— Ну, гляди-и-и… — протянул тот со вздохом. — Гляди-и, Горев. Я ведь хотел как лучше.
На том и разошлись. И только в двадцатом вернулись Горевы в Налобиху. Сам Горев получил ранение в бою под знаменитым партизанским селом Солоновкой, поболел недолго и умер. Схоронили его сыновья на деревенском погосте, на высоком обском берегу. Один сын вскоре уехал воевать с Врангелем и белополяками, другой ранен был в руку, остался дома и возглавил вновь созданную коммуну. Звали его Кузьма Иванович. А через год воротились и Брагины. Не ужились что-то с кержаками. В коммуну они не вступили, стали по-прежнему обживаться на отшибе. Дома их колчаковцы все-таки сожгли, и Брагины ставили новые. И едва отстроились, едва дымы пошли из труб, как старик Брагин умер, ненадолго пережив Горева. Похоронили его рядом с Горевым, хотя Кузьма Иванович остался этим недоволен. Они-то с братом над могилой отца звезду прикрепили, а теперь, рядом со звездой, маячил брагинский крест. Так и стояли на высоком обском берегу крест со звездой, и странно было глядеть на их соседство.
А Брагины жили дальше. Пахали и засевали единоличный клин земли. Лошади у них появились, скот. Видать, не без денег воротились из тайги, было на что покупать. И вскоре поднялись, разбогатели. К тому времени в Налобихе появился колхоз, куда вошли все коммунары. Брагины не вступали. Пшеницы государству сдавали мало, поторговывали на стороне, и, когда в двадцать девятом стали составлять списки кулаков, их туда первыми внесли. Уплыли Брагины не по своей воле на барже в Нарым новые места обживать, дикие, гибельные. Много лет не было о них слышно, а в середине лета сорок пятого опять объявились в Налобихе. Приехали на худых лошаденках. В телегах жены да ребятишки, оборванные, голодные. Но у мужиков ордена и медали на линялых гимнастерках — воевали. Поправили осиротевшую было отцовскую могилку и пришли в правление колхоза — проситься в общество.
Посмотрел Кузьма Иванович документы, наградные бумаги — в порядке. Приняли Брагиных в колхоз. Дали им лесу на строительство и в помощь плотников. Фронтовики все-таки, надо где-то жить, старые их дома оказались запятыми. Снова стали Брагины строиться и обживаться. Работали в колхозе крепко, никакой работы не чурались. С техникой в колхозе было худо. Пять колесных тракторов кое-как бегали по полям, а три стояли — сломанные, износившиеся. Вот Брагины и предложили Гореву: «Давай, может, отремонтируем». Из трех собрали два. Горев подумал-подумал: «Ну что ж, коли сделали, работайте на них».
Сели Брагины на тракторы. Машины содержали в порядке, да и сами безотказные, что ни скажешь — сделают безропотно. Чего еще надо? В первое время Гореву советовали очень-то не доверять им. Все-таки Брагины бывшие кулаки.
«Так-то оно так, — отвечал Кузьма Иванович, — да ведь позади у них Нарым и война. Пускай живут, мы не злопамятные».
И Евдокия тоже понимала, что и наказаны они, и награды на войне зря не давали, а все же оставалось в душе что-то такое, самой непонятное. Будто от отца передалось.
Она вела загонку, думая о Брагиных и чутко прислушиваясь к грохоту тракторов, идущих следом. Она всегда их слышала и различала даже кожей лица, руками, каждой жилкой, будто сидел в ней неусыпный сторож, чтобы стеречь сплетение тракторных голосов, а ее освободить от этого, дать ей подумать о другом. Нехорошо ей было. Приезд нежданных гостей нарушил установившийся в душе порядок. И подумалось Евдокии, что это, наверное, сказываются ее годы — все больше и больше тянется она к спокойному, ровному течению жизни; резкие перемены раздражают ее, долго не дают прийти в себя. Надо думать, и к тракторному грохоту можно приспособиться только потому, что он ровный, даже убаюкивающий, а начни мотор капризничать, сбиваться — и хоть плачь. Нет, разные рывки ей уже не под силу. Не молоденькая…
А сзади, из хора железных глоток тракторов, выбыл один голос. И хотя до нее не дошло, что же там такое случилось, за спиной, а рука, опережая неповоротливые мысли метнулась к рычажку газа, и трактор, высоко качнув капотом, замер на бурой стерне.
Евдокия ступила на гусеницу, поглядела назад.
Стояли уже все машины, слабо паря радиаторами. К Галкиному трактору торопливо бежала красивая Валентина, придерживая рукой платок на голове. Туда же трусила по пахоте и Колобихина.
У Евдокии кольнуло под сердцем. Спрыгнув с гусеницы, проваливаясь сапогами в разверзнутой земле, она кинулась к Галкиному трактору, работающему на малых оборотах.
Галка сидела в кабине белая, как стенка, расслабленно откинувшись на жесткую спинку сиденья, уронив на колени руки. Увидев перед собой звеньевую, улыбнулась ей обескровленными губами виновато и растерянно.
— Ты что это, девка? — спросила Евдокия, замирая от нехорошего предчувствия. — Что с тобой?
— Неможется ей, — жестяным голосом ответила за Галку Валентина, сузив на звеньевую длинные, подкрашенные глаза, и, видя, что та не понимает, усмешливо бросила в сторону, в никуда: — Поди, уж забыла, как бабе неможется?
Евдокия тяжело глянула на нее, но ничего не сказала, снова обернулась к притихшей Галке.
— Вот что, девка, — проговорила она мягко, — глуши-ка ты мотор да вылазь.
Галка терла грязной ладошкой повлажневшие глаза. Короткая косичка, выбившись из-под платка, упала ей на плечо. Бантик из розовой капроновой ленточки был на конце косички — вплетен в нее. Странно смотрелся он на серой от пыли мужицкой телогрейке, словно бабочка, залетевшая сюда, в эту железную, подрагивающую клетку кабины. Увидела Евдокия этот бантик, и защипало сухие глаза.
— Вылазь помаленьку, — вздохнула, — какой уж из тебя нынче работник. — Помогла ей спуститься на землю, обняла за плечи, погладила шершавой рукой бледную, испачканную перегоревшим машинным маслом щеку девушки. — Милая ты моя… Сама-то до деревни дойдешь? Ступай отлежись. Мы уж тут как-нибудь выкрутимся. Иди, милая, иди, — и легонько подталкивала ее в спину.
Галка подняла виноватые, мокрые глаза, но и звеньевая, и Валентина с Колобихиной смотрели на нее с жалостью с пониманием, разрешающе кивали головами, и она, сгорбившись, низко опустив голову, потихоньку пошла по перепаханному Бабьему полю к далеким крышам Налобихи.
Подошел Степан. Закурив, стал смотреть ей вслед, жмурясь от едкого дыма.
На него тотчас же накинулась Колобихина:
— Ты-то куда глаза пялишь? Степан? Ну? Отвернись, бессовестный! Стоит таращится! Не видал он, как девка мучается. Заразы вы все бесчувственные! И когда только отольются вам бабьи слезы? В какие времена?
Степан отвернулся.
— А чего ты ему запрещаешь? — громко спросила Валентина, чтобы все слышали. — Пускай смотрит сколько влезет, как баба с поля ковыляет! — И с готовностью отступила в сторону, и руку выбросила вперед, указывая ею на Галку.
Там по черной, парной земле, покачиваясь, брела одинокая фигурка, не поймешь чья: мужская или женская, и чайки, покинув оскудевшую реку, носились над нею, резко, по-бабьи, вскрикивая, вспыхивая в заходящем солнце розовыми молниями. Галка, в сером платке и серой неуклюжей телогрейке с оттопыренной полой, тоже напоминала птицу — нахохлившуюся, ковыляющую с перебитым крылом, отвернувшуюся от неба, в которое ей уже больше не подняться.
— Смотри, Степан, смотри-и-и… — нараспев, полным голосом говорила Валентина, блестя глазами, — может, и твоя дочь скоро вот так же пойдет. Она ведь у вас тоже спелая девка. Пора и ей на трактор. Династию продолжать!
У Евдокии потемнело в глазах. Не зря придушенно сжалось сердце, когда обнимала она Галку. Сама того не ожидая, вместо чужой девушки увидела она в кабине трактора свою Юльку! Увидела дальним зрением, будто заглянула вперед сквозь время, и остолбенела: неужели ее Юлька такой же будет? Да еще теперь Валентина добавила, угодила в самую точку, не промахнулась. Что же это происходит-то? Сердце обмирает и обмирает. То ли уж совсем ослабела душой?
Встрепенулась:
— Ладно… поехали дальше, — сказала, не глядя ни на Валентину, ни на Колобихину. — Степан, садись в Галкин трактор. Чтоб строй не нарушать. Потом доспишь…
5
Евдокия открыла глаза, но некоторое время еще лежала без движения и, глядя в потолок, размытый серыми сумерками, гадала: утро или вечер? Эта ранняя заполошная весна все сбила со своих привычных мест, все позапутала. Скоро светлый день от ночи отличать разучишься. Она ложилась спать и после обеда, и в полночь. Просыпаясь, долго приходила в себя, силясь угадать время суток, хотя это и не имело особого значения, потому что, когда бы она ни проснулась, впереди у нее одно-единственное: идти на поле, к трактору, к своему звену.
Голова со сна еще тяжелая и мысли вялые, полусонные, однако Евдокия все же вспомнила, что нынче — воскресенье, что всем звеном они решили устроить себе отдых — не сеять в этот день. Немного до конца осталось, а без отдыха не дотянуть. Выдохлись бабы. Постников — а с ним Евдокия заранее посоветовалась — согласился: «Выходной так выходной. Но давай так: вечером в клубе соберем молодежь, ты и выступишь. Чтоб день впустую не пропал, а?»
Согласилась. И вот — отдых. Впрочем, какой отдых? С трактора да в свое хозяйство — из огня да в полымя. За полторы недели у них дома накопилась уйма больших и малых дел, требующих женских рук и женского догляда, без которых, видно, нигде не обойтись: ни в поле, ни дома. И женщины должны переделать накопившиеся домашние дела, а потом отключиться от них еще на несколько дней, бывая дома лишь урывками, чтобы поесть, поспать и снова уйти. Скорее бы уж отсеяться, тогда бабы отоспятся вволю. Отоспятся… Евдокия мысленно усмехнулась. Не очень-то в деревне разоспишься. Отсеешься, а там и сенокос на носу, днюй и ночуй на лугах. Надо и сено ставить, и комбайны к жатве готовить, потому что лето быстротечно, жатва подоспеет — оглянуться не даст. Уборочную завершишь, и уж пора зябь поднимать, цепляй безотвальные плуги и опять же — в поле. Отпраздновать урожай как следует не успеешь, опять готовь тракторы и другую технику к весне, к посевной. Круговорот получается. Нет у него ни начала, ни конца, и всегда-то одна страда будет тянуть за собой другую, чередуясь в заведенном природой порядке, а порядок этот вечный. У пахаря над головой чаще бывает небо, чем крыша родного дома. Такая уж у него судьба. И не надо на нее сетовать. Да она на судьбу и не сетует. Просто подумалось без всякого сожаления, что ей выпала именно эта судьба, а не другая. Каждому — своя, единственная.
Сегодня Евдокия была довольна: одолела вместе с Юлией стирку и за это наградила себя: прилегла после обеда подремать, запастись силами впрок. Думала: полежит часик-полтора да и встанет, а уж и смеркаться вроде начинает. Нечего разлеживаться, надо подниматься — у нее осталось еще одно: пойти в клуб, агитировать девок на трактор. Вот еще забота… Пообещала ведь Постникову.
«Твою бы жену на трактор. Протряслась бы, а то поперек себя толще», — подумала с неожиданной злостью.
Морщась от покалываний в пояснице, поднялась с дивана. В комнате и на кухне — пусто. Ни Степана, ни Юлии не видать. Куда ж они подевались? И, накинув платок, вышла на крыльцо.
Там, возле крыльца, на лапочке, сидели Степан с Коржовым и о чем-то негромко разговаривали. Иван Иванович Коржов, мужик пожилой, всегда серьезный, неулыбчивый, работал в колхозе главным механиком. Три года назад переехал он в Налобиху из города со своей многочисленной семьей — у него было четверо детей: трое сыновей и дочь. Дочь Маша уже пединститут закончила, работала в школе, здесь и замуж за Леднева вышла, а парни еще учились: один — в седьмом, другой — в восьмом, третий — в девятом. Коржов частенько приходил к Степану, и они подолгу вели беседы. Вот и теперь сидели они, видать, давненько: много окурков у ног валялось. Повернули к Евдокии головы, прервали свой разговор.
— Поднялась? — спросил Степан равнодушным, без живинки голосом, лишь бы что-то сказать, как-то отозваться на ее появление. Неловко не замечать жену при чужом человеке.
Евдокия не ответила, зевнула, присела на ступеньку.
Угасающий день был теплым и тихим, ветерок едва подувал из степи, но ласково, не поднимая пыли. Сжалилась погода над Налобихой, обошла заморозками. Вот уж скоро и сев закончится, а теплынь как стояла, так и стоит. Хорошо, если бы погода подольше продержалась, чтобы и всходы, когда они проклюнутся, не погубило заморозками. А потом чтоб теплые благодатные дожди упали на землю, и всходы бы дружно пошли в рост, да чтоб, главное, ветры, как в прошлые годы, не подули из казахстанских степей. А то вон край неба что-то очень уж красный, прямо пламенеет весь. Не ветры ли собираются, легкие на помине? Они пострашнее любых заморозков, любой засухи. Заморозок — он лишь одни семена погубит. Пересеять можно в крайнем случае, и если зерно не вызреет, то хоть зеленка скоту будет. Засуха то же самое: не даст хлеба, но хоть соломки на подстилку скоту оставит. Ветер не оставит ничего, все семена вместе с землей выдует, унесет. И не только на этот год лишит урожая, а и на будущие годы. После себя он оставит мертвую, неродящую землю, да уж и не земля это будет, а невесть что. Как то самое Мертвое поле, лежащее по соседству с Бабьим.
