Справа от нового поселка виднелось новое же кирпичное здание правления колхоза, рядом с ним недостроенный Дом культуры, двухэтажный, с квадратными колоннами по фасаду, обнесенный строительными лесами. Вот ведь куда передвинулся центр Броварок! На моей памяти тут было поле, а чуть подальше на восток полевой стан колхоза, та самая хата, где мы простились навсегда с Никифором.
Никак не достроят, черти, озабоченно сказал Василь, поглядев на Дом культуры. И механизации не видать.
И правда, по всему заметно было, что строится дом неспешно, потихоньку, но все же строится.
За Домом культуры разбит был парк торчали голые деревца, среди них нетрудно было угадать будущую центральную аллею, в конце которой стоял памятник свежепосеребренная фигура бойца в плащ-палатке и с автоматом.
7
Перед отъездом Лена успела показать новый дом, где они с Петром собирались через неделю-другую праздновать новоселье, или, как здесь принято говорить, «входины».
Дом был добротный, на кирпичном фундаменте, стены литые, из здешней смеси глины с нарубленной соломой и небольшим количеством цемента, оштукатуренные и побеленные. Крыша высокая, крыта шифером, окна в голубых веселых рамах, словом, все тут было сделано толково и на долгий срок.
Комнат в доме было четыре, и все нарядные, светлые, особенно четырехоконная «зала», вся в тканых дорожках, кружевных занавесках и сказочно-ярких, вышитых полтавской гладью рушниках.
Я не удержался сосчитал. Рушников было в «зале» шестнадцать, они висели по стенам как бы в виде украшающих дополнений к другим, заведенным в рамки вышивкам, крестом по темному фону, изображавшим то букет, то котенка с бантиком, то какую-нибудь небывалой нарядности птицу. А в центре, напротив двери, висел в простенке портрет Ленина, тоже украшенный рушником, на котором вышиты были уже не цветы или ягоды, а два симметрично расположенных герба Советского Союза и две одинаковые надписи: «Мир и дружба счастье народов». Чуть пониже этих слов виднелись дважды повторенные буквы: «М. Е. П.».
По недогадливости я спросил у Лены, что должно означать это сочетание букв, и она ответила терпеливо, как отвечают несмышленышу: «Малько Елена Петровна».
Ах, Лена, Леночка Ничего другого не оставалось, кроме как обнять ее, что было, наверное, отнесено на счет лишней стопки.
Вот тут, значит, и живите, сказала она, будьте как дома.
И показала мне спаленку, тоже увешанную рушниками, где стояли шкаф-гардероб и высоко застланная кровать.
8
Деревня ложится рано. Улеглись и мы с Василем (ему была отведена в новом доме другая комната), и я уснул, едва коснувшись щекой подушки, сказались дорога, впечатления, деревенский воздух.
Проснулся я среди ночи. Часы показывали четверть пятого, сна не было ни в одном глазу. Должно быть, я с лихвой отоспал свое, перевыполнил норму, и теперь оставалось глядеть в тускло сереющее окно, курить и думать.
Стояла глубочайшая тишина, почему-то не слышно было собачьего лая, и я вспомнил, как неумолчно, с подрывом перекликались деревенские собаки, когда я просыпался так вот ночью на полатях у тетки Ивги и подолгу лежал, борясь с желанием отломить потихоньку хлеба и съесть.
У памяти свои права. Время ворошит и веет пережитое, мякину уносит прочь. Вчерашнее забудется наглухо, давнее помнишь, да не сплошь, а какими-то врезанными навечно кусками.
Выкурив папиросу-другую, я стал вспоминать: как же все началось?
Рано утром плакала в коридоре молочница (бог ты мой, тогда еще существовали молочницы?), говорила: «Война, война». Ее успокаивали: «Да что вы, учебная тревога» Ну а дальше?
Радио, суровый марш Александрова, помрачневшие люди на улицах, противогазы через плечо все смазано, все мелькает, неясно до позднего вечера, когда в дверь позвонили настойчиво, и все прояснилось вдруг до резкости, все встало на место.
Не помню лица, но почему-то помню отчетливо руку с обрубком большого пальца и как этот обрубок одна фаланга без ногтя прижимает к дверному косяку повестку, пока я расписываюсь огрызком карандаша.
Дальше помню прощальный обед, молчание и соседку с четвертого этажа, как она постучалась и вошла, близоруко щурясь и держа в руке запечатанный конверт.
Кажется, вы собираетесь на фронт? спросила она, пожелав приятного аппетита и отыскав меня взором. К вам небольшая просьба. Говорят, наши к Варшаве подходят, а у меня там тетя, не виделись двадцать пять лет Вы не откажетесь?.. Письмецо, буду весьма признательна
Насчет Варшавы я сомнений не выразил, взял письмо, а вот куда оно делось, не помню.
Моей дочери было тогда пять с половиной лет. Вечером ее уложили, она подозвала меня: «Дай руку». Взяв мою ладонь в свои, поглядела в глаза, сказала тихо: «Тревога пришла». И уснула, крепко держа, а я осторожно высвободился, потому что пора было уходить.
В трамвае тускло светили синие лечебные лампы. У кондукторши сумки висели через оба плеча одна с билетами, другая с противогазом. Пассажиры молчали. Тихо было и в теплушке, куда я забрался на ощупь.
Всю ночь мы простояли на станции. В темноте то и дело вспыхивали прикрытые ладонями спички, слышались вздохи, покашливания, беззвучно разгорались и угасали папиросные огоньки. Наутро мы перезнакомились сорок разного возраста приписников с чемоданами, мешками-«сидорами» и туристскими рюкзаками. Когда эшелон тронулся, к нам вскочил на ходу еще один встрепанный, в хорошо сшитом черном костюме и без вещей.
Через полчаса мы уже знали, что это столичный журналист (он назвал свою фамилию), что в нашем городе он оказался проездом и вот отправил чемодан домой с оказией, а сам прыгнул в первый попавшийся эшелон, чтобы поскорее добраться до фронта.
Стал бы я еще раздумывать, говорил он, возбужденно улыбаясь и ероша седоватые волосы, а потом догоняй! Нет уж, извините, плохой бы я был газетчик
Он все время находился в движении потирал руки, ходил, ударяясь об нары, а на первой же остановке высунулся наружу и крикнул:
На Берлин! Ура!
Потом он присаживался то к одному, то к другому, расспрашивал, ерошил волосы, сетовал на медленный ход эшелона.
Черт забодай, огорченно бормотал он, потирая руки, ведь пока доберемся
Вечером он примостился на полу, сунув под голову чей-то мешок, и уснул как младенец, подложив ладонь под щеку. Наутро он с полной серьезностью уверял, что если будем и дальше так ползти, то поспеем как раз к шапочному разбору. Он рисовал неоспоримо ясный план, согласно которому все должно закончиться в ближайшие дни. В общем, он вселял в нас бодрость, и мы охотно кормили его домашними котлетами и пирогами с вишней и орали вместе с ним: «На Берлин!», высовываясь наружу на станциях.
А во Львове черный дым стлался по железнодорожным путям, и не помню, как добрался до Щереца, где старшина выдал мне обмундирование. Я переодевался в пустом дворе казармы, когда высоко в небе показался наш «ТБ», тяжелый бомбардировщик, а за ним гнался немец, «мессер», и догнал без труда, и легко, будто играючи, нырнул, опрокинулся навзничь и пропорол нашему брюхо.
«ТБ» задымил и стал падать, оттуда вывалилось три комочка, но лишь над одним вспыхнул парашют; старшина помчался туда в полуторке, я успел вскочить на подножку.
Парашют белел среди поля. Летчик-майор сидел на земле, раскачиваясь и сжав ладонями бритую голову: его лицо было мокро, говорить он не мог, все повторял: «Листовки будь они прокляты» Оказалось, он летел к немцам с листовками, ему было нестерпимо обидно, что так ни за грош сбили его на первом же вылете.
Штурмана прошило в кабине, а у стрелка-радиста и бортмеханика парашюты не раскрылись. Может быть, их настигла на выходе пулеметная очередь. Мы похоронили их и выехали на передовую, в полк.
Что же еще? Назавтра стою у дороги, ведущей из Львова в Тернополь. Бог знает что катится по этой узкой асфальтовой полосе танки, грузовики, велосипеды, пехота, извозчичьи фиакры с хрустальными фонарями Пыль, жара, рев моторов, крики «воздух!», удары бомб
Пшеница в поле по сторонам дороги начисто вытоптана, но люди все еще ныряют в гущу полегших колосьев, прячась от самолетов.
