Семиярусная гора - Томас Мертон 6 стр.


Одна из немногих вещей, которые я впитал от Папаши и которая действительно укоренилась в моем сознании, стала частью моего мировосприятия,  его ненависть и подозрительность в отношении католиков. В этом не было ничего осмысленного, просто глубокое, почти безотчетное отвращение к непонятному и порочному явлению, которое я называл католицизмом, и которое жило в темных уголках моего сознания, подле других страшилок, вроде смерти, и тому подобного. Я не знал, что они в точности значат. Но они вызывали какое-то холодное и неприятное чувство.

Дьявол не дурак. Он может заставить людей думать о небесах так, как им следовало бы думать об аде. Он может заставить бояться благодати так, как они и греха не боятся. И он делает это не с помощью света, но с помощью сумрака, не явью, но тенями, не ясностью и смыслом, но наваждением и плодами психоза. Ведь разум человеческий так слаб, что легкого холодка по спине достаточно, чтобы отвратить его от поиска истины.

Мне было всего девять, и я все решительнее отвращался от всякой религии. К этому времени я раз или два я сходил в воскресную школу и нашел ее такой скучной, что с тех пор вместо нее отправлялся играть в лес. Не думаю, чтобы семейство мое сильно горевало.

Все это время отец был за границей. Сначала он уехал на юг Франции, в Руссильон, где я родился. Он жил в Баньюле, затем в Койюре, писал пейзажи на Средиземноморском побережье и в красных горах, на всем протяжении до Пор-Вандра и границ Каталонии. Потом, спустя немного времени, он и его спутники перебрались в Африку и углубились в Алжир, к самой пустыне, и здесь он тоже писал.

Из Африки приходили письма. Он прислал мне посылку, в которой был миниатюрный бурнус, который я мог носить, и чучело какой-то ящерицы. Я тогда собирал маленький музей естественной истории изо всякого хлама, что можно было найти на Лонг-Айленде, вроде наконечников стрел и занятных камешков.

В эти годы отец написал свои лучшие картины. Но потом что-то случилось, и мы получили письмо от одного из его друзей-, извещавшее, что он серьезно болен. В действительности он умирал.

Когда Бонмаман сообщила мне эту новость, я был достаточно взрослым, чтобы понимать, что это значит. Я был потрясен. Горе и страх затопили меня. Неужели я никогда больше не увижу отца? Этого не может быть. Не помню, молился ли я, но думаю, что на этот раз да. Хотя, конечно, у меня было очень мало того, что называется верой. Если я и молился за отца, то это был один из тех слепых, почти непроизвольных порывов, которые случаются у любого человека, даже атеиста, в трудные минуты жизни. Эти порывы не столько доказывают существование Бога, сколько свидетельствуют, что потребность служить Ему и исповедовать Его глубоко укоренена в нашей зависимой природе и просто неотделима от нашего существа.

Кажется, несколько дней отец пролежал в бреду. Никто не знал, что с ним. Ждали, что он умрет с минуты на минуту. Но он не умер.

Наконец он миновал кризис этой странной болезни, пришел в сознание, стал поправляться и набираться сил. Став на ноги, он смог закончить еще несколько картин, собрал вещи и отправился в Лондон, где прошла самая успешная его выставка, в Лестер Гэллериз, в начале 1925 года.

Отец вернулся в Нью-Йорк в начале лета этого года как триумфатор. Он становился успешным художником. Его уже давно избрали в одно из довольно бессмысленных британских обществ, так что теперь он мог делать приписку F. R. D. A. после своего имени, но никогда не делал, и думаю, что он уже был внесен в Whos Who, хотя все это глубоко презирал.

Зато теперь, а это гораздо более важно для художника, он снискал внимание и уважение такого влиятельного и почтенного критика, как Роджер Фрай, и восхищение людей, которые не только понимают, что такое хорошая живопись, но и имеют средства, чтобы ее приобрести.

Когда он сошел на землю в Нью-Йорке, это был совершенно иной человекот того, который возил меня на Бермуды двумя годами раньше, он отличался гораздо больше, чем я осознавал. Но тогда я лишь заметил, что он отпустил бороду, против которой я запротестовал, будучи исполнен провинциального снобизма, столь свойственного детям и подросткам.

 Ты сейчас ее сбреешь, или после?  спросил я, когда мы добрались до дома в Дугластоне.

