Вторая попытка - Владимир Владимирович Хачатуров 13 стр.


 Никак. Спроси об этом у Бори Татунца.

 По-моему, он в нее влюбился,  поделилась своими наблюдениями Асмик.  А ей явно нравишься ты

 Полагаю, не ей одной,  самодовольно улыбнулся Брамфатуров и вдруг, без предупреждения, продолжил тему поэтическим языком, прибегнув к услугам великого Гете:

Freudvoll

und leidvoll,

gedankenvoll sein,

Langen

und bangen

in schwebender Pein,

Himmelhoch jauchzend

zum Tode betrübt,

Glücklich allein

ist die Seele die liebt.

Две десятиклассницы, сидевшие поодаль, заслышав немецкую речь, прекратили оживленную болтовню и уставились на чтеца. Реакция, обличающая в них учениц класса «б», поскольку все классы под этой маркировкой проходили, в отличие от прочих, не язык будущего потенциального противника, а язык бывшего, уже однажды побежденного

 Переведи,  потребовали девятиклассницы.

 Не надо, Вов, все и так понятно: ча-ра-ра,  чуть не подавился сосиской Чудик от поэтических перспектив.

 Пожалуйста!  присоединились к девятиклассницам девушки из выпускного класса.

Bitte, meine Freundine:

La race en amours ne sert rien,

Ne beauté, grace, ne maintien;

Sans honneur la Muse gist morte;

Les amoureuses du jourdhuy

En se vendant aiment celuy

Qui le plus dargent leur apporte.

 Вова, ты несносен! Мы на русский просили, а не на французский!

 Да?  удивился несносный.  Что ж вы сразу не сказали. Sil vous plaît, mademoiselles, sil vous plaît. Вот вам точный перевод:

Словно солнце, горит, не сгорая, любовь,

Словно птица небесного раялюбовь.

Но еще не любовьсоловьиные стоны,

Не стонать, от любви умирая,  любовь!

 Это с французского или с немецкого?  уставились в недоумении на чтеца десятиклассницы.

 С фарси,  сказал чтец.

 Опять ты со своими стихами, Брамфатуров!  возроптал Ерем.

 К сожалению, Ерем, это не мои стихи, как впрочем, и вот эти, словно с тебя, Никополян, списанные, о тебе, Хореныч, сказанные:

Дитя печали, гнева и гордыни,

С тысячелетней тяжестью в очах

Реакция Ерема если и была предсказуема, то только лишь поначалу. Да, он вскочил, готовый физическим воздействием оградить свою личность от интеллектуальных посягательств третьих лиц, но вдруг задумался, сел, хлебнул из стакана теплого какао и попросил повторить. Брамфатуров повторил. Никополян кивнул, соглашаясь. Его только сроки не устроили: ему хотелось, чтобы тяжесть в его очах насчитывала, как минимум, три тысячи лет, то есть, ровно столько, сколько патриотическая традиция насчитывает за плечами многострадального армянского народа.

 Блажен народ, чье имя отсутствует в анналах истории,  вздохнул Брамфатуров после нескольких безуспешных попыток совместить размер стиха с требуемым числительным. Но тут девочки, потеряв терпение, потребовали еще стихов: не о Ереме, само собой, а о любви, разумеется. Брамфатуров вопросительно взглянул на сотрапезников. Десятиклассницы, уговорив какую-то мелкоту из младших классов поменяться с ними местами, пересели поближе. Чудик хихикнул, Витя усмехнулся, Грант занялся последней сосиской, Рачик-Купец выдвинул условие:

 Только, чур, не спрашивать у Вовы, чьи это стихи. У нас не урок, у нас перемена

 Причем большая,  тоскливо заметил Бойлух.

 Пусть лучше скажет нам, о чем он там с Антилопой по-французски трепался,  внес альтернативное предложение Витя Ваграмян.

 Пытался донести до нее простую истину о том, что голодное брюхо к учению глухо, только и всего,  пожал плечами Брамфатуров.

 Да?  сделал недоверчивое лицо Виктор, явно стараясь оттянуть экзекуцию рифмой до самого звонка на урок. Однако не тут-то былолюбительниц поэзии на мякине прозаических препирательств не проведешь.

 Стихи! Стихов! Любовных!..  потребовали с соседних столов.

 И желательно на немецком языке,  уточнили десятиклассницы из 10-б

 Чтоб потом мучить нас еще и переводом?!  запротестовали мальчики.  Ни шиша! Читай, Вова, сразу на русском.

