только пользу… А я не виноват, что вы… — он не договорил, подбросил трость, поймал на лету и ушёл не простившись.

Разговор происходил в комнате Нины, на Измайловском. Верзилин вопросительно посмотрел на девушку. Она смущённо пожала плечами.

После этого случая получилось как–то так, что они реже стали встречаться с Коверзневым. Только иногда Нина говорила Верзилину, как бы между прочим, что журналист заходил к ней, видимо, он сознательно выбирал время, когда у Нины не могло быть Ефима Николаевича.

Ничего не понимая, Верзилин спросил однажды Никиту:

— Валерьян Павлович не сердится на меня?

— Валерьян–от Палыч? — удивился Никита. — На вас? Нисколько. Наоборот — нахваливает.

Верзилину стало неловко за свой вопрос, и он объяснил ученику:

— Мы тут с ним немножко повздорили. Он ругает меня за то, что мы с тобой тренироваться перестали.

Никита усмехнулся (как будто он был старший, а не Верзилин) и сказал:

— Да я ведь и сам не маленький: научился уж теперь заниматься–то.

И, словно стараясь успокоить учителя, взял из угла привязанную на полотенце двухпудовку, уселся на стул, повесил гирю на шею и начал упражнение.

Потом, перестав раскачиваться, сообщил:

— А мне Валерьян Палыч книжку подарил. Про древних греков…

Верзилин взял яркую детскую книжку, спросил с недоверием:

— Так ни с того ни с сего и подарил?

— Я у него про Геракла (кто он такой?) и разных там других расспрашивал… Вот он и принёс, — охотно объяснил Никита.

Верзилину стало обидно, что книгу подарил не он. Ясно было, что очерки Коверзнева возбудили в парне интерес к истории. А на черта ли история Никите?

Он решил, что подарит ученику какие–нибудь другие книги, но со временем забыл о своём намерении.

Да разве ему сейчас было до этого? Он ухаживал за Ниной, как гимназист. Он сопровождал её в цирк, неся её чемоданчик, и поджидал после выступления. Он был предупредителен и вежлив. Их любовь походила на юношескую. Он ничего от неё не требовал. Ему доставляло удовольствие любоваться ею. Высшим наслаждением для него было держать её руку. Он часто наклонялся к Нине, перевёртывал её трепещущую руку узкой ладонью вверх и целовал долгим поцелуем. За весь месяц он ни разу не обнял её. Когда его локоть случайно прикасался к маленькой девической груди, он торопливо отдёргивал руку и долго не решался после этого взглянуть на Нину.

Они часто ходили на отмель Васильевского острова и загорали. Нина раздевалась при нём стыдливо, как девочка, хотя каждый вечер он видел её в подобном костюме на арене цирка. Они часами лежали на горячем песке, разговаривая о чём угодно. Любая тема звучала для них многозначительно. Иногда они по кочкам добирались до взморья, срывая по пути болотные цветы. Глядя на мерцающий в синеве Кронштадтский собор, на пароходы и белые паруса, скользящие по морскому каналу, они мечтали о дальних странах и путешествиях. Нина рассказывала о родном Тифлисе, о Варшаве, Берлине. Прерывая рассказ, тянулась к Верзилину и прикасалась губами к его щеке — целомудренно, по–детски. Тогда волна восторга захлёстывала его. В эти минуты он любил её до слёз. Прикажи она ему переплыть Маркизову лужу, он, не задумываясь, бросился бы в воду.

Однажды Верзилин увёз Нину в Лахту. Было прохладно, купаться было нельзя, они сидели на песке против гранитной глыбы, глядя на белые барашки на гребнях волн.