Евдокия вздохнула: круглый год ни телу, ни душе покоя нет. Вечно ожидай да переживай за погоду. И чтобы отвлечься от тревожных дум, прислушалась к разговору мужиков.
— Это короткая — вездеход, что ли? — спрашивал Степан Коржова.
— Ну, автомобиль «Нива», для сельской местности. С будущего года серийное производство начнется.
— Слыхал. И что?
— Ты бы хотел такую?
Степан смущенно улыбнулся:
— Оно бы неплохо.
— А куда бы ты на ней ездил? — Коржов весь так и напружинился и даже, кажется, дышать перестал, чтобы не пропустить ответ.
— На ней куда хошь можно. У нее проходимость будет.
— Это понятно, что проходимость, — гнул свое Коржов. — А куда все-таки ездил бы? Ты ведь не рыбак, не охотник.
— Будто, кроме как на рыбалку да на охоту, ездить некуда, — усмехнулся Степан. — В город бы ездил.
— Во! В город! — Коржов с радостью вскинул вверх указательный палец, и его впалые щеки порозовели от возбуждения. — А куда в город? Там много разных мест. Может, в театр?
— По театрам я как-то не шибко…
— На базар? — легким голосом спросил Коржов.
— Можно и на базар.
— Во! Наконец-то! — Иван Иванович снова вскинул палец и с торжественностью подержал его перед Степаном. — Все правильно!
— Да ты чего обрадовался-то? — удивился Степан.
— А то! В газете про «Ниву» написано, что этот автомобиль, дескать, создан для того, чтобы труженик сельского хозяйства, то есть ты, — ткнул в Степана пальцем, — в осеннюю бездорожицу или зимой мог легко попасть к подъезду городского театра. — Коржов проговорил это торжественно, держа перед глазами ладонь, будто читая невидимую статейку, а закончив, с облегчением перевел дух. — Вот что там написано. Я когда прочитал, это, подумал, что не к театру колхозник поедет, а к базару. Там ему интересу больше. Так-то…
Степан развел руками:
— Ну и что? Плохо, если я на базар поеду?
— Да нет, что ты, что ты! Наоборот — хорошо. Ты мясо на базар привезешь, я его, работяга, куплю! Езди на здоровье.
— Непонятный ты мужик, — проговорил Степан. — Все у тебя с подковыркой. Чем я виноватый? Что свое продаю?
— Что три шкуры дерешь, — сказал Коржов в сторону.
— А ты подержи эту скотину — сам не рад будешь, — озлился Степан. — Три шкуры… Я вот на поле горб наломал, а домой пришел, да заместо того, чтоб отдохнуть, за сеном поехал. Сено перекидал на крышу, потом стайку чистил, подстилку менял. Три шкуры… Если бы я не работал, только по базарам бы ездил — другое дело. А тут не только в театр — телевизор посмотреть некогда.
— Да я понимаю, — сказал Коржов, — трудно скотину держать. Это как двойная работа получается: и на поле, и дома. Зато на базар приехал и берешь за мясо сколь хошь. По четыре с полтиной, по пять рублей за килограмм ломишь. А я хоть плачь — денежки тебе отдай. Мне пацанов кормить надо. Без мяса они дохлые вырастут. И вот, Степан какая штука получается. Ты с меня, с работяги, сколь хочешь, столько и дерешь, а я с тобой ничего не могу, поделать. По-твоему, это правильно?
— Дак не бери, если дорого.
— Это ваш обычный совет. Не бери… У нас кто продает, тот и сверху. Вот, скажем, захотел ты купить эту «Ниву». Разводишь скотину — пару коров, пару свиней, овечек штук пять. Куриц — я тех уже не считаю. Урабатываешься на двух работах, зато знаешь: будет машина. А мне как быть, если машину захочу? От станка совсем не отходить? Так на заводе — по сменам. Кончилась смена — иди домой, на твое место другой встанет, ему тоже надо заработать… Почему я к вам переехал? Потому что здесь с моей оравой прожить легче. Овощи — свои. Надо мяса — выписал по рубль семьдесят. Или скотину держи — мясо свое будет.
— Постой, — сказал Степан. — Ты вот теперь тоже деревенский. Корову с телкой взял, пару свиней держишь. Интересно мне: повезешь ты мясо продавать или нет? К холодам, скажем?