 Не обессудьте, девочки, но угощали меня они, а не вы. А мыпоэты, проститутки, политики, чтецы и декламаторынарод такой: с кем ужинаем, с тем и танцуем,  принес как бы свои как бы извинения Брамфатуров.  Впрочем, и вы в накладе не останетесь: любовныхтак любовных.

Я Вас хотел, хочу ещё, быть может,

Хотень в душе угасла не совсем!!!

Но пусть ХОЧУН Вас больше не тревожит,

Я не хочу хотеть уж Вас ничем!!!

Я ВАС хотел, что аж синели дали,

Я Вас хотел и ГЛАЗОМ и РУКОЙ,

Я Вас хотел, но Вы хотеть не дали,

Так дай Вам бог, чтоб вас хотел другой

Примерно с четверть минуты озадаченная аудитория молча пыталась сопоставить услышанное с некогда пройденным на уроках литературы. Первым догадался Чудик:

 Пушкин?

Кто-то из девочек несмело прыснул, кто-то из мальчиков (догадайся, читатель, с трех разкто?), давясь сосиской смеха, чуть не свалился со стула

 Фи,  сказал одна из десятиклассниц, но с места почему-то не сдвинулась.

 А теперь будет Лермонтов,  предупредил то ли чтец, то ли декламатор, то ли провокатор.

Она лежала на кровати,

Губу от страсти закусив,

А я стоял над ней в халате,

Ошеломительно красив.

Она мою пыталась шею

Руками жадными обнять,

Ей так хотелось быть моею.

И здесь я мог её понять.

Бог ведает, каких бы еще неизвестных широкой публике стихов Некрасова, Баратынского, Блока, Есенина и других классиков наслушалась покладистая аудитория буфета, если бы сразу после Лермонтова не грянул товарищ Звонок на урок, вызвав у мальчиков явную досаду (оказывается не все стихи ча-ра-ра, случаются среди них и приличные), а у девочекпотаенную

Контрольное сочинение

Как уже упоминалось выше, кабинет русского языка и литературы располагался в непосредственной близости от служебного кабинета директрисы. Столь тесное соседство объяснялось не только вечной административной занятостью Арпик Никаноровны, но и философской основательностью ее походки (не путать с монументальной поступью иных рядовых учительниц). Казалось, директриса вознамерилась опровергнуть на практике разом обе антиномические истины: апорию Зенона об Ахиллесе и черепахе, и народную мудрость «тише едешьдальше будешь». Впрочем, апологеты, без которых немыслимо никакое начальство, утверждали, что все это глупости, что ни о каких эмпирических опровержениях спекулятивных истин не может быть и речи, а можеттолько о мудром следовании древнему правилу: «поспешай медленно».

Как бы там ни было на деле в действительности, но в прошлом учебном году, когда еще не существовало кабинетной системы, то есть когда учителя ходили к ученикам в гости (а не как ныне, когда неприкаянные ученики, обремененные поклажей портфелей и верхних одежд, кочуют на переменах в поисках пристанища), Арпик Никаноровна не всегда успевала вовремя достичь классной комнаты 8-го «а», находившейся, не далеко не близко, аж на втором этаже противоположного крыла главного учебного корпуса. Бывало только войдет, только поздоровается с ликующим от радостной и долгожданной встречи классом, как уже звенит звонок, урок окончен и пора ей, горемычной, оправляться восвояси несолоно хлебавши. А тем временем гениальный Пушкин, великий Лермонтов и бесподобный Гоголь остаются для ребят совершенно непонятными, неразъясненными, а некоторым так и вовсе неведомыми. Но это еще полбеды, полная беда,  что заполняя ожидание разговорами, иные из учеников пытались по-своему, не сообразуясь с рекомендациями РОНО, ГОНО и лично Министерства просвещения, прочесть, понять и интерпретировать отдельные произведения гениальных классиков. Особенно усердствовал в этом Брамфатуров,  мальчик, безусловно, начитанный и неглупый, но склонный к отвлеченным умствованиям неконтролируемого содержания. Сама лично Арпик Никаноровна ничего почти из этих умствований не слышала. Но, естественно, нашлись добрые люди, примерные ученики, сознающие свой долг перед преподавателем, и сообщили, и просветили, и поведали в подробностях. Волосы у директрисы от этих подробностей дыбом не встали исключительно благодаря хорошему качеству лака, которым она пользовалась. Однако делать организационно-административные выводы, основываясь, пусть и на достоверных, но всеже слухах, подробных, но доносах, Арпик Никаноровна не стала. Из принципа. Если бы компетентные органы в 1938 году руководствовались схожим убеждением, то отец ее,  видный профессор-математик,  не сгинул бы на стройках социализма в тундрах Сибири Каждый обвиняемый заушно должен быть выслушан лично и наказан согласно совокупности конкретных обстоятельств, а не предполагаемой вины. Так считала Арпик Никаноровна. И надо сказать, такое благородство особенно шло ее мало подвижному, но выразительному лицу.