В тумане почти не было видно города, лишь вырисовывался матово–бронзовый купол Исаакия. Дым от заводов висел в воздухе. Чайки проносились над водой… Верзилин вспомнил свои прогулки, одиночество и тоску. Он заговорил торопливо, словно боялся, что не успеет рассказать всего, что пережил в прошлом году. Он рассказывал о лаун–теннисном клубе «Клеверный листок» и о даче графа Фермора — Стембока, о деревне Бобылке и Конно — Лахтинском шоссе. На обратном пути он провёл Нину по посёлку, они понаблюдали за блестящими коричневыми оленями, разгуливающими в графском саду. За металлической оградой лениво бил фонтан, на лёгком балкончике похожего на замок дома стояла девушка в белом платье. Она посмотрела на них грустным взглядом. Нина просунула руку под локоть Верзилину, на мгновение прижалась.

В этот день она долго не отпускала его от себя. Несмотря на усталость, от вокзала они пошли пешком. На Самсониевском мосту молча остановились. Река была забита барками и плотами. Смеркалось. На Петербургской стороне зажёгся свет в окнах, вспыхнули фонари. Нина подняла на Верзилина взгляд, долго смотрела в его глаза, потом молча пожала руку. Резкий гудок пароходика заставил её вздрогнуть. Она медленно покачала головой, чему–то улыбнулась, попросила:

— Не уходите сегодня. Побудьте со мной. Вместе и поужинаем где–нибудь.

Теперь, когда у них появилась цель, они пошли быстро. Лишь у мрачной тёмной мечети замедлили шаги. Подле дворца знаменитой балерины, облицованного глазированными плитками, кто–то раскланялся с Верзилиным, спросил:

— Как Сарафанников?

Верзилин неопределённо помахал рукой.

С Троицкого моста сползал ярко освещённый трамвай. Фыркая мотором, промчался автомобиль. Сквозь липы в сквере виднелась старая деревянная церковь. За ней высоко в небо воткнулся шпиль Петропавловской крепости.

В «Аквариуме» было полно народу. Пока они стояли в проходе, кто–то их окликнул из глубины зала.

Нина испуганно сжала руку Верзилина, сказав:

— Нет–нет. Только одни.

Пришлось дать лакею целковый. Сразу появился свободный столик.

Они ели какой–то салат, запивая его искрящейся «Вдовой Клико». Потом им принесли кофе с воздушными пористыми горками сливок.

— Скажите, Ефим, — спросила задумчиво Нина, — теперь вам не так одиноко, как в прошлом году?

— Мне так хорошо никогда не было…

А она, не дослушав его, сказала печально:

— Я оттого такая, что не могу простить себе прошлый год.

Жалея её, он заверил проникновенно:

— Вы ни в чём не виноваты… Я же знаю это.

— Да. Но я не могу себе многого простить.

— Нина…

— Молчите, Ефим. Я всё понимаю.

25

— Зависть снедала Ивана Татаурова. В мировом чемпионате, проводящемся в цирке Чинизелли, он проигрывал большинство схваток.

Сокрушённо качая головой, борцы говорили ему:

— Эх, с твоей силой можно чудеса творить. Медведь ты этакий.

А Коверзнев как–то заявил небрежно:

— «Куража» у тебя не хватает.

Татауров вспомнил, что примерно то же самое говорил ему когда–то Верзилин. Не брось он своего учителя, не польстись на несчастные сто рублей, — кто знает, — он, может быть, выступал бы не хуже Никиты Сарафанникова. Ведь для роли чемпиона мира и готовил его когда–то Ефим Николаевич. Если Никита добился таких успехов за три месяца, то чего бы Татауров мог добиться за год?

После долгих размышлений он решил приложить все усилия для того, чтобы Верзилин взял его в Никитины напарники. Для этого он каждый день сейчас приходил в верзилинский домик в Чухонской слободе. Однако почти всякий раз случалось так, что они оказывались там вдвоём с Никитой. Верзилин дома не бывал. Никита говорил, что Ефим Николаевич проводит время у Нины Георгиевны Джимухадзе.

Завидуя Никите и понимая, что он служит для него спарринг — партнёром, Татауров всё–таки тренировался со своим новым приятелем, глубоко веря в то, что Никита занимается по системе Верзилина, которая вывела его в число лучших русских борцов.

