Дальним зрением заглянула Евдокия вперед, в не прожитые еще годы, когда, может быть, ее уж и на свете не будет, и явственно увидела тяжело идущую с поля другую женщину, похожую на нее, оплывшую от годов и неженской работы свою дочь, и все в ней запротивилось этому. Даже головой замотала, прогоняя видение. Нет, не такой она хотела видеть Юльку, совсем не такой. Разве мало она, мать, переделала на земле тяжелой мужицкой работы, мало перемучилась? Неужели что-то недоделала на этой земле, что теперь дочери придется подхватить материну лямку и тянуть ее дальше? Так нет, никто Евдокию за прошлое не осудит. Того, что она вынесла на своих плечах, и на дочь с лихвой хватит. Хватит да еще и останется для кого-нибудь другого. В общем, она, мать, заработала, чтобы у ее дочери жизнь была светлая и легкая, какую самой прожить не довелось. А ей, матери, за все небольшая нужна награда: чтобы Юлька выросла хорошим человеком, выдать ее замуж за хорошего человека да нянчить внучат. Немного Евдокии надо, не больше того, чего хочется любому пожилому человеку… Евдокия вдруг усмехнулась над собой: «Размякла, рохля. Легкая и светлая жизнь… Где ее такую для Юльки искать-то? Может, и есть такая жизнь, да только не в Налобихе. Тут не легкая, тут вкалывать надо. Да и скучно, поди, жить легко-то. То, что легко дается, легко и забывается. У нее вон трудно шло, так и вспомнить есть о чем. Эх, Дуся, Дуся, стареешь, видно, душой слабеешь. В слезливость потянуло».
Она передернулась, как от озноба, отгоняя от себя мысли, которые навевал ей словно бы другой человек, слабый и уставший, и пошла быстрее. Миновала горевский дом, осталась за спиной изба Игнатьевны, впереди маячил уже собственный дом, недавно отстроенный, под высокой шиферной крышей. Евдокия вплотную приблизилась к калитке, но отворять ее медлила, оценивающе оглядывала свой дом, будто видела его впервые. Новый-то он был новый, пять лет назад перестроенный заново, да как-то невесело глядел на мир чистыми окнами, словно чувствуя: не все в нем ладно. Мох повылазил кое-где из щелей, шевелился под ветром как живой, требовал к себе хозяйского внимания. Лист шифера на крыше оторвало еще в февральскую метель, висел он на одном гвозде, того и гляди, совсем слетит наземь. Где твои глаза и руки, Степан? Мысленно укорила мужа, но и самой неловко было перед домом, есть тут и ее вина, не одного Степана.
Вздохнула и вошла в дом.
В комнатах прибрано, чисто. От свежевымытого пола струилась прохлада, из кухни пахло борщом. Молодец, Юлька, — потеплело на сердце — все-то успела сделать: и уроки, и ужин сготовить. Понимает: родителям трудно, надо помогать.
Юлия встретила у порога в цветастом, выше колен платье, из которого уже выросла и которое носила только дома, тоненькая, гибкая — балеринка, и только. Совсем непохожа Юлия на свою мать. Погляди сейчас на них незнакомый человек, сроду не поверит, что рядом — мать и дочь. Евдокия и сама ловила себя на том, что ничего своего не находит в дочери: ни в чертах лица, ни в фигуре. Глаза у нее не серые, как у матери, а скорее, отцовские — синие, спокойные, какие-то приглушенные.
Юлия поглядела за спину матери на закрытую дверь.
— А где отец? — спросила тихо, и глаза ее как-то сразу потемнели. В ее голосе угадывались одновременно и удивление, и тревога, и осуждение: дескать, ты пришла, а отца нет. Оно едва различалось, это дочернее осуждение, а Евдокия сразу уловила его.
— Он в поле, — тихо ответила, понимая, что оправдывается перед Юлией, и добавила: — Тракторы заправляет. Мы ведь по две смены нынче работать будем. Я вот отдохну маленько да опять пойду.
