Цирк «Гладиатор» - Борис Александрович Порфирьев 20 стр.


Поэт кокетничал, отказавшись читать, протирал замшевым лоскутком своё пенсне.

— После, после, — сказал он и поднял тост за талант хозяина.

Начали с шампанского, «Луи — Редерер» было превосходно, мужчины перешли на водку, завязался оживлённый разговор, он вспыхивал в разных концах стола, как в разных местах гостиной вспыхивали от колебаний воздуха стеариновые свечи. У всех на языке было недавнее убийство Столыпина; говорили, что его ухлопал агент охранки Богров. Многие считали, что в связи с этим в стране должны произойти какие–то изменения. Коверзнев с интересом следил за разговором, усмехался. Вот на другом конце стола кто–то вспомнил о сибирском конокраде и сектанте Гришке Распутине, введённом ректором духовной академии Феофаном в дом великого князя Николая Николаевича. Оказывается, Распутин приобретает всё больший и больший вес во дворце царя, и это почему–то на руку Сухомлинову, Кривошеину и Дурново…

Это заинтересовало Коверзнева, но хозяин не дал дослушать, заявив:

— В этом доме о политике не говорят.

После этого на протяжении нескольких минут слышались лишь выстрелы шампанских бутылок, звон бокалов да работа челюстей. На другом конце стола, нарушая запрет хозяина, кто — то, переходя с шёпота на полный голос, снова заговорил о политике:

— Да, но военный министр так и заявил, что спасение от революции только в дружбе с Гогенцоллернами…

— Нет, глубокоуважаемый, наша ориентация на Францию и Англию… Акции–то чьи вы имеете?

И снова о Столыпине:

— Помните, он заявил: «Пока в стране не будет установлено спокойствие — полевые суды и господа офицеры олицетворяют юстицию в империи». С этакой юстицией вылетишь в трубу…

Эти слова были прерваны резким звоном ножа по рюмке.

— Господа! — сказал, поднявшись, поэт. — Я прочитаю вам новые стихи… Они ещё не видели света… Вы, так сказать, первые их ценители, и я отдаю их на ваш суд…

Он ещё раз постучал ножиком о звонкий хрусталь и начал читать.

Слушая его, Коверзнев подумал, что у поэта не только бабьи ладони, но и голос. И было странно слышать, что в стихах его говорится о сильных мужчинах, которые, не моргнув глазом, убивают на дуэли своих соперников и без сожаления бросают влюблённых в них женщин. Как и картонная мазня Леонида Арнольдовича, это казалось чем–то несерьёзным, какой–то пародией на искусство. Но все азартно хлопали поэту, а Рита смотрела на него глазами, полными восторженного ужаса. Коверзнев от обиды зло сжал ей колено. Она удивлённо взглянула на него, но, видимо, истолковав по–своему этот жест, погладила его руку.

А в притихшей, освещённой свечами столовой раздавались зловещие слова:

Светлый ребёнок о боге спросил:

«Где он?», и я отвечал: «В небесах»,

Зная весь ужас и холод могил,

Зная предсмертный мучительный страх… Женщине–сказке, лазурной мечте,

Клялся я вечностью, солнцем, душой,

Зная, что завтра же, гад в темноте,

Этой пресытясь, я буду с другой…

Рита сжимала Коверзневу руку, и вдруг он подумал:

«Пусть! Назло Нине я буду с этой женщиной. Пусть я буду гадкий и грязный… Всё равно, сейчас один конец».

И он поднялся из–за стола, повелительно сказав девушке:

— Идёмте! Я не хочу слушать пошлости этого бабьеобразного старика.

— Тише! — прошептала она, испугавшись за него. Но, выбравшись следом из–за стола, похвалила: — А вы с характером. Недаром пишете о борцах.

В прихожей, пока Коверзнев отыскивал её накидку, она сказала:

— Ушли не попрощавшись, по–английски, — что заставило его поморщиться.

На улице было темно. Тускло светились фонари. Чуть блестел мокрый булыжник, — видимо, выпал небольшой дождик. Шаги их гулко отдавались в каменном коридоре улицы.

Шли молча. Лишь у Сытного рынка Коверзнев не вытерпел, возмутился:

— Баба, а не поэт, а тоже надувается, как старый павлин.

Крепко прижав его локоть к своей упругой груди, стараясь

попасть в ногу, Рита сказала:

— Признаться, он мне тоже не понравился. Похож на жабу. Но стихи — волнительные.