 Я вовсе не собираюсь ее сбривать,  сказал мой отец.

 С ума сошел,  сказал я, но отец не смутился. Он ее сбрил, пару лет спустя, когда я уже привык к его бороде.

Однако у него оставалось в запасе еще кое-что, что расстроило мой безмятежный покой гораздо сильнее, чем борода. К тому времени я получил непривычный опыт почти двухгодичного пребывания на одном месте, более или менее освоился в Дугластоне, мне нравилось там жить, нравились мои друзья, нравилось купаться в бухте. Мне подарили маленькую камеру, которой я фотографировал, а дядя отдавал проявлять пленку в аптеку «Пенсильвания». Я был обладателем бейсбольной биты со надписью «Spalding», выжженной крупными буквами на рукоятке. Подумывал, не стать ли бойскаутом,  я видел потрясающее состязание бойскаутов во Флашинг-Армори , как раз по соседству с молельным домом квакеров, тем самым, где когда-то краем глаза видел Дэна Берда с его бородой.

Отец сказал:

 Мы едем во Францию.

 Францию!  повторил я удивленно. «Разве можно хотеть ехать во Францию?»  думал я, что, конечно, характеризовало меня как довольно глупого и невежественного ребенка. Но отец убедил меня, что имел в виду именно то, что сказал. И когда все мои возражения оказались бесполезны, я расплакался-. Отец мне даже слегка сочувствовал. Он мягко объяснил, что, когда я окажусь во Франции, мне там понравится-, рассказал, чем это хорош этот план. И наконец, он согласился, что мы отправимся туда не прямо сейчас.

Этим компромиссом я на время удовлетворился, надеясь, что о путешествии забудут. Но к счастью, о нем не забыли. Двадцать пятого августа того же года игра в «дом пленника» началась снова, и мы отплыли к берегам Франции. Я не знал тогда, да и не интересовался, но это был день св. Людовика Французского.

Глава 2Богоматерь Музеев

I

Как могло случиться, что когда все отребье мира собралось на западе Европы, когда готы, франки, норманны, лангобарды слились с прогнившими останками старого Рима и образовали пеструю смесь разнородных племен, каждое из которых было замечательно своей жестокостью, ненавистью, тупым упрямством, лукавством, похотью и грубостью,  как случилось, что из всего этого должны были возникнутьгригорианское пение, монастыри и соборы, поэмы Пруденция, «Комментарии к Писанию» и «История» Беды, «Моралии» Григория Великого, «Град Божий» св. Августина и его «Троица», писания св. Ансельма, толкования св. Бернарда на Песнь Песней, поэзия Кэдмона и Кюневульфа, Ленгленда и Данте, «Сумма» св. Фомы и «Оксфордское сочинение» Дунса Скота?

Как получилось, что даже сейчас пара обыкновенных французских каменщиков, а то и плотник с подмастерьем способны возвести голубятню или амбар, в котором больше архитектурного совершенства, чем в нагромождении эклектичных нелепостей ценою в сотни тысяч долларов, что вырастают на кампусах американских университетов?

Когда в 1925 году я поехал во Францию, я возвращался не только в страну, где родился, но и к истокам интеллектуальной и духовной жизни мира, к которому принадлежал; к источникам, если хотите, вод природных, но очищенных и освященных благодатью такой силы, что даже развращенность и упадок современного французского общества не могли вполне отравить их или вернуть к первоначальному варварству.

Это все еще была та Франция, что взрастила прекраснейшие цветы изящества и тонкости, рассудка, остроумия и вдумчивости, соразмерности и вкуса. Даже ее сельская местность и пейзажи,  пологие холмы, пышные луга и яблоневые сады Нормандии, угловатый, скупой, четкий силуэт Прованских гор, или вольно раскинувшиеся красные виноградники Лангедока,  словно созданы для того, чтобы служить совершенным фоном для прекрасных соборов, привлекательных городов, строгих монастырей и великих университетов.

Но поразительнее всего то, как гармонично сочетаются все совершенства Франции. Она владеет всяким искусством,  от кулинарии до логики и богословия, от строительства мостов до созерцания, от виноделия до скульптуры, от скотоводства до молитвы,  и владеет ими более совершенно, всеми вместе и каждым в отдельности, чем какая-либо другая нация.