— Куда ты пойдешь? Ты вон еле пришла, — мягко сказала Юлия, смутившись за свой тон, извиняясь перед матерью и улыбкой и голосом. Поставила на стол тарелку с борщом.
— Что поделаешь… Надо, дочка. Погода не ждет. Ты ведь крестьянка, понимать должна.
Юлия присела к столу, подперла голову ладонями, смотрела, как мать ест. Улыбнулась:
— Какая я крестьянка…
— А кто ж ты? — Евдокия даже ложку отложила.
— Ну как кто?.. В школе учусь.
— Что ж из того, что учишься. Отец твой крестьянин, мать крестьянка. Сама в деревенской школе учишься. Значит, и сама ты из крестьян будешь.
— Из крестьян — это другое дело.
— Ты вроде как стыдишься этого? — с укором спросила Евдокия.
— С чего ты взяла?
— Вижу… А зря. Мы народ хлебом кормим. Хлебороб у нас…
Юлия ее мягко перебила:
— Мама, я знаю, что такое хлебороб. Не надо. Пожалуйста, — просительно улыбнулась. — У нас сегодня в школе Леднев был. С девятиклассниками беседовал, которые на сев идут. Я ему говорю: Андрей Васильевич, а меня возьмете на сеялку? Он глянул на меня: вас? И покраснел, покраснел. Смех, и только.
— Юлька, как тебе не стыдно!
— А он всегда краснеет.
— Глупо это. Давай-ка поговорим о серьезном.
Юлия склонила набок голову.
— О чем?
— Ты ведь выпускница. Пора бы уже определить: что дальше?
— Мам, а тебе когда идти в поле?
Евдокия недоуменно подняла на нее глаза.
— К пяти надо.
— А ты еще даже не отдохнула. Давай вот так сделаем. Ты сейчас ляжешь, а я пойду погуляю. Чтобы не мешать тебе. А про династию механизаторов Тырышкиных поговорим в другой раз. Хорошо? Ну вот, ты же у меня умница! — Юлька потянулась через стол, чмокнула мать в щеку, и та не успела опомниться, как дочь уже шутливо махала ладошкой из дверей. Дробь каблуков по ступеням крыльца — и все стихло.
Евдокия опечалилась. Поговорили, называется… И вот всегда так. Только рот раскроешь, сразу убегает. Прикрикнуть бы на нее хорошенько, усадить на стул — слушай. Не получается… Да и не заставишь слушать насильно. Улетела. А куда? Матери ни слова, ни полслова. А Леднев-то, взрослый, семейный мужик, перед девчонкой краснеет. Ну и дурень… То-то он пред ней, Евдокией, глаза опускал. Совестно, поди. Надо будет высказать ему, чтоб людей не смешил. Парторг все-таки.
Задумалась о дочери. На удивление красивая была у нее Юлька. Об этом Евдокии и женщины говорили, и сама она видела и поражалась. Очень уж неожиданна оказалась для нее дочернина привлекательность: в кого ей такою быть? Сама Евдокия смолоду выглядела пригожей, но красавицей не назовешь: девка свежая, сильная, с проворными руками. Серые глаза ее за много лет выцвели, а раньше они столько таили в себе огня и жизненной силы, что мужики, глядя на нее, понимающе переглядывались. В общем, не красотой она привлекала, а юностью, бойкостью, умелостью в любом деле, и веселая была, такая хозяйка в любом доме нужна. Степан — тоже не из красавцев писаных. Мужик как мужик, пройдешь мимо и не оглянешься. Обыкновенный. Характером он Евдокии поглянулся: молчаливый, работящий. И — совестливый. Не выпивал почти совсем, а это уже само по себе большое достоинство. И вот при таких-то обыкновенных родителях — дочь красавица. Сами, Евдокия и Степан, всю жизнь при тракторах. Руки заскорузли от въевшейся солярки, грубы от металла. Отец и мать в движениях угловаты и неловки, широки в кости, а поглядят на дочь и диву даются: столько плавности в каждом ее движении, во взгляде. Черты лица тонкие, благородные, и вся она какая-то не по-деревенски хрупкая и нежная, даже удивление брало: да их ли это дочь? От их ли плоти? Отец с матерью трактористы, а Юлька на балеринку похожа. Из каких глубин пришла красота такая к их дочери? Или, может, то, что не досталось родителям, вобрала в себя их дочь? Вот тебе и крестьянка…
Поужинав, Евдокия прилегла на диване и лишь теперь поняла, как устала. Пока шла домой, пока ужинала — держалась. Усталость дожидалась ее за спиной, подгадывала свое время и теперь, когда Евдокия расслабилась, навалилась на нее сразу, туго спеленав все тело. Гудели руки и ноги, тяжелые веки смеживались сами собой, но она не засыпала, глядела на край свесившегося со стола Юлькиного рукоделия. Коврик это будет, что ли? Похоже, коврик на стенку. Сбоку видны вышитые шелковистыми нитками диковинные кони о шести ногах, мчащиеся по полю и едва касающиеся копытами высоких трав.