Коверзнев покосился на неё: «Волнительные! Не могла пошлее выбрать слова». Возразил:

— Что может волновать в человеческой грязи? «Холод могил», «мучительный страх», — передразнил он поэта. — Это противно человеческой натуре. Мы об этом не хотим думать. Мы думаем о жизни, о том, что красиво в жизни. Вы — красивы. Вами приятно любоваться. От этого приятнее жить. Схватка Никиты Сарафанникова с хорошим противником — красива. Я получаю удовольствие, когда наблюдаю за ней. Деревья этого сквера красивы, — он показал на Александровский парк (они вышли на Кронверкский). — Я любуюсь ими. Красив этот шпиль, — ткнул он в Петропавловскую крепость. — Именно шпиль, а не равелины, не темницы под ним… Ясно я говорю? Может, я пьян. Я взволнован. И вообще говорить трудно. Писать легче. Сказанную фразу не зачеркнёшь. От этого речь наша водяниста и косноязычна, не как то, что мы пишем… Я хочу сказать, что сфера искусства — это красота. Искусство должно быть красивым. Я люблю Борисова — Мусатова и Рябушкина… Или Малявина… Вы видели «Февральскую лазурь» Грабаря? Нет?.. Жалко. Я и хочу писать красиво. И о красивом и героическом… Понимаете, я не хочу писать о разлагающихся трупах, как этот старик!.. Я хочу, чтобы содержание моих очерков вызывало восхищение, а не омерзение… Нет ничего противнее бравады малодушного самоубийцы!..

Помолчав, он спросил ласково:

— Я надоел?

— Что вы, — сказала девушка горячо. — Говорите!

— Это сложно. Я не знаю, зачем заговорил… Мне, видимо, просто надо было выговориться… Я только что потерял друга…

Это был человек, с которым мы мыслили в унисон… Я имею в виду спорт, борьбу… И вот его не стало…

— Он умер? — испуганно спросила Рита.

— Нет, — вздохнул Коверзнев. — Мы поссорились, — и добавил, приослабив бант — словно задыхался: — Но это, оказывается, тоже тяжело.

— Бедненький, — она заглянула ему в глаза и приласкалась на мгновенье.

От этого слова его опять передёрнуло.

А Рита неожиданно сказала тепло и задушевно:

— Какая красота!

В её словах было столько искренности и непосредственности, что Коверзнев простил ей всё.

Они стояли на Биржевом мосту, перед Биржей и Ростральными колоннами. Пройдя мост, остановившись у гранитного барьера, Коверзнев произнёс шутливо под ленивый плеск невских волн:

— Пусть мудрый Нептун благословит нашу встречу, — и, простерев руки к тёмной колонне, у основания которой восседал зелёный бородатый бог моря, сжимающий трезубец, сказал: — О всемогущий…

Рита захлопала в ладоши, приговаривая:

— Да вы артист, артист…

Заблудший извозчик остановился подле них, подобострастно сняв валяную широкополую шляпу, и Коверзнев подсадил девушку в пролётку.

На противоположной стороне Невы, за выгнувшимся горбом Дворцовым мостом, темнел Зимний. Они ехали медленно, разглядывая спящий Петербург, и Рита сказала, что она впервые смотрит на него по–новому и в этом заслуга Коверзнева.

Он усмехнулся:

— Я просто жалкий болтун.

— О, не говорите так! Умоляю, — попросила она торопливо.

— Дайте ему адрес, куда вас везти.

Она назвала Лештуков переулок, а когда доехали, хотела сама расплатиться. Не дав ей этого сделать, Коверзнев взял её под руку. Они вошли в мрачную каменную коробку двора. Он не спрашивал разрешения её сопровождать, а она не приглашала его. То, что он идёт к ней, само собой разумелось. Открывая ключом дверь, Рита сказала глухо:

— Осторожно, здесь скрипит половица.

На цыпочках они пересекли тёмную кухню. У самой стены Коверзнев налетел на какой–то ящик и ушиб колено. Она крепко сжала его руку и остановилась, прислушиваясь. Но везде было тихо. Лишь еле слышно скреблась мышь.

Щёлкнул внутренний замок. Они вошли в тёмную комнату. Рита включила электричество, и Коверзнев впервые смог рассмотреть её при свете. Она оказалась гораздо старше, чем выглядела в полумраке квартиры Леонида Арнольдовича. Видимо, поэтому она поторопилась зажечь фарфоровый ночник–грибок с голубым абажуром.

Большую часть комнаты занимала пышная постель. Над ней висел небольшой рисунок — судя по чёрному болезненно–изогнутому силуэту женщины, это был Обри Бердслей. В углу, на табуретке, покрытой вышитой салфеткой, стоял фикус. Коверзнев уселся к столу. На столе в беспорядке валялись книги и журналы. Жёлтенький томик был заложен повядшей розой на длинном стебле. Уколовшись о шип, Коверзнев раскрыл книгу. Оказывается, хозяйка читала «Портрет Дориана Грея».