Татауров стал так же настойчиво, как и Никита, вешать на шею двухпудовку и раскачиваться с ней, сидя на стуле, понимая, что от этого больше толку, чем от ударов бутылкой по загривку. Он снова начал заниматься гимнастикой и даже завёл саквояж и нагрузил его тяжёлой галькой.

На одной из тренировок, обтираясь полотенцем, намоченным в солёной воде, Никита сказал Татаурову:

— А здоров же ты, Ваня. Рёбра–то мне все чуть не сломал. Не знаю, кого я ещё боюсь так, как тебя… Разве что Вахтурова…

— Боишься, боишься, а побеждаешь, — проворчал Татауров, тяжело отдуваясь.

— А ты бы ещё за неделю приготовился проигрывать схватку, — рассмеялся Никита, — тогда ещё быстрее бы проиграл. Ты выходишь на арену и думаешь: «Ну уж сегодня я проиграю». А я, наоборот, всегда думаю: «Ну уж сегодня я выиграю…»

— Тебе хорошо так говорить, — вздохнул Татауров. — Когда у тебя такая силища.

— Ха–ха–ха! — рассмеялся Никита и, хлопнув приятеля по спине мокрым полотенцем, заверил: — Да у тебя силы–то не меньше… Говорю тебе — ты слушай, леший.

Он бросил полотенце в таз, повернулся, и взгляд его упал на окно. К дому подкатывал извозчик.

— Никак Валерьян Палыч.

Коверзнев вошёл быстро, оглядел комнату, заговорил:

— Здорово, богатыри. Как тренировка? Почему Иван опять расстроен? О чём речь?

— Да вот я всё говорю ему, что с его бы силой можно никого не бояться, — охотно объяснил Никита.

— Умные речи слушать надо, — сказал Коверзнев, разваливаясь в кресле.

Татауров молча потупился.

Разглядывая его насмешливыми глазами, журналист спросил с издёвкой:

— Упрям ты, что ли? Или в самом деле такой флегматик? Не пойму. Борец всегда холериком должен быть.

— Ты сам холера, — беззлобно огрызнулся Татауров.

— Чудачина! Да я не о том. Характер надо ломать. Ты, понимаешь, — квашня. А должен быть пружиной. Вот ты и сейчас сидишь, слушаешь меня, а сам глаза опустил. Я тебя ругаю, а ты боишься посмотреть на меня… И по улицам ходишь — глаза опускаешь перед каждым встречным. А ты заставь себя смело смотреть на каждого, кто идёт навстречу. Приучай себя к этому. Вмени себе это в обязанность, как вменил в обязанность саквояж тяжёлый таскать. Мышцы не заплывают жиром из–за тяжёлого саквояжа — это хорошо. Но для тебя сейчас другое важно. Смелость, понимаешь, выработать… Злость, нахальство — как хочешь понимай… А мышцы у тебя и сейчас — дай бог каждому борцу… «Кураж» тебе нужен. Понятно?

— Понятно, — угрюмо отозвался Татауров.

Коверзнев вытащил из кармана свою маленькую прокуренную трубку, покрутил её между пальцами и, неожиданно подняв глаза на Татаурова, спросил:

— У меня есть сила воли?

— Есть.

— А ты знаешь, как я её воспитывал? Вот, например, решил раскурить трубку на ветру и пусть десять коробков спичек истрачу, а всё равно раскурю… Вот и ты себя заставляй так же всё делать. Ясно?

— Ясно.

— Ты бери пример с Никиты. Так он — сплошное добродушие, а стоит выйти на ковёр — становится злым…

Татауров тяжело задышал, а Коверзнев, раскуривая трубочку, спросил у Никиты как бы между прочим‑

— А Ефим Николаевич опять у Нины?

— У неё, — вздохнул Никита.

— Да, не уделяет он тебе сейчас времени… — сказал задумчиво Коверзнев.

Никита промолчал.

Коверзнев пустил к потолку струю голубого дыма и засмотрелся на неё.

А Татауров, исподлобья следя за ним, подумал: «Этот тонконосый — не дурак. Надо к нему прислушаться. Он, по крайней мере, хоть что–то предлагает, не как Верзилин».