Почему песни французских детей нежнее, речь разумнее и серьезнее, глаза спокойнее и глубже, чем глаза других детей? Кто объяснит все это?

Франция, я счастлив, что родился на твоей земле, и что Бог в нужный час возвратил меня к тебе.

Всего этого я не знал о Франции дождливым сентябрьским вечером, когда мы ступили на берег в Кале, прибыв из Англии, через которую благополучно проехали.

Я не разделял и не понимал того радостного возбуждения, с которым отец сошел с корабля и окунулся в гомон французского вокзала, наполненного выкриками носильщиков и паром из труб французских поездов.

Я устал и заснул задолго до того, как мы добрались до Парижа. А когда проснулся, оставалось еще достаточно времени, чтобы увидеть сумятицу фонарей на мокрых улицах, темный изгиб Сены, которую мы миновали по одному из бесчисленных мостов, и дальние огни Эйфелевой башни, складывающиеся в буквы CI-T-R-O-Ë-N

Слова Монпарнас, Рю-де-Сен-Пер, Гар-дОрлеан, лишенные всякого содержания, заполняли мое сознание и не сообщали ничего определенного о высоких серых домах, широких тенистых навесах кафе, деревьях, людях, церквах, пролетающих такси и шумных зелено-белых автобусах.

Тогда, в возрасте десяти лет, я не успел что-либо понять в этом городе, но уже знал, что скоро полюблю Францию. И вот мы снова в поезде.

В этот день в экспрессе, проезжая на юг, в Midi , я открыл для себя Францию. Я обнаружил, что эта земля и есть та, которой я принадлежу, если вообще принадлежу какой-либо земле, не по документам, но по рождению.

Мы пронеслись над бурой Луарой по длинному мосту в Орлеане, и с той поры я был дома, хотя никогда не видел этих мест прежде, и никогда не увижу вновь. А еще именно здесь отец рассказал мне о Жанне ДАрк, и кажется, образ ее, как бы на краю сознания, был со мною весь день. Возможно, мысль о ней, как некая неявная молитва, в которой были и поклонение, и любовь, позволила мне снискать ее заступничество на небесах. Благодаря ей и через нее я смог ощутить своего рода благодать от таинств ее земли, ипусть неосознанновидеть Бога в каждом тополе у реки, в домишках с низкими крышами, что сгрудились вокруг деревенских церквей, в лесах и фермах, в речках, исчерченных мостами. Мы проехали местечко с названием Шатодён. Затем пейзаж стал скалистым, мы прибыли в Лимож, где нас встретили лабиринты тоннелей, обрывавшихся взрывами света, высокие мосты и панорама города, поднимавшегося по крутому склону к подножию кафедрального собора с простой колокольней башней. Мы все дальше пробирались вглубь Аквитании: к старым провинциям Керси и Руэрг. Здесь, хотя мы еще не знали точно места нашего назначения, мне предстояло жить и пить из источников Средневековья.

Вечером мы подъехали к станции, называвшейся Брив. Брив-ла-Гайард. Сумерки сгущались. Местность была холмистая, со множеством деревьев, но каменистая, так что догадываешься, как голы и дики вершины холмов. В долинах высились замки. Было слишком темно, чтобы видеть Каор.

ПотомМонтобан.

Что за мертвый город! Какая тьма и тишина, особенно после поезда. Мы вышли со станции на пустую пыльную площадь в пятнах теней и тусклого света. Лошадь процокала по пустой улице, увозя в кэбе людей, сошедших с поезда в этот загадочный город. Мы подняли наши сумки и перешли через площадь к гостинице. Это было заурядное, невыразительное, серое маленькое заведение, в окне первого этажа горела тусклая лампа, освещая небольшое кафе с несколькими железными столами и засиженными мухами календарями на стенах. На рахитичной конторке, за которой женщина с кислой миной, вся в черном, возвышалась над четырьмя посетителями, громоздились большие тома Боттена.

И все же это было не унылое, а скорее приятное впечатление. Все казалось знакомым, хотя в памяти моей не сохранилось ничего подобного, и я почувствовал себя дома. В номере отец распахнул деревянные ставни, глянул в тихую, беззвездную ночь, и сказал:

 Чувствуешь в воздухе запах древесного дыма? Это запах Midi.

