Поколение - Владимир Николаевич Ерёменко 5 стр.


Лена оживала, пытаясь отстраниться от него: «Мы же договорились. Не будь мальчишкой. Хватит!» В ее раненых глазах загорался холодный, упрямый огонь несогласия, который, еще мгновение, может перейти во вражду, отвержение.

А о чем они договорились? Все в Степане протестовало. О чем? Придумала какую-то несуразность: «Нам надо пожить в разных городах, чтобы совсем не потерять друг друга». Глупости! Несусветная глупость начитавшейся дурных романов девчонки.

— Чего проверять? — кричал он. — Чего? Ты уже одну непростительную ошибку сделала и теперь хочешь все погубить.

Но Лена упрямо качала головой и смотрела на Степана так, словно ей в эти дни открылась недоступная Пахомову истина, которую он все равно не поймет, потому что не пережил того, что пережила она. Степан не поймет, он должен ей верить на слово, как обязаны верить малые дети родителям. Этот взгляд обезоруживал Степана, лишал его привычной инициативы и того напора, который всегда подчинял Лену. Раньше, как бы она ни сопротивлялась, как бы ни протестовала, он всегда мог подчинить ее себе: уговорами, ласками, наконец, строгостью; мог осерчать, приказать, а вот теперь не действовало ничего. Она глядела этим холодным, на грани вражды взглядом, и у него опускались руки.

Он измучился в тот вечер перед ее отъездом. Когда они молчали, Степан обнимал ее, ласкал, целовал глаза, шею, и ему казалось, что ничего не изменилось и все будет, как и прежде. Но вот он начинал говорить, и в Лену будто вселялся другой человек. Она напрягалась и упрямо качала головой. Если он не умолкал, а продолжал упрашивать, настаивать, Лена высвобождалась из объятий и резко обрывала: «Хватит!»

И в этом почти истеричном крике слышалась такая боль и отрешенность, что он сразу сникал.

Ему лучше было молчать. Перестал уговаривать, упрашивать, пусть делает по-своему. Через два дня он тоже будет в Ленинграде; пусть она там немного придет в себя, и все обойдется, все образуется.

А через день от Лены пришла телеграмма: «С мамой уехала на юг. Жди письма».

Жестокие, безжалостные слова. Будто нож в спину. Зачем же так?..

Надо было что-то делать, у него еще две недели отпуска. Лететь опять в Сочи? Глупо. Оставаться здесь ждать ее письма? Еще глупее.

Но он остался. Остался из-за этого трижды проклятого письма. Дождался его и был обижен им еще больше, чем телеграммой. Она стояла на своем. Им не надо видеться хотя бы несколько месяцев. «Умоляю: не ищи, не преследуй…»

«Она свихнулась! Да что же это такое? Я ведь тоже человек. Нельзя всю жизнь на четвереньках… С меня хватит. Хватит! Уважу ее…»

Степан помнит и сейчас то свое состояние. Не забыл, ничего не забыл… Все тогда в нем было сплошной обидой. Все.

«А почему только моя обида? — спросил он себя. — Ведь обида Лены больше». Но тогда он видел только свою обиду. Она затмила все. Тогда Степан знал одно — надо скорей уехать, надо спасать себя, надо все забыть. Она требует, она молит — он сделает…

Выходит, его ослепила тогда обида? Глупо. Нет, было что-то поважнее и глубже…

«Понять — значит простить, — подал из пьесы реплику Карпов и, вздохнув, добавил: — Но это приходит с годами».

«Наверное», — согласился Пахомов. Его тогда не поняли, отвергли, прогнали… не простили. И кто? Самый близкий человек. «Если бы я тогда не был разгильдяем, если бы не полетел на юг, если бы… если бы…» Сколько лет его терзали эти «если бы», как он казнил себя! Но что его терзания в сравнении с тем, что произошло…

Пахомов попрощался со сменным инженером и вышел из цеха. Весь остаток дня он бродил по заводу, оставляя КБ на вечер. Ему нужно привести мысли в порядок, слишком много нахлынуло, а главное, подготовить себя к встрече с Леной. Он рассматривал новые станки в механическом, долго пробыл у автоматической линии, где никто ему не мешал думать, ходил по литейке, потащился обедать в цеховую столовку; в нем весь день жили два разных человека: один зорко следил за всем на заводе, запоминал, говорил с людьми, другой хмуро смотрел внутрь, отбивался от воспоминаний и никак не мог отбиться. Везде была Лена.

Он знал: чтобы оборвать воспоминания, нужно думать о другом. Надо повернуть мысли на его теперешнюю работу. Это не он, Пахомов, а его герой, крупный ученый, через полтора десятка лет ходит по цехам завода, где работал инженером, и его обжигают воспоминания. Каким он был тогда? Молодым, полным энергии, самоуверенным, нет, уверенным в себе, потому что все еще было впереди. А каким ощущал себя тогда Степан Пахомов? Да таким же. Институт, завод, конструкторское бюро — только его начало. Степан обнаружил, что вновь думает о Лене…

А что же было тогда, когда он уехал? Вышла его повесть «Конструкторы». Была радость, но радость куцая. Повесть хвалили в газетах и журналах. Пахомова называли молодым способным писателем, а он ждал, что скажут его заводские друзья. Они молчали. Молчала и Лена. Потом от Михаила Бурова пришло большущее письмо. Он разоблачал и обличал автора. В повести все было не так, как в жизни, как на их заводе. «Ты-то знаешь! Или уже не заводской человек?..» Друг бил в самое больное место.

«Знаю, Миша, знаю», — мысленно отвечал ему Степан. Но ведь никто не хочет понять того, что знает и чувствует он, Пахомов. Никто! И не надо корить человека за молодость.

Молодость права! Права уже одним тем, что она ближе к будущему. Он сам знает цену и себе и этой повести. Он еще ничего не сделал. Настоящая работа не терпит любительства. Старая, как мир, истина: все надо делать профессионально — а он до сих пор занимался любительством. Он докажет всем и, естественно, Леночке, на что способен. Она еще не раз горько пожалеет, когда будет видеть книги Степана Пахомова. Он еще явится к ней на белом коне.

Мальчишка! Боже мой, и это в двадцать семь лет? А может, был прав Миша Буров, когда отговаривал его покидать завод, считая писательство баловством?

Нет, писательство для него не баловство, а вот уехать он поспешил. Конечно, не бежал, как говорит Михаил, а поступил опрометчиво. Если бы в молодости люди не совершали ошибок!

«Молодость не была бы молодостью, — опять прервал его старший научный сотрудник Карпов. О себе он говорит: — Для бездарных ученых умные люди придумали звание научный сотрудник, а я еще и старший».

Все язвит этот Карпов. Ладно, ему можно. А вот другие в его пьесе что-то притихли. Неуютно им на этом заводе… Что ж, пусть помолчат.

Так что же его писательство? К нему бы он все равно пришел. Не в двадцать семь, так в тридцать, сорок лет… Сколько он себя помнит, литература и история были ему ближе математики и физики. Даже когда учился в политехническом, зубрил механику, сопромат, гидродинамику, литература, философия и другие «интеллигентные» науки (свои технические называл «рабочими») всегда влекли его. Он вознаграждал себя за работу игривой фразой: «А теперь на десерт». И брал в читалке новый литературный журнал.

Любил статьи, где шли споры, высказывались противоречивые мнения, по многу раз мог прочитывать одну и ту же фразу, пробуя каждое слово на зуб, как говорят. Открыл для себя немало мировых имен. Тогда Степан еще не знал, кто такой Хемингуэй; от институтских друзей услышал, что это современный американский писатель. Достал его книгу со странным названием «Старик и море», прочел ее и ошалел. Да, именно ошалел, потому что другого слова для передачи своего состояния не находил. Писатель открывал такую глубину человеческих чувств, что становилось не по себе.

Впрочем, такое с ним случалось и раньше. Его открытиями были главы второго тома «Мертвых душ», «Смерть Ивана Ильича»…

«Были и еще, — возразил ему человек, поселившийся в нем и зорко следивший за тем, что происходит вокруг, — и не только в литературе, но и в людях. За эти открытия ты всегда дорого платил». — «Да, были, были! Потому что я такой. Я шалел от интересных, необычных людей и поэтому не всегда в них разбирался», — «Любил одно, а занимался другим?» — спросил тот же голос. «А занимался другим, — передразнил Степан, — занимался делом. Тогда для меня делом была работа на заводе, а литература — так, дурью». (Слово «хобби» еще не было в моде.) — «Вот и занимался бы делом. Дурь проходит, а дело остается, и к нему надо относиться честно. Дело требует работы». — «А у меня «дурь» стала делом на всю жизнь».

Как хорошо и покойно ему здесь. Он будто бродит по своей молодости. Опять вспомнил Хемингуэя: «Держитесь подальше от мест, где вы были счастливы». Старик мог и ошибаться. Степану захотелось еще раз пройти по «своей» тополиной аллее, и, выйдя из литейки, он повернул обратно, к сборочному. За шихтовым двором уперся в новое здание, которого раньше здесь не было. «Цех ширпотреба», — прочел на табличке, прибитой сбоку у входной двери, и улыбнулся: Михаил называл это место «цехом уцененных товаров».

4

— Где тебя носит? — сердито встретил Пахомова в коридоре конструкторского бюро Буров. — Меня же затерзали.

— Не шуми, старина, я тут по нашей молодости…

— Тебя Терновой разыскивает, и от директора уже дважды звонили. Идем! — Буров, подхватив Степана под руку, чуть не потащил его по коридору. — Нашел где прогуливаться…

— Да не пори горячку. Обойдутся! — Пахомов вдруг высвободил свой локоть и замедлил шаг перед дверью с дощечкой: «Е. С. Прокопенко».

— Она? — Дрогнул голос Степана, и он тут же понял ненужность своего вопроса.

— Она, она, зайдешь потом…

Но Степан решительно потянул дверь.

Возле стола, заваленного бумагами, стояли женщина и двое мужчин, Степан видел только их спины. Женщина, недовольная тем, что ее отрывают от дела, нехотя обернулась, и Степан увидел ее всю сразу. От высокой и гибкой Леночки, которая тогда, пятнадцать лет назад, все еще росла и была нескладной из-за своей худобы, сейчас ничего не осталось. Перед ним стояла женщина, не потерявшая еще своей привлекательной стройности, но уже вступившая в счастливую пору, когда в ней в полную силу расцветает все. Еще не узнав его, шагнула к низкому столику с креслом все с тем же выражением досады, что ее отвлекли, а когда уже завершала жест вежливого приглашения, лицо ее напряженно дрогнуло; она сделала еще шаг, но теперь уже навстречу и замерла.

— Я слышала, что… ты… приехал… — Голос, от которого Степан отвык, но все равно узнал, спотыкался; она трудно решала, могут ли они быть на «ты».

Степан не видел, как, забрав со стола чертежи, вышли из комнаты мужчины, даже не слышал, что им сказала овладевшая собой Лена; он только молча смотрел на нее, совсем чужую, непохожую на ту, далекую Леночку, которую знал когда-то, слишком давно. Рядом стояла красивая, знающая себе цену женщина. Она будто все еще раздумывала, как ей быть с этим свалившимся с неба человеком.

— Приехал… вот, бродил полдня по заводу, — сказал Степан и сразу почувствовал, что ему легче говорить, чем молчать. — Ничего признать не могу. Литейку такую отгрохали…

Лена улыбнулась, и Степан узнал и эту ее улыбку. Леночка обладала удивительным даром счастливо улыбаться по пустякам, приходить в восторг от малой малости доброго и хорошего. Они уже сидели почти рядом. Степан тоже пришел в себя и теперь слышал, что ему отвечала Лена. Оказывается, ее сотрудники только что вернулись из Москвы, где успешно защитили проект, и вот сейчас докладывали ей.

Степан рассматривал лицо Елены Сергеевны. В разговоре она дважды, цитируя других, назвала себя по отчеству, назвала просто, без малейшей рисовки, будто говорила о ком-то другом, и Пахомов вдруг понял, что конечно же она никакая не Леночка, той давно нет, она осталась там, в молодости, их молодости, а сейчас перед ним другая, которую и зовут-то по-другому. Лицо свежее, загорелое, с лучиками веселых морщинок у больших, чуть подведенных глаз. Умеренная полнота ей шла. Леночка всегда была худющей, с угловатыми скулами и острым подбородком, а у Елены Сергеевны лицо округлое, холеное, словно выточенное.

Зазвонил телефон. Извинившись, Елена Сергеевна подняла трубку. Сделала она это неторопливо, дав назвониться аппарату. Так поступают люди, которым много звонят по службе и знают, что там, на другом конце провода, подождут.

— Слушаю вас, — произнесла она раньше, чем услышала голос в трубке, и это тоже было привычкой людей, знавших свою власть и умевших ходить под властью других. Тут же Елена Сергеевна, удивленно пожав плечами, передала трубку Пахомову. — Это тебя…

— Михаил?

— Не-а-а, — шутливо прищелкнула она языком, — сам Зернов твоей персоной интересуется.

— Да, это я, — ответил в трубку Степан и, прикрыв ее ладонью, спросил: — Как его?..

— Анатолий Яковлевич.

— Слушаю, Анатолий Яковлевич. Да. Да. Так и ходил. У друзей. Старых друзей… Непременно… Хорошо… Договорились.

— Аудиенцию назначил? — насмешливо сощурила глаза Елена Сергеевна.

— Он у вас вежливый. Просил позвонить, когда освобожусь.

— Ого-о? Значит, нашему Анатолию ты нужен позарез. Живых писателей он видел. Что-то он от тебя хочет…

Пахомову было приятно вести этот полушутливый разговор. Степан удивился, как они легко и естественно вышли на него, и теперь боялся одного, как бы не сорвался с языка тот ненужный сейчас вопрос, который весь день вертелся в голове. Он повторял его, когда бродил по заводу, он пришел с ним сюда, а вот сейчас боялся его, боялся спросить: «Как живется, Леночка?» Не хотел он и сам отвечать на такой вопрос, потому что еще не знал, о чем можно и о чем нельзя говорить с Еленой Сергеевной. Ему это еще надо понять, надо «привыкнуть», как говорил Миша Буров.

— Конечно, мы не «Уралмаш» и не «Электросила», но отношение к нам могло бы быть и получше. Наши насосы-турбины по всей стране и за рубеж идут. А держимся мы… — Елена Сергеевна оборвала себя и виновато улыбнулась. — Ну, да обо всем этом тебе, видно, наш директор с парторгом расскажут. Только ты там не ершись, изобрази учтивость. Они чокнутые, у них идея.

— Плохо ты обо мне… Елена Сергеевна, думаешь, я ведь тоже отсюда пошел…

— О-о-о, вспомнил! Теперь и завод не тот и человеки на нем не те.

Она, как и Михаил Буров вчера, тоже ввернула это словцо «человеки», и опять чем-то далеким и дорогим пахнуло на него. Да, действительно, когда-то они любили это слово. Оно было высшей похвалой: «Хорошие они человеки». Степану опять напомнили эту забавную их игру делить своих знакомых на «человеков» и «людей». Значит, здесь помнят все и даже то, что он забыл, и теперь напоминают ему. Помнят…

Она помолчала и вновь повторила:

— Не тот, Степан Петрович, завод. И не те человеки.

Его отделяли этой фразой, тогдашнего от сегодняшнего, от всего, что теперь здесь происходит. Вот что услышал Пахомов в этих словах, хотя они и были произнесены в том же наигранно-шутливом тоне. Ему не надо отвечать на этот вызов. Им обоим еще нужно привыкнуть друг к другу, и Степан перевел разговор на общих знакомых.

— А как наш главный конструктор Ситковский?

— Прихварывать стал Казимир Карлович, — грустно отозвалась Елена Сергеевна. — Говорит, это война из него хворью выходит. Он ведь три года в Дахау… Да и возраст уже.

— Мудрый старикан, не представляю, как вы без него будете.

— Теперь наше хозяйство на плечах Миши Бурова, — все с тем же вызовом ответила Елена Сергеевна и опять дала понять Степану, что он безвозвратно утратил право судить о заводских делах. Пахомова больно укололи ее слова, и Елена Сергеевна, видно, заметив это, смягчилась: — Да, теперь, всем командует Миша, а все же без Ситковского и ему не по себе. Тридцать лет на заводе. И он всех, и его все до единого знают.

— Представляю, сколько около него людей выросло.

— На всех заводах главка наши специалисты. У нас лучшая школа гидравликов, и вот за нее сейчас воюют Терновой и Зернов.

— А кто ж на нее покушается?

— Да никто, время. Наши предложили министерству создать здесь головной проектно-конструкторский институт-завод. Все для этого есть. В министерстве тоже ухватились за нашу идею, но у завода производственный план. А план — это штука, которую ни обойти, ни объехать. Выпуск серийных машин, оказывается, никто не в силах отменить. — Елена Сергеевна умолкла и как-то загадочно-насмешливо посмотрела на Пахомова: — Может, ты это сделаешь, думают наши руководители. Как?

Степан подбадривающе улыбнулся Елене Сергеевне: «Давай, наскакивай, а мне все равно приятно и радостно на тебя смотреть и слушать, даже когда ты задираешься». Взгляды их встретились. Степан смотрел, наверно, дольше положенного в таком разговоре, и Елена Сергеевна, поняв его взгляд, на мгновение замерла, будто что-то превозмогая в себе, но тут же, не меняя тона, добавила:

— Вы, писатели, иногда можете больше, чем министры. Сила печатного слова…

Уже второй раз звонил телефон, и Елена Сергеевна все еще не брала трубку, давая понять, что своим сравнением писателя с министром нисколько не подсмеивается над Пахомовым, а относится к нему сдержанно-серьезно, хотя и выбрала для разговора этот насмешливо-шутливый тон. Наконец она сняла трубку и, послушав, протянула Степану.

— Миша требует. Иди. — И в первый раз улыбнулась, тепло и участливо, будто сказала этой улыбкой: «Я ничего не забыла, все помню и понимаю, что у тебя сейчас на душе. Только ты погоди немного, не спеши, я все сама сделаю, а сейчас иди». Примерно то же самое выразил ее трудный выдох… Она еще раз повторила это столько вместившее слово «иди» и добавила: — А то они телефон оборвут…

Назад Дальше