Я стоял над рекой и думал. Почему я все время хотел запечатлеть вершину их славы, их почитания? Не потому ли я не могу удержать мыслью эти картины даже на мгновение? Значит, не это было главным в них. Не подвиг, не слава. Это вообще поверхностное выражение поступков и стремлений человека.
С площадями и аллеями космолетчиков я покончил навсегда. Там они не согласятся стоять.
Вот здесь, где-то рядом, они были вместе. Сказал ли он ей, что любит ее? Или это сказала ему она? Было тихо, очень тихо, и чуть слышный плеск волн и шелест листьев на ивах только усиливали эту тишину, это молчание.
Я стоял и видел, как шли они по траве, с удивлением вслушиваясь в этот прекрасный и молчаливый мир. Это было впервые, далеко от всех людей. И он бережно обнял ее за плечо, а она прижалась к его груди. Они молчали.
Я мог, как хотел, приближать эту картину к себе. Мог видеть их фигуры, лица и глаза. И если они даже не смотрели друг на друга, они все равно взглядом тянулись друг к другу.
Молчание.
Они ничего не говорили. Это было молчание, которое красноречивее слов. Они все, все, все сейчас говорили друг другу этим молчанием. В эти минуты для них ничего в мире не существовало, кроме них самих. И его руки, ласково, но неумело, еще по-мальчишески, обнимающие ее плечи И ее грудь трепетно и нежно прижавшаяся к нему И волнение лиц, движение бровей, взмахи ресниц.
Они впервые были одни и знали, что это ненадолго, возможно, единственный, последний раз. Только там, на планете Сиреневой звезды, