Синие цветы II: Науэль - Литтмегалина 2 стр.


Я вспомнил своих «приятелей». У них была нормальная работа, жены, дети. Если смотреть из зрительного зала, казалось, они одеты безупречно, но я наблюдал их из-за кулис и видел огромные бреши, сквозь которые проглядывали их волосатые задницы. У меня был облик ребенка, но иногда я ощущал себя маленьким старичком. Все было не таким, каким оно казалось. Или казалось не таким, каким было. Я начинал забывать, что первичновосприятие или предмет. С каждым днем я запутывался больше.

 Ответь мне,  потребовал отец, но я впал в оцепенениене говорил и не двигался, только рассматривал его.

Долгое время я отводил от него взгляд, так что теперь вбирал заново черты его лица, оттенок его глазскорее голубой, чем серый. Цвет глаз у нас был разный. Ему было уже далеко за тридцать, но его кожа оставалась белой и гладкой, как фарфор. Его красота производила впечатление искусственности, почти противоестественностии, против моей воли, он заставлял меня хотеть быть похожим на него, обрести его безразличие и отчужденность. Моему желанию уподобиться ему противостояло презрение. И все же я должен был его ненавидеть, но мне все еще отчаянно хотелось его любить. У него было то, чего не было у матери. Совершенство. Пусть только внешнее, но оно заставляло меня забывать о том вреде, который он причинил мне. Я точно раскалывался надвое. Красота может быть насилием, средством манипуляции. Онаоружие, всегда нацеленное в сердце. Она может разрушить твою волю. Я это понял. И просто сбежал от негосдвинул щеколду и вышел.

Но его слова пробудили во мне беспокойство, которое с каждым днем грызло меня все ожесточеннее. Отец оставил в моей комнате справочник «Венерические заболевания», который я прочитал, хотя до того едва ли брал в руки книжку. То, что я узнал, повергло меня в ужас. Мне представилось, что болезни уже расцветают в моем теле пурпурными, сочащимися ядом цветами.

На фоне общей нервозности стеклянный купол, которым я окружил себя, истончился. Издевки и тычки одноклассников, прежде меня не достававшие, начали злить и раздражать, порой оказываясь по-настоящему болезненными. Получив долгожданную реакцию, задиры умножили свои усилия, и выяснение отношений с последующей дракой стало регулярной частью моего школьного дня.

Я был тощим и хилым. При всем моем желании, мне никогда не удавалось ударить достаточно сильно, так, чтобы у них потемнело в глазах от боли и они запомнили навсегдая не тот, кого можно травить без особых последствий. Однако ярость заставляла меня забывать о здравом смысле, бросаться на врагов, победить которых я был не в силах, в итоге получая еще больше. Учителя, «приятели» и мать будто не замечали моих незаживающих синяков. Отец к тому времени уже скрылся за горизонтом, где, может быть, нашел свое счастье и людей, согласных купить его за большую сумму. Сам факт его ухода меня не беспокоил, но я еще не понимал, чем это чревато для меня.

Побитый, но не впадающий в уныние, хотя бы потому, что приближались летние каникулы и один из моих «приятелей» пообещал увезти меня за город, в один солнечный день я вошел в книжный магазин и на стойке с журналами увидел ее. Можно сказать, я влюбился с первого взглядаи попутно сдался с потрохами ослепляющему блеску отретушированной красоты, стекающей со страниц глянцевых журналов.

Девушка была запечатлена в типичной для того времени модельной позе: одно бедро, приятно округлое, слегка отставлено, в него упирается ладонь; ярко-розовые ноготки так и сверкают. Ее звали Ирис (я прочитал на обложке). Как цветок. Слишком короткое имя для такого великолепия. У нее были длинные рыжевато-каштановые волосы, большие зеленоватые глаза, подведенные так, что они казались по-кошачьи раскосыми, и открытая, широкая улыбка, от которой потеплело внутри даже у меня, вечно таскавшего в груди кусок льда.

Я купил журнал и во время чтения облизывал мороженое, чтобы, дополнив, сделать мое удовольствие идеальным. Ирис было семнадцать, то есть на четыре года больше, чем мне. В четырнадцать она еще жила в провинциальном городе, где, устроившись по знакомству, подрабатывала официанткой в убогой закусочной, прилежно откладывая деньги для поездки в Льед на концерт любимой группы. Она любила музыку, много читала и витала в облаках, но даже представить не могла, что скоро ее осыплет звездным дождем невероятной удачи. На концерте, в толпе зрителей, ее яркие волосы заметил продюсер (медленно, но верно приближающийся к четвертому десятку) и возжелал рассмотреть это чудо поближе. Видимо, что-то в ее больших наивных глазах заставило его заподозрить наличие у нее хороших вокальных данных, и теперь вышла ее дебютная пластинка и ходили слухи, что она спит с продюсером, правоту которых Ирис подтвердила в интервью с радостным детским простодушием.