Евдокия и раньше удивлялась этим коням, все хотела спросить дочь: почему они с шестью ногами-то? Где таких видала, в каком табуне? Но забывала спросить. Теперь легонько усмехалась про себя. Сколько помнила, Юлия всегда что-нибудь вышивала. Прибежит из школы, сделает уроки, приберется по дому — и скорее за вышивание. Самый лучший для нее подарок — цветные нитки. Когда Евдокия ездила в город, то, бывало, обегает все галантерейные магазины, ищет для дочери разноцветные нитки, а та прямо-таки не в себе от радости. К щеке их прижимает, целует — дороже ей ничего нет. Вот еще одна матери загадка: откуда эта страсть к рукоделию взялась у Юлии? От кого передалась? В роду Тырышкиных никто вышиванием не баловался, и у Евдокии такого пристрастия не замечалось. Иголку, как всякая женщина, брала в руки — починить какую-то вещь для Степана, для Юлии, для себя. А вышивать — нет, не возникало подобного желания. После трактора вышивать не поманит, да и пальцы у нее давно уже нечувствительны к таким мелким предметам, как иголка. Совсем деревянные стали, не гнутся. Это Юлии в самый раз. Пальчики тонки и проворны. И характером дочь для этого подходяща: терпения надолго хватает. Иной раз за полночь засидится на кухне с рукоделием. Насилу в постель уложишь. Но вышивание вышиванием, а что дальше? Куда пойдет после школы? Опять толком поговорить не удалось. «В другой раз», — вспомнила Юлькины слова. А когда он будет, другой-то раз?
Сон наваливался, и Евдокия, пересилив себя, поднялась, завела будильник на четверть пятого.
4
Тракторы были заправлены, осмотрены, но двигатели их молчали до поры, и тихо было в поле. Евдокия не спешила подавать сигнал к запуску. Чувствовала: надо что-то сказать женщинам веселое перед началом работы, ободрить их своей собранностью. А то вон Колобихина позевывает, лицо мятое, сонное. Не выспалась — это и без расспросов ясно. По рукам заметно — стирала. Валентина, по обыкновению, бесстрастна, глядит мимо звеньевой. Ее Евдокия ни о чем не спросит, да та и не ответит. А если ответит — колкостью. Лучше не задевать. Галка прячет глаза, нахохлилась.
— Как настроение? — спросила Евдокия.
— Ничего, теть Дусь.
Евдокия заглянула в кабину Галкиного трактора, помяла рукой жесткое, засаленное сиденье и поморщилась. Тракторишко старенький, пружины в сиденье давно смялись, не амортизируют. Потрясись-ка смену… Надо сказать Постникову, чтобы сделали подстилки из поролона, все мягче будет. А то как на доске.
Пошла дальше. Наткнулась на насмешливый взгляд Валентины, обошла Валентину стороной, как неживой предмет, а возле Колобихиной остановилась.
— Ну как твой Володька?
Та отрешенно махнула рукой:
— Ой, не говори! Сулился домой не пустить. Придешь, мол, поздно, отпирать не стану. Хоть под заплотом ночуй.
— По-доброму, значит, не договорились?
— С моим-то идолом? — усмехнулась Колобихина. — С ним без бутылки сам черт не договорится.
— Ничего, Нинша, не бери в голову, — опустила тяжелую руку на плечо подруги. — Это он тебя пугает. Пустит, никуда не денется.
Степан стоял в сторонке, возле своего трактора, задумчиво курил. «Надо бы отпустить его отдохнуть», — подумала Евдокия и уже шагнула было к мужу, но ее остановил крик Галки:
— Теть Дуся! Глядите, к нам кто-то едет!
Евдокия обернулась и увидела вдалеке высвеченную закатным солнцем светлую крышу легковой машины, которая пылила по дороге сюда, к Бабьему полю. Позади машины, отстав немного от ее пыльного хвоста, мчался мотоцикл.
— Эт-то что за делегация? — с недоумением проговорила Евдокия, приглядываясь к подъезжающей машине, и сразу же поняла, что никакая это не делегация, а пожаловали Брагины на своих «Жигулях». На мотоцикле же ехал тракторист из брагинского звена Колька Цыганков, мужичонка беспутный, выпивоха. Нигде Колька подолгу не задерживался, отовсюду его выгоняли, а у Брагиных прижился. Интересно, надолго ли?
Из машины неторопливо, с достоинством вышел сам звеньевой Алексей Петрович Брагин, высокий, полный мужчина. Черты лица у него крупны, резки, однако приятны. Аккуратно зачесанные назад волосы черны, густы и лишь на висках слегка седоваты. Мужик самовитый, породистый, ничего не скажешь.
Подбоченясь и покачиваясь с носка на пятку, Алексей Петрович оглядывал со снисходительной улыбкой и тракторы, и стоящих подле них женщин, и само Бабье поле. Умел он себя подать, умел. Не знали бы его здесь, так подумали бы — районное начальство прикатило, не меньше.
Следом за отцом из машины, с водительской стороны, вышел сын Брагина — Сашка. Парень высокий, в родителя, и хотя еще по-юношески гибок, но, чувствуется, наберет солидности в свое время — такой же будет крупный, породистый. Глаза у Сашки черным-черны. Посмотришь в них — и свое отражение увидишь. И еще заметишь в них какую-то дичинку, неспокойные золотые сполохи. Сашка в прошлом году вернулся из армии и работал хорошо. Его портрет красовался на колхозной доске Почета.
На заднем сиденье машины виден был еще и Егор, родной брат Алексея Петровича, широкий, медвежастый мужик, неимоверно сильный, но как ребенок простодушный и молчаливый. Старшего брата он слушался и во всем повиновался.
Евдокию удивил не столько сам приезд Брагиных, как то, что одеты они были в выходные костюмы. И при галстуках. А на ногах не сапоги — дорогие полуботинки. Не скажешь, что с поля едут.
— Здоровы были, соседи! — зычно поздоровался Алексей Петрович, с веселым прищуром оглядывая женщин. — Не разберу: то ли кончаете, то ли еще собираетесь пахать, а?
— А у вас вроде какой праздник? — громко поинтересовалась Евдокия, придирчиво рассматривая гостей и не зная, чего ждать от их неожиданного визита. Одно она понимала: Брагины просто так ничего не делают.
— С чего ты взяла, что праздник?
— Вырядились, как на свадьбу.
— Кто вырядился? Мы? — Брагин с недоумением посмотрел на Сашку, на ухмыляющегося Кольку Цыганкова, заглянул в кабину — на Егора. — Ты чего-то путаешь, Евдокия Никитична. И праздника никакого нету, и никуда мы не вырядились. Мы домой едем. Двенадцать часов отбухали, с пяти до пяти. И решили посмотреть, как вы тут. Намного ли нас обогнали? Все-таки соревнуемся.
— Пахали-то при галстучках? — съязвила Евдокия.
Брагин изобразил на лице удивление, потом раскатисто расхохотался и сказал:
— Вам не верится, что мы с поля, потому что не чумазые, да? Так ведь у нас в звене, Никитична, культура производства. Мы как кончаем работу — сразу к озерку. Вымоемся, переоденемся в чистое и тогда уж — домой. С хорошим настроением. Культура у нас на высоте. Скажи, Николай Ильич? — обернулся он к Цыганкову.
— Только так! — с готовностью подтвердил тот, и лишь теперь Евдокия заметила, что и Колька не в телогрейке, а в стареньком, но пиджачке и тоже при галстуке. Галстук цветастый и новый — пиджачку Колькиному не родня. Наверное, Брагины ему дали, для форсу. И хотя галстук на тонкой Колькиной шее видеть было удивительно, и, чувствовалось, мешал он с непривычки, а вот поди ж ты: при галстуке, и все. Вроде бы даже это и не Колька с вечно не чесанными волосами и мятым, землистым от перепоя лицом, а совсем другой человек — причесанный и побритый. Даже не верилось в такое превращение. Недаром и Брагин его навеличивал: Николай Ильич. Что же он затеял-то? Какой спектакль?
— Ну и как вы поработали? — спросила Евдокия.
— Обыкновенно. Две нормы, — скромно ответил Брагин.
— Только так! — гордо ухмыльнулся Цыганков, которого всю жизнь ругали да гнали с одной работы на другую, а сейчас он чувствовал себя героем, петухом крутился перед женщинами, заглядывал в глаза звеньевому, ловил каждое слово каждый жест.
— Всего-то? — усмехнулась Евдокия, оглядываясь на Колобихину, на Галку. — Мы-то думали: вы не меньше как весь клин закончили. Такие радостные едете. А вы — всего две нормы. Плохо, мужики, плохо. Полторы-то мы до обеда сделали. Сегодня у нас две с половиной будет. — Она маленько прибавила и незаметно подмигнула Нинше, чтобы та не выдавала. — Ишь, удивили чем! Две нормы! А, бабы?
— Ага! Нашли чем хвастать! — выскочила вперед Колобихина. — Галстуками удивили! Женихи!
— А чем не женихи? — улыбнулся Брагин и сделал широкий жест в сторону Цыганкова. — Вот, к примеру, Николай Ильич. Поглядите на него. Холостой мужчина. Хороший тракторист. Зарабатывает — дай бог каждому. Не пьет, — Брагин голосом подчеркнул последние слова и повернулся к Валентине, глядя на нее в упор. — Чем не муж, а, Валентина? Может, подумаешь?
С тонкой усмешкой на накрашенных губах смотрела Валентина на Цыганкова, как глядят на забавную, но ненужную игрушку, и легкое презрение различалось в ее задумчивых глазах.
— Это Колька-то не пьет? — прыснула Колобихина. — Ой, бабы, держите меня! Да он не просыхает!
Брагин посмотрел на Колобихину и укоризненно покачал тяжелой породистой головой.
— Чего ты мелешь? Раньше за ним бывало. Да. — Поднял указательный палец и покачал им в воздухе. — Было до нашего звена. Когда он у нас еще не работал. А теперь вы его выпивши не увидите. Конечно, там в праздник или в выходной если и примет стопку, так это не грех. Какой праздник, если он сухой? А чтобы на людях кто увидел его выпивши сверх меры — это извините. Так я говорю, Николай Ильич?
— Четко! — Цыганков рубанул ладонью. — Все верно!
— Видели? У нас в звене порядки строгие. — И снова повернулся к Валентине: — Не прогадай, девка. Потом жалеть будешь.
— Да вы вроде сватать приехали? — удивилась Евдокия. — Вон, оказывается, в чем дело.
— А почему бы не посватать? — улыбался Брагин. — Чем мы не сваты? Отчего бы нашим звеньям не породниться? Как говорится, наш жених, ваша невеста. Как ты на это, Евдокия Никитична?