— Вы останетесь? — спросила Рита.

Он молча выложил на стол золотой портсигар и распустил свой бант. Всё было ясно.

Однако, когда девушка начала раздеваться, руки у неё дрожали.

Рита выключила свет.

Коверзнев лёг на краешек, стараясь не прикасаться к ней. «Зачем всё это? — думал он. — Зачем я здесь? Кто она? Почему я должен её любить?» Перед его глазами встала Нина. «Никогда, — сказала Нина ему сегодня. — Слышишь, никогда». Несмотря на это, он не мог ей изменить. «Видимо, я однолюб», — подумал он печально. Чтобы не обидеть девушку, потрепал её по полному плечу, поцеловал.

А когда встал с постели, она приподнялась на локте и сказала тоном, по которому трудно было понять, чего больше в её словах — злости или укора:

— Быть у воды и не напиться.

— Или выйти из воды сухой, — так же зло отшутился он.

Кутаясь в простыню, глядя на него исподлобья, она приказала:

— Больше никогда не приходите ко мне.

Коверзнев молча вышел, с трудом в темноте отыскал крючок на дверях, спустился по лестнице.

Через двадцать минут он был под Ниниными окнами.

— Спокойной ночи, — прошептал он в темноту.

28

Пока Нина переодевалась, Верзилин рассматривал развешанные по стенам афиши и фотографии. Удивительно было думать, что эта хрупкая женщина полтора года назад была единственной в России укротительницей львов.

Войдя в комнату и застав Ефима Николаевича за разглядыванием её портрета, Нина произнесла с грустной улыбкой:

— Дела давно минувших дней, преданья старины глубокой.

А Верзилин, медленно повернув к ней своё грузное тело, не доставая рук из–за спины, сказал:

— Я мечтаю о том, чтобы увеличить этот портрет. Он сделан в тот день, когда я первый раз увидел вас в цирке.

Вдевая в ухо серьгу с маленьким кровавым рубином, Нина рассмеялась:

— О Ефим, я там такая страшная, что даже львы испугались бы меня.

Видя, что она не может нацепить серьгу, Верзилин попросил:

— Дайте я помогу.

И когда Нина протянула ему замысловатый золотой цветок, подумал: «Бедное, истерзанное ухо, как его истыкала безжалостная хозяйка».

Ему хотелось поцеловать нежную покрасневшую мочку, но он не решился.

— Какой вы ловкий, Ефим, — произнесла улыбаясь Нина. — Справились с таким тонким запором. Я и то другой раз мучаюсь несколько минут, а мои пальцы в десять раз тоньше ваших.

Она взяла в руку круглое зеркало на длинной ручке, повернула перед ним своё лицо несколько раз, поправила причёску.

Верзилин достал из гардероба Нинину шляпу со страусовым пером, ждал, любовался девушкой. В строгом тайере, с пышными чёрными волосами, она была очень красива.

— Я готова, — сказала она. — Держите булку.

Верзилин взял булку, осторожно положил её в карман визитки — уже привык к обязанности кормить голубей.

На Измайловском голубей не было, зато на шумном Никольском они вспархивали прямо из–под самого трамвая. Верзилин с Ниной остановились, искрошили булку, пошли дальше.

И лишь в синематографе, ожидая начала сеанса, Нина произнесла задумчиво:

— Почему же вы не спрашиваете меня, Ефим, что сейчас у меня произошло с Коверзневым?

— А разве я имею право спрашивать об этом? — сказал он осторожно.

— Глупый, — улыбнулась она ласково и погладила его руку. — А кто же, кроме вас, имеет на это право?

Верзилин хотел сказать, что Леван, но не сказал.

Молчание Нарушила Нина:

— Странное у нас с ним было знакомство. Он ведь познакомился со мной, собирая материал о вас для своей книги… Но у него хватило такта тогда не навязываться со своей любовью. Вообще он исключительно корректен и выдержан… Только сейчас, когда вы всё время подле меня, он стал проговариваться о своей любви. И вот, наконец, сегодня не сдержался… Но я сказала ему, что люблю только вас.

Кровь прилила к лицу Ефима Николаевича. А сердце его сладко заныло. Боясь спугнуть нахлынувшее чувство, он молчал. И на протяжении всего сеанса, не обращая внимания на склянки с серной кислотой, стреляющие браунинги и раздираемые в немом вопле рты, он, задыхаясь от счастья, перебирал в своей руке тонкие Нинины пальцы.