Для нее все только начиналось, ее мозг еще не успели замусорить запретами, условностями и ложно понятыми правилами приличия, она еще не научилась извиваться в цепких лапах журналистов, пряча от общественности гримасы и показывая улыбки. С ее простыми, честными и откровенными ответами она немедленно приобрела статус провокаторши, что мне показалось настолько нелепым, что я смеялся, читая очередную извращенную дальше некуда интерпретацию ее фразы. Хотя из-за истории с продюсером мне было ее жалко. Она пока еще не догадывалась о дальнейшем, была слишком наивной, чтобы понять, что ее обманывают, и принимала желтую фольгу за чистое золото. Я убеждался в этом, вглядываясь в ее глазавзгляд ясный, не омраченный ничем. Я, куда менее радужно взирающий на мир и достаточно наобщавшийся с типами средних лет, считал, что ждать от них искренности чувств всё равно, что швырять себя в грязь и надеяться остаться чистым.

Отгоняя мысли о черных тучах на голубом небе ее будущего, я рассматривал фотографии Ирис и влюблялся дальше. Впервые женщина заинтересовала меня. До этого я воспринимал их как нечто среднее между кошкой и коровойв зависимости от комплекции и интеллекта. Если мужчины были для меня как вещи, то женщинывещами вещей.

И одна такая вещь начала невыносимо изводить меня. Все же месяц после исчезновения отца она как-то продержалась. Но только месяц, а потом начала водопадом обрушивать на мою несчастную голову свои тоску, уязвлённость, обернувшуюся ненавистью любовь, сожаление и боль, хотя ни одно из этих чувств не имело отношения ко мне. Безмолвный дом превратился в улей: жужжание матери не прекращалось ни на минуту. Раньше ее было не заставить войти в мою комнату, а теперьне заставить выйти.

Она прямо призналась мне, что родила меня только для того, чтобы удержать моего отца, и я не мог не испытывать злорадство по поводу того, что он все равно ее бросил. Быть брошеннойэто все, чего она заслуживала. Поглощаемая одиночеством, ненавидящая меня просто потому, что ей нужно было кого-то ненавидеть и я был самой удобной кандидатурой, она у меня же пыталась найти сочувствие, но я был так же глух к ее страданиям, как она ко всему, что происходило со мной. Я повесил на дверь щеколду и начал запираться.

Мое отвращение к матери росло с каждым днем, и мне самому уже становилось тяжко под таким грузом. Я не мог смотреть на нее, есть еду, которую она приготовила, из тарелки, которую она подала, за одним столом с ней. Я перешел на шоколадки и молочные коктейли, которые приобретал в больших металлических автоматах на территории единственного в нашем захудалом городишке торгового центра.

Мне хотелось забыть, как все было, пока отец еще оставался с нами, но вспоминалось слишком часто. Привязанность матери к отцу была иссушающей, всеобъемлющей. Где бы он ни пропадал, она всегда ждала его возвращения, преданная, как старая собака. Она прощала и позволяла ему все, он был центром ее тесной вселенной, и все вращалось вокруг него, как планеты вокруг солнца. Он мог обвинить ее в чем угодно по своей прихоти, и она на коленях выпрашивала у него прощение за его выдумку. Видимо, ему было интересно, как устроена ее голова, что это так проявляется, и он проверял снова и снова. Наверное, она была счастлива во время этих представлений. Она дала ему власть над собой, и он вытирал об нее ноги. Когда отец ушел, я впервые был на его сторонея бы тоже бросил эту сучку.

Происходящее между ними было мерзким и патологическим, но я не был уверен, что в других семьях иначе. Извращенцы рассказывали мне о своих. Разве их семьи могли быть нормальными? С папашками, тайком поебывающими мальчиков? Когда я представлял себя на месте отца, я начинал понимать, почему он издевался над матерью, но вот что так долго удерживало его рядом с ней? Это была любовь? Или ему просто нравилось греться у огня ее обожания? Ограниченная и глупая, в своем любовном безумии мать оставалась для меня непостижимой. Мой папаша был пустым, безнравственным, развратным, продажным, безответственным и скорее всего не очень умным человеком. Как она могла прийти к чудовищному и нелепому решению, что он заслуживает ее терпения и страсти? Это была любовь? Или просто помешательство, объектом которого он стал случайным образом?