Что будем делать? спрашиваю у Сьянова в перерыве между налетами.
Вопрос дался мне с трудом: Сьянов был младший сержант, а на моих еще не запыленных петлицах краснели кубики. Позади нас, в лесу, сидело под соснами пятьдесят человек, ожидая моего решения.
На шоссе издыхала лошадь. Бойцы сталкивали в кювет разбитую полуторку. Рычащие танки застревали среди повозок. Задыхающиеся люди в гражданском бежали обочинами.
Уходить без приказу никак нельзя, убеждающе тихо сказал Сьянов. А вооружиться надо бы.
Я поглядел на свою винтовку. У остальных были только лопаты. И еще десяток саперных топориков. Полсотни саперов с лопатами и топориками вот что я получил вместе с приказанием построить в лесу командный пункт для штадива.
На рассвете, когда мы пришли сюда, было тихо. В лесу перекликались птицы. Некий майор должен был встретить нас, мне надлежало задать ему нелепый вопрос: «Где тут дача Румянцева?» Впрочем, это был всего лишь пароль, фамилия начинжа дивизии была Румянцев. Майор обязан был указать место для командного пункта.
О том, как строятся командные пункты, я имел тогда лишь отдаленное представление. Для этого существовал Сьянов, младший сержант в застиранной гимнастерке. Ему было все известно, в том числе и высший закон войны, велящий нам оставаться здесь, несмотря на то что никакого майора в лесу не оказалось. Несмотря ни на что
Вот мы стоим с ним у обочины, глядя на изнеможенных людей в пиджаках. Иные бегут с винтовками, Сьянов цепко выуживает их, а я задаю один и тот же ненужный вопрос:
Где взял?
Там военкомат раздают
Клади. Патроны, получал?
Вскоре груда винтовок выросла у наших ног. И холмик картонных пачек с патронами. Я подсчитывал, хватит ли, когда Сьянов выудил очередного.
Бодрый, неунывающий спутник! Не сразу узнал я его под слоем пыли, покрывшей седоватые волосы, и лицо, и черный в полоску костюм. Да и он, видимо, не признал меня. Стоял, мучительно тяжко дыша, отирая свободной рукой смешанный с грязью пот, стекавший струйками по щекам. В другой руке у него была винтовка.
Что, на Берлин? спросил я, не в силах сдержаться.
Он поглядел ошалело и вспомнил.
А-а произнес он и улыбнулся жалкой, виноватой улыбкой. Да-да Не узнал, извините Вот оно как получается
И вдруг затрясся, уронив винтовку, прикрыв ладонями лицо, беззвучно под рев и рычание моторов и крики людей на шоссе.
9
Утром Василь подвесил в «зале» люстру, которую привез Лене из Харькова к новоселью. Люстра была с круглым плафоном и четырьмя затейливыми рожками, куда Василь ввинтил разноцветные лампы синюю, зеленую, красную и желтую. Получилось что-то наподобие иллюминации, и Василь сказал, что к новоселью вполне подойдет. А для будничных надобностей можно включать только одну белую, в плафоне.
После вчерашней встречи и нескольких стопок Василь выглядел нехорошо, побледнел, щеки запали глубже, под глазами темнело.
Видно было, что чувствует он себя некрепко, но признаваться не хочет, чтобы не портить праздника.
У него была язва двенадцатиперстной кишки, он заработал ее в Донбассе, куда ездил на два года из Харькова по призыву партии строить комсомольские шахты.
Впрочем, как он говорил, тут сказалась еще и военная голодуха, когда немцы подгребли все дочиста и люди в Броварках ели вязкий тяжелый хлеб, гнилую картошку и даже крапиву.
В сорок восьмом году Василь уехал из Броварок в Харьков, поступил в ремесленное училище. Дальше была морская служба на Балтике, снова Харьков, Донбасс, короче, биография обычная для нашего времени. И все же казалось необычным и было странно думать, что это и есть прежний круглолицый Василь-Василек.
Тетка Ивга поглядывала, шептала: «Негодный, негодный, куда ж ему» И другие родичи тоже глядели на Василя с оттенком жалости, а он делал вид, что не замечает сочувственных взглядов, и потихоньку мрачнел или же, наоборот, затягивал вдруг за столом какую-нибудь городскую беззаботную песню.