Брамфатуров был вызван, что называется, на ковер и обстоятельно допрошен. Согласно его же личным показаниям, он не говорил о Пушкине, что-де «вот был великий человек, а пропал, как заяц», а нес этот вздор агент царской охранки Фаддей Булгарин. Выяснилось также, что клерикальная интерпретация «Послания в Сибирь» тоже не принадлежит ученику 8-го «а» класса ***девятой средней школы Брамфатурову Владимиру, но самым преестественным образом вытекает из содержания означенного стихотворения. Будто бы не абы какую, а именно эсхатологическую свободу предрекает Александр Сергеевич своим друзьям-декабристам, отбывающим срок за неудачную попытку последнего в истории России дворцового переворота. Причем делает это в выражениях буквально дословно повторяющих пророчества Иоанна Богослова: «оковы тяжкие падут», «темницы рухнут», после чего Свобода вооружит их мечами для последнего и решительного Армагеддона. Мол, именно в виду весьма отдаленной перспективы такого исхода, поэт и призывает узников проникнуться тремя христианскими добродетелями: Верой («Храните гордое терпенье», ибо это и есть вера), Надеждой («Несчастью верная сестра») и Любовью («Любовь и дружество»)

Пришлось директрисе давать немедленный отпор столь махрово-поповскому прочтению пушкинского шедевра: цитировать атеистические высказывания Александра Сергеевича, глухо намекать на «Гаврилиаду», красочно описывать духоту и маету реакционного царского режима, в общем, изо всех сил стараться вернуть заблудшую душу в лоно единственно верного диалектически-материалистического учения. Очень пригодились Арпик Никаноровне и сведения из истории религии, почерпнутые ею в свое время от деда-епископа. В частности, факт позднего включения в канонический текст Евангелий (да и то лишь под бешеным нажимом мракобесных монахов) так называемого Апокалипсиса, который по сути своей является ничем иным, как литературным памятником антиримской пропаганды. Вот!

Ну, вот или не вот, Брамфатуров, слава Богу, спорить не стал. Лишь с иронией заметил, что некоторые экзегеты относят факт позднего включения в текст Евангелий Откровений Иоанна Богослова на счет Провидения, которое якобы всячески препятствовало его ранней канонизации по причине глубоких сомнений в композиционной компетентности канонизаторов. Дескать, в противном случае эти Откровения могли оказаться как посреди Деяний, так и посреди Посланий, что непоправимо исказило бы Божественную архитектонику Нового Завета. Не ожидавшая подобной покладистости директриса, хотела было ограничиться взятием торжественной клятвы «никогда впредь и больше ни за что», да вовремя вспомнила о других классиках, также не избегших вопиющих умствований того же недоросля. О Лермонтове вспомнила. О Михаиле, об Юрьевиче. В частности, о его лирическом герое, которому было «И скучно, и грустно и некому руку подать в минуту душевной невзгоды», и так далее, вплоть до скорбного финала с его горькой констатацией жизни как пустой и глупой шутки, каковую, конечно же, следовало трактовать не расширительноибо жизнь сама по себе для поэта прекрасна,  но исключительно в применении к той отвратительной форме, что сложилась в 30-е годы прошлого века в николаевской России. Что, кроме идейной связи этого стихотворения с программной «Думой», и восхищения простотой выражения да естественностью и свободой стиха, мог вызвать этот шедевр в душе 14-летнего мальчишки, наверняка воображающего себя в душе Печориным?

Оказалось, много чего такого иного, что опять спасибо хорошему качеству лака для волос за нерушимость директорской прически. Хотя не скроем, был момент, когда казалось, что даже французской парфюмерии не справиться с напором слившихся воедино чувств: праведного негодования, изумленного ошеломления и нравственного возмущения. Подобную ересь впору выслушивать только лысым преподавателям словесности. Но не стричься же наголо из-за всякого литературного хулигана! Он, видите ли, полагает, что нет ничего ни в этом мире, ни в том, что не показалось бы пустой и глупой шуткой, если взглянуть на все на это (и то) так, как взглянул поэт, то есть с холодным вниманием. Быть может, архангел Сатанаил именно такого взгляда и удостоил излюбленное детище Господнечеловека. В результате чего загремел в тартарары. Следовательно, холодное внимание взгляда суть дьявольское состояние души, весьма характерное для Лермонтова с его байроническим демонизмом. Тогда как небрежный, но, тем не менее, заинтересованный и сочувственный взгляд Пушкина, более Господу угоден, да и всем нам куда ближе и душеприятнее. Не случайно, Пушкин, будучи в том же 26-летнем возрасте, что и Лермонтов, когда последний сочинил разбираемое нами стихотворение, поэтически предвосхитил это лирическое событие гениальным советом:

Если жизнь тебя обманет,

Не печалься, не сердись!