Однажды она прикоснулась ко мне и сказаласовсем другим тоном, мягко и вкрадчиво:

 Ты красивый. Прямо как твой отец.

Меня точно окунули в ледяную воду. Я отшатнулся от нее, и на секунду ко мне пришло понимание того, как она закрыла свой разум, отказалась от слуха и вся превратилась в зрение, и для ее зрения никого лучше моего папочки не было. Но глаза ее обманывали.

Я сбежал в свою комнату. На фоне обычного безразличия ко всему и всем, это состояние перевернутости с ног на голову ощущалось особенно неприятно. Она подошла, поскреблась в запертую дверь.

 Ты очень странный, Эль, и это все заметнее. Иногда я думаю, что ты медленно сходишь с ума.

Я рассмеялсягромко, визгливо, истерично. Да я постоянно думал, что наша семейка глубоко и необратимо больна. По нам плачет психушка, совмещенная с тюрьмой и газовой камерой.

Она продолжала говорить. Я включил проигрыватель, прибавил громкость, и бред моей матери заглох за сладким, сладким голосом Ирис, в который мне хотелось погрузиться, как в сироп, раствориться в нем без остатка.

Ирис пела о вещах мягких, пушистых и милых, которые в этой реальности не протянули бы и минуты, о достойных любви людях, не существующих нигде, кроме ее воображения, и о признаниях, которые никто не решился бы высказать. В ее песнях мир представал сияюще-чистым, как будто омытым росой. В Ирис было что-то очень хорошее, хотя я не смог бы сказать, что именно. Обложка ее пластинки была ярко-розовой. Ирис улыбалась с нее как сама невинность, и даже если бы я точно знал, что она перетрахала половину Льеда, она бы осталась для меня непорочной. Я попытался забыть о том, что продюсеру вывесили обвинения в совращении несовершеннолетней, и Ирис, явно смущенная, забрала свои слова обратно, оправдавшись выдачей желаемого за действительное. Теперь все ножи прессы были направлены на нее. Маленькая лгунья.

Прослушав альбом целиком, я включил его заново. Иногда мне казалось, что музыкаэто единственное, что способно оправдать существование хмурой повседневности. Спрятать меня ненадолго, даже от самого себя. Но в паузах между песнями я слышал свои мысли, уже остывшие, но по-прежнему злые. Все кусают друг друга. Готовы на что угодно, лишь бы утолить свой голод. Лучше быть тем, кто пожирает, чем тем, кого. И лучше я буду замкнутым, немым, одиноким и холодным, чем позволю себе впасть в зависимость от кого-то и после обнаружить, что меня изгрызли до костей.

Я и не впадал. Лето наступило и прошло, а я оставался среди музыки, глянцевых журналов и извращенцевдве безопасные привязанности и одна, которая не может возникнуть в принципе. Целыми днями я прозябал в хроническом унынии, но порой взмывал в облака. Кто-нибудь обращал внимание, что лица моделей на журнальных фотографиях всегда выглядят безмятежными?

Как будто у них никаких проблем

Как будто они всегда безупречны и одежда на них никогда не мнется

Как будто им не доводилось принимать унизительные позы на обшарпанных диванах

Как будто не существует людей, способных испугать и огорчить их

Как будто они не из этого дерьмового мира вообще.

Конечно, это неправда, и у них свои черные дни, прыщи, все прочее, и в реальности многие из них настоящие суки, но кого это волнует?

На страницах журналов они преображались в нечто лучшее и бесконечно далекое от будничной мути. Мне нравились искусственные ресницы, торчащие на длину фаланги пальца; глаза самых причудливых цветов; блестящие, как покрытые лаком, губы, будто бы сомкнутые навечно; предельная худоба и вытянутость пропорций; нескончаемые ноги, хрупкость которых производила впечатление неустойчивости.

Макияж скрадывал индивидуальность в черточках их лиц, и, накрашенные одинаково, модели выглядели похожими, как сестры. Я умышленно отказывался от догадок, что происходит в жизнях этих девушек, представляя, что они существуют лишь на глянцевой бумаге, застывшие во времени и пространстве, и в их мыслях только фрагменты слов, которые уместились в мгновенье щелчка фотозатвора и теперь никогда не будут завершены. Искрящаяся, полная жизни красота привлекала меня в Ирис, но в моделях меня цепляла именно мертвенная неестественность их облика, их отчужденность от самих себя.