II

Проснувшись наутро и выглянув из окна, мы увидели в ярком, пронизанном солнцем воздухе низкие черепичные крыши, и поняли, что оказались в совершенно иных декорациях, нежели те последние пейзажи, что открывались нам вчера из окна поезда в свете угасающего дня.

Мы у границ Лангедока. Все вокруг красное. Город построен из кирпича, он стоит на низком обрывистом берегу, над водоворотами реки Тарн цвета багровой глины. Мы были почти в Испании. Но он был мертв, этот город.

Почему мы здесь очутились? Едва ли только потому, что отец хотел снова писать пейзажи Южной Франции. В тот год он вернулся к нам не только с бородой. Болезнь, или что-то иное, убедила его, что он не должен доверять воспитание и образование своих сыновей другим людям, что он обязан устроить для нас дом, где он мог бы заниматься своей работой, а мыжить с ним, взрослея под его наблюдением. И, что еще важнее, он явственно осознал определенную религиозную ответственность и за нас, и за себя самого.

Я уверен, что он всегда оставался верующим, но теперьчего я совершенно не помню из своих детских летон просил меня молиться. Молиться, чтобы Бог помог нам, помог ему писать, помог сделать успешную выставку, найти место, где жить.

Когда мы, наконец, устроимся,  через год, или может быть, два, он и Джона-Пола привезет во Францию. И тогда у нас появится дом. А пока, конечно, все неопределенно. Причиной же, по которой мы приехали именно в Монтобан, было то, что ему посоветовали здесь очень хорошую школу.

Школа называлась Институт Жана Кальвина, а рекомендовал ее некий выдающийся французский протестантский деятель, с которым отец был знаком.

Я помню, как мы пришли в эту школу. Большое, чистое белое здание над рекой. Солнечные крытые галереи, полные зелени, и гулкие пустые комнатылетние каникулы еще не кончились. Однако отцу что-то не понравилось, и меня, слава Богу, так туда и не отправили. Собственно говоря, это была не столько школа, сколько этакая протестантская резиденция, где молодежь (преимущественно из весьма состоятельных семей) получала пансион, религиозное образование и руководство, а заодно посещала занятия в местном Лицее.

Именно тогда я начал смутно подозревать, что хотя отец и хотел дать мне религиозное воспитание, он был совсем не в восторге от французского протестантизма. Действительно, позднее я узнал от некоторых из его друзей, что в это время он склонялся к тому, чтобы стать католиком. Похоже, его очень привлекала Церковь, но ради нас он не поддавался ее притягательности. Думаю, что он считал необходимым в первую очередь использовать обычные, подручные средства, а именноприучить меня и Джона-Пола к той религии, которая была в непосредственной близости к нам, тогда как, стань он католиком, это поссорило бы нас с остальным семейством, и мы могли остаться без какой бы то ни было религии.

Он, вероятно, чувствовал бы себя уверенней, будь среди его друзей католики его интеллектуального уровнякто-то, кто мог бы разумно говорить с ним о вере. Но, насколько я знаю, их не было. Он глубоко уважал тех добрых католиков, которые нам встречались, но они не могли выразить свои мысли о Церкви так, чтобы он мог их понять, и кроме тогобольшинство из них были слишком застенчивы.

Да и в остальном после первого же дня стало ясно, что Монтобанне место для нас. Здесь решительно нечего было писать. Это был довольно хороший городок, но очень скучный. Заинтересовал отца только Музей Энгра, в котором собраны скрупулезно выполненные рисунки этого художника. Энгр родился в Монтобане, но коллекция его холодных, тщательно выполненных эскизов вряд ли была способна вдохновлять кого-либо более пятнадцати минут. Другой достопримечательностью города был кошмарный бронзовый монумент работы Бурделя неподалеку от музея. Казалось, он старался изобразить группу пещерных людей, воюющих друг с другом в массе расплавленного шоколада.

Однако, когда мы в поисках подходящего для жизни места обратились в туристско-информационную службу «Syndicat dInitiative», нам показали фотографии симпатичных маленьких городков, расположенных неподалеку к северо-востоку от Монтобана, в долине реки, называвшейся Аверон.

В полдень мы сели в чудной старинный поезд, следовавший из Монтобана в окрестности, и ощутили себя волхвами, оставившими позади Ирода и Иерусалим и вновь обратившими взоры к своей звезде.

Назад Дальше