Насколько я мог заметить, характер у него сложился нелегкий. Из обрывочных рассказов я понял, что он принадлежит к разряду болельщиков за справедливость, не дает никому спуску, на собраниях режет правду невзирая на лица и все желает довести до решающей точки.
Был он членом райкома, и в заводской партком избирали не раз, короче, в нагрузках недостатка не испытывал, а теперь вот пришлось отпроситься на время «трудно, здоровье не позволяет».
Как-то не верилось, что надолго отпросился он от общественных дел, нет, не та была натура. Чем-то напоминал он теперь Никифора, хоть и не похож был на него ни внешностью, ни своей особенной складкой, каким-то привкусом невысказанной горечи, душевной какой-то изжогой.
Все это проглядывало в нем не вдруг, не сразу, а так, временами, во взгляде, в ненароком сказанном слове. На обстоятельства жизни он не сетовал, напротив, старался обрисовать в лучшем свете и говорил, что вообще-то все хорошо, грех жаловаться «только вот честности в людях маловато».
С матерью и сестрами он обходился сдержанно, даже сурово, а из писем его я понимал, что любит он их беззаветно. Нет, не прост был мой Василь, ох как не прост!
Позавтракав у тетки Ивги и пропустив по утренней стопке, мы отправились с ним погулять.
Было не по-ноябрьски тепло, земля чуть курилась. Коричнево-серая мглистая осень стояла вокруг. Не видно было праздничных городских украшений, но праздник безотчетно чувствовался во всем в осенней умиротворенности, в особенной тишине, среди которой где-то вдали чуть слышно звучала радиомузыка.
На старом колхозном дворе бесшумно вращалось колесо ветродвигателя на высокой мачте. Круторогие волы, как и двадцать два года назад, неторопливо хрумтели у желоба кукурузными стеблями. С тех пор и не случалось мне видеть волов. «Цоб-цобе, усмехнулся Василь. Пережиток, а польза кое-какая есть».
Здешний колхоз, как я слышал, в машинах недостатка не испытывает, но и волам находится дело. Вообще, видно, хозяйство тут ведется осмотрительно, без крайностей, без громких рекордов, но и без провалов.
Даже в нынешнем на редкость немилостивом году здесь выдали на трудодень по восемьсот граммов зерна, и еще ожидался сахар за сданную на завод свеклу. О председателе все говорили хорошо, он был из местных, долго служил в армии, вышел в отставку по нездоровью и вот уже десять лет как вернулся и руководит колхозом, в меру сил и умения примиряя государственные интересы с потребностями людей.
Мы встретили броварского председателя на улице у школы, где собралось десятка три мужчин, празднично одетых в начищенных сапогах, суконных пальто, новых фуражках или же ровно надетых несмятых фетровых шляпах.
Это был, так сказать, верхний слой, командный состав колхоза члены правления, бригадиры, помощники бригадиров, работники учета, люди, как на подбор, плечистые, краснощекие, с высоко подстриженными крепкими затылками.
После войны сложилось так, что мужская часть деревенского населения оказалась либо на таких вот командных постах, либо села за руль автомашины, на трактор, комбайн или еще какую-нибудь технику. А вся немеханизированная доля колхозного труда, вместе с трудом домашним, осталась на плечах баб и девчат, худо ли, хорошо ли так оно есть и будет, наверно, покуда машина не возьмет на себя побольше.
А пока что Леонид Никифорович Малько, колхозный бригадир, говорит о своем «женском батальоне» с чувством некоторой неловкости. Мы встретили и его у школы, где начальство собралось покурить, потолковать (праздник ведь!), и он повел нас на свое хозяйство, в обширный, с городскую площадь, двор бригады, уставленный многочисленными строениями, большая часть которых поднялась недавно.
Среди новостроений главенствовал кирпичный коровник, поставленный буквой «П», сооружение добротное, чистое и внушительное размером. Да и вообще все выглядело здесь хозяйственно, крепко и не шло в сравнение со старым колхозным двором, какой я помнил.
Я задал колкий вопрос насчет студентов. Леня усмехнулся: «Пока обходимся» Затопление Шушваливки подбавило Броваркам работников, да и с техникой стало вольготнее. А если бы еще доверили самим решать, как вести дело, где что сеять, то и вовсе неплохо было бы. «Сами ведь на своих ногах стоим, а вроде несамостоятельные»