Отдаляя себя от природы, я покрасил волосы в чудной светло-лиловый цвет, который получил смешением нескольких красокна свой страх и риск. Выглядело так себе, но достаточно противоестественно, чтобы я был доволен. Через неделю я решился на макияж, пытаясь подражать моделям и Ирис. Мои первые попытки были ужасныкто бы знал, что красиво подвести глаза такая сложная задача. Я смывал и красился снова, в надежде набить руку. Мать шарахалась от меня, натыкаясь в коридоре. Но я еще не думал о том, чтобы использовать макияж как провокацию. Мне просто нравилось, что, заглянув в зеркало, я обнаруживаю там кого-то, не похожего на обычного меня. Не думал я и о том, что нарушаю какие-то нормы. Я до сих пор помню этот момент удивления: есть мужское и есть женское, и выбор определяется тем, что у тебя между ног. Почему? Кто решил, что это обязательно должно быть так? Какое им дело? Я не понимал их раздражения, но задумался, как использовать его в собственных целях.

Я начал приходить в школу накрашенным, причудливо одетым. В погоне за собственным стилем у меня обнаружились особо тяжкие творческие способности. Я мог три часа выбирать одну майку, чтобы принести ее домой, безжалостно изрезать и облить краской из баллончика,  и наконец-то она меня устраивала. Я выбирал самые яркие цвета, и мне нравились контрастные сочетания. Я был изгоем не по собственной воле, но решение стать отщепенцем принял сам. Теперь я чувствовал себя особенным, а не просто отличающимся от других, как гнилое яйцо от свежих. Когда я шел по улице, встречные замирали в оцепенении или, наоборот, живо убирались в сторону. Однажды ко мне подскочила девочка лет тринадцати.

 Ты здоровский! Ты самый крутой!  кричала она, размахивая руками. Ее глаза горели истеричным обожанием.

Я испугался и убежал от нее, не догадываясь, что подобных девочек в моей жизни будет еще много.

Хотя у придурков в школе стало больше поводов колошматить меня, залечивать синяки мне приходилось все реже. Раньше я был маленьким, чуть ли не самым мелким в классе, но, едва мне исполнилось тринадцать, вдруг начал расти, как бамбук, и к четырнадцати годам уже возвышался над большинством моих одноклассников. Компенсируя недостаток силы, я развивал в себе ловкость и учился быстро бегать, чему способствовали длинные ноги. Пусть я не сразу смог приноровиться к меняющемуся телу, остальные, видимо, тоже привыкали к каким-то изменениям, потому что изловить меня им удавалось редко, разве только когда они перекрывали мне пути бегства.

Меня закинули на заднюю партукак самого длинного или, может, чтоб убрать от глаз подальше. Но и там я замечал, что на меня оборачиваются, бросают полные негодования взгляды. Я выбешивал их одним своим видом, и меня это полностью устраивало. Бедные глупые детки. Я презирал их всех. У меня был боевой раскрас и оружиеслова, раз уж кулаков мне не хватало.

Я нашел в себе обжигающую, как кислота, едкость и готовность разбрызгивать ее, причем целился всегда в глаза. Я научился говорить гадости с усиливающей впечатление милейшей улыбочкой. Они были злобные и тупые, как бродячие собаки, а я избрал кошачью линию поведениявыбешивать, сидя в безопасном месте; доводить до неистовства, удирая в последний момент. Остро чувствуя момент перехода мнимой опасности в реальную, я всегда успевал слинять прежде, чем мой праздник закончится и начнется праздник для них. Я замечал все их недостатки, слабости и проколы и извещал о замеченном всех. Если кто-то мне совсем не нравился, я начинал клеиться к нему, делая предметом насмешек. Я превратился в стихийное бедствие. Нонаконец-тоони хотя бы могли объявить, что ненавидят меня заслуженно.

Вышвырнуть меня из школы даже не пытались, что бы я ни творил. Подозреваю, школьное руководство останавливала вероятность того, что после моего исключения клубок начнут распутывать и выяснятся некоторые факты. Например, что, при явных признаках моего семейного неблагополучия, они ничего не сделали, ограничившись формальным вызовом родителей в школу,  естественно, никто не пришел. Что видели, как одноклассники издеваются надо мной и наносят мне травмы, но оставили все как есть. Когда-то они побоялись начать скандал, поленились лезть в разборки и бюрократическую паутину, а теперь опасались расплаты и обвинений в халатности. Когда я догадался об этом, я начал открывать двери пинками. Они очень сглупили: проблемы, которые им не доставляли из-за меня вышестоящие инстанции, доставлял в полном объеме и даже с бонусами я сам.

Назад Дальше