Неожиданный вывод, что Коверзнев не дурак, удивил Татаурова. Действительно, почему он до сих пор считал журналиста шутом гороховым? Только из–за одежды? Конечно, куда красивее одевается Нинин брат — Леван: фрак и галстук бабочкой. Но ведь дело не в этом. И, в конце концов, чем плоха коверзневская бархатная куртка с напуском и шёлковый бант? Наоборот, это, видимо, нравится многим. А главное, что он создаёт славу. Ведь Никиту сделал он, а не Верзилин.

«Он, а не Верзилин», — повторил мысленно Татауров, и этот вывод ошеломил его. Всё проще, чем он думал! Надо войти в доверие к Коверзневу, понравиться ему — и карьера сделана! Когда тебя распишут во всех журналах, как Никиту, все борцы сами ложиться под тебя будут, а не будут, так хозяин заставит. Заставляют же сейчас Татаурова ложиться под Ивана Яго и Стерса. А кто знает, может, он и сильнее их; они ведь ни разу всерьёз не боролись — пощекотит Иван Яго на двадцатой минуте ладонь, Татауров и ложится.

Татауров натянул рубашку, заправил её в брюки и зашагал из угла в угол.

— Ишь, как тигра забегал, ха–ха–ха! — рассмеялся Никита.

— Не тигра, а тигр, — равнодушно поправил его Коверзнев.

А Татауров обхватил Никиту, сжал железным кольцом и неожиданно положил на лопатки.

Отдуваясь, отряхивая опилки, Никита сказал удивлённо:

— Ну, брат, и хватка! Так меня один Вахтуров сжимал… Я же тебе говорил! Говорил? Нет?

— Говорил, — согласился Татауров и поглядел на Коверзнева.

Тот наполовину сполз с кресла — почти улёгся, загородил ногами двери. Глядя сквозь густые клубы дыма, сказал:

— Вот это другой коленкор, — потом затянулся, выпустил дым: «Пф–пф–пф» — и пошутил грустно:

— Ты этак и в чемпионы мира выйдешь.

Хмелея от коверзневских слов, понимая, что так и должно быть, Татауров неуклюже перешагнул через его ноги, вышел в кухню и там, над тазом, окатил свою голову холодной водой.

Отфыркиваясь, он поглядел в открытые двери на Коверзнева. Хотелось, чтобы тот ещё похвалил его и повторил свои слова.

Всё в таком же возбуждении Татауров вошёл в комнату, споткнувшись о ноги Коверзнева, ткнул Никиту в живот, переставил стул, распахнул створки окна, высунулся наружу, вдыхая запах смородины. Покосившись на Коверзнева, сказал:

— Ишь, какое солнце, растуды твою…

Коверзнев ничего не ответил. Курил, уставившись в потолок.

Тогда Татауров напомнил:

— А извозчик–то вас ждёт… Денег не жалеете.

— Ругаешься ты, Иван, отменно. Такому матерщиннику позавидовал бы не только Даль, но и сам Бодуэн де Куртенэ, который составил дополнительный том словаря… Пф–пф–пф… А деньги — тлен. Не в деньгах счастье.

Татаурову хотелось возражать горячо и много, но, как обычно, он не мог найти подходящих слов. Он сел на подоконник, загородил спиной свет, в волнении сжал пальцы. На гвоздике висел веер, он снял его, начал теребить перья.

Повернувшись к Никите, Коверзнев спросил кратко:

— Нинин?

— Она оставила.

— Пф–пф–пф‑пф…

Татауров помахал веером в возбуждённое лицо.

— Пф–пф–пф‑пф…

Татауров продолжал обмахиваться.

И тогда Коверзнев неожиданно рассердился:

— Повесь на место!

Выбил трубку о чугунную каслинскую пепельницу, проследил за тем, как Татауров выполнил его приказание, и попрощался с борцами.

26

Через несколько дней в цирке арбитр многозначительно сказал Коверзневу:

— Вас просил заглянуть господин директор.

— Чинизелли?

Арбитр высокомерно посмотрел на него и ничего не ответил.

Назад Дальше