В день уныния смирись:

День веселья, верь, настанет.

Сердце в будущем живет;

Настоящее уныло:

Все мгновенно, все пройдет;

Что пройдет, то будет мило.

С выражением прочитав сей несомненный пушкинский шедевр, этот enfant terrible пустился во все тяжкие ложного истолкования, поминая не к месту разных библейских персонажей, а именно царя Соломона, у которого на заветном кольце, оказывается, было выцарапано жалкой прозой примерно то же самое, что Александр Сергеевич запечатлел бессмертными стихами. Настойчивые попытки Арпик Никаноровны обратить внимание еретика на то, что он, быть может, сам того не желая, оказался по одну сторону классовых баррикад с реакционерами, травившими Лермонтова за его свободолюбивые антимонархические, антикрепостнические убеждения, в том числе за гениальное «И скучно, и грустно», успеха не имели. Даже, как всегда, к месту и ко времени процитированный Белинский (««И скучно, и грустно» из всех пьес Лермонтова обратила на себя особенную неприязнь старого поколения. Странные люди! Им все кажется, что поэзия должна выдумывать, а не быть жрицею истины, тешить побрякушками, а не греметь правдой!») не смог вернуть заблудшего отрока на стезю добродетели. Напротив, вызвал ряд не укладывающихся в голове критических замечаний о том, что он-де не видит большой разницы между любителями побрякушек и обожателями громовых раскатов, поскольку и те, и другие являются рабами собственных слуховых галлюцинаций. И что по здравом размышлении, он находит положение любителей побрякушек менее безнадежным, чем любителей громов, так как от последних можно вполне эстетически оглохнуть. Что, между прочим, и случилось с «неистовым Виссарионом» в пору его маниакального увлечения тем, что ему угодно было именовать «натуральной школой»  этим москательным отделом в мелочной лавочке реализма. Только эстетически глухой человек мог поставить Жорж Санд выше Бальзака, а Гоголя сопричислить к сатирикам и реалистам (все равно как считать Данте юмористом на том очевидном основании, что он является автором пусть и Божественной, но все же комедии). Между тем любому мало-мальски сведущему в словесности человеку уже из ранних сочинений Николая Васильевича было ясно, что кончит он религиозным мракобесием «Выбранных мест из переписки с друзьями» и творческой импотенцией второго тома «Мертвых душ». Для этого достаточно было вдуматься в финал повести о том «Как поссорились Иван Иванович с Иваном же Никифоровичем»: «скучно жить на этом свете, господа»,  констатирует Гоголь, отчасти предвосхищая Лермонтова, но по большей части стараясь подвести читающую публику к инфернальному выводу, что на том свете жить куда как занимательней и веселее.

Ученика несло на волнах словоблудия все дальше, директрису трясло мелкой дрожью все амплитуднее, что губительным образом сказывалось на даре членораздельной речи: она его периодически утрачивала и вновь внезапно обретала. Так, когда этот юный демагог, софист, схоластик и резонер-негодник вдруг признал открытое письмо Белинского к Гоголю «благородным документом», дар речи вернулся к Арпик Никаноровне практически в полном объеме. Но когда этот фальсификатор и ревизионист-очковтиратель, затронув тему влияния древнегреческой литературы на русскую словесность, попутно заметил, что последней сиреной на свете была крыловская ворона от Эзопа, утратившая в результате эволюции столь бесполезные в новых демифологических условиях соблазнительные органы, такие, как женская грудь и привлекательное личико, но сохранившая главное свое достоинствоангельский голосок, слухи о котором будто бы и подвигли любознательную лису просить ворону-сирену, отложив ужин, предаться вокалу (ибо наивная лиса не подозревала, насколько вкусы древних отличались от нашего скверновкусия), то дар речи надолго покинул бедную директрису, равно, как впрочем, и лису с вороной, взаимную обиду которых не дано было подсластить никакому сыру, будь то французский камамбер, итальянская горгонзола, грузинское гуди, или армянский чанах, наконец

Назад Дальше