— Как всё просто на экране, — задумчиво сказала Нина, когда они выходили из душного зала. — Взял писатель и всех привёл под венец, хотя и выстрелы были, и даже Мадлен отравиться пыталась… Вот бы в жизни так удачно всё кончалось… Никто бы не страдал… Ни вы, ни я, ни Коверзнев…

Верзилин обернулся, перечитав афишу, сказал шутливо:

— А фильма названа «чрезвычайно интересной реалистической драмой». Значит так и бывает в жизни, — и добавил серьёзно: — Что касается меня, то я не только не страдаю, но, наоборот, счастлив. И даже в прошлом году, когда я не надеялся на встречу с вами, я был счастлив уже тем, что вы живёте на свете…

Нина промолчала, и Верзилин понял, что эта философия её не устраивает.

А через несколько шагов она сказала задумчиво:

— Я, как и всякая артистка цирка, суеверна… И вообще я становлюсь какой–то трусихой… Мне так хорошо с вами, что я боюсь: а вдруг что–нибудь случится. Счастье ведь так непостоянно… Меня всё время гложет какой–то страх… Что, если у вас остались ещё ваши враги?.. Я без ужаса не могу вспоминать ту набережную Мойки…

Верзилин посмотрел на неё с жалостью. Уж если здоровенные борцы боятся чёрных кошек, тринадцатого числа и пустых вёдер, то что можно требовать от хрупкой женщины, которая на протяжении пяти лет почти каждый вечер клала голову в пасть льва?

Задыхаясь от жалости к ней, он думал над тем, как сделать, чтобы она избавилась от страха. И вдруг неожиданная идея пришла ему в голову. Чтобы было убедительно, он заговорил нарочито бодро:

— Ну, со мной теперь никогда ничего не случится… Знаете, что я придумал? Мы сейчас совершим прошлогодний маршрут. И вы увидите, что ничего страшного в этом нет. Когда дети боятся темноты, их нарочно водят в тёмную комнату, и они понимают, что темнота нисколько не страшна.

— Я уж не такая трусиха, — печально улыбнулась она, — чтобы бояться этого… И потом — с вами мне ничего не страшно…

Крепче сжав её локоть, Верзилин повернул на улицу Гоголя. На углу Гороховой, у ресторана «Вена», он замедлил шаг.

— Не зайдём?

— Нет.

Ни один из них не подумал, что там сейчас сидит тоскующий Коверзнев.

Стараясь отвлечь Нину от грустных мыслей, Верзилин всю дорогу изощрялся в рассказах, а когда брызнул небольшой мелкий дождик, спросил, не пойти ли им домой.

— Нет, — снова упрямо качнула головой Нина.

И он продолжал говорить о чём попало.

Когда же замолчал, она спросила его о Никите. По тому, с какой торопливостью она это сделала, Верзилин понял, что чем ближе они подходили к набережной Мойки, тем больше Нина боялась; ей нужен был его бодрый голос, интересный рассказ, который бы позволил забыть о прошлом годе. И он снова заговорил нарочито беспечно:

— Процветает. Представьте, с восторгом прочитал книгу, которую ему подарил Валерьян Павлович. Благо, она детская, крупными буквами напечатана. И вчера спрашивает меня, почему в книге нет про Ричарда Львиное Сердце. Я говорю: так это книга о греческих мифах, а Ричард — это английский король, в двенадцатом веке жил. Возьми, говорю, мою энциклопедию, там найдёшь. А он взял и давай с первой страницы по порядку листать. Мне показалось смешно, что он не знает, как по алфавиту страницу отыскать, а потом подумал, что он ведь всего приходскую школу окончил… И что–то я так растрогался… Ведь он совсем мальчишка, девятнадцать лет ему, и совсем он не такой, каким его Валерьян Павлович описывает… Я спросил у него, как тебе очерки нравятся, а он и говорит: дык што, дескать, я знаю, что это вроде всё как не про меня. Правда, говорит, и погреб был, и корова, свалившаяся в него, была. Да только я, говорит, шею ей свернул, когда вытаскивал, а мамаша меня за это ухватом по спине выходила, черенок даже сломала… У Геракла, говорит, интереснее, хотя и про меня Валерьян Павлович занятно выдумал… Я говорю: не выдумал, раз всё это было. Правда, говорит, не выдумал, только выдумал. Всё, говорит, про меня и как будто не про меня…

Нервно кутаясь в тайер, сжимая у горла воротник, Нина сказала:

— Колоритный юноша…

Ожидая, что она закончит мысль, Верзилин молчал.

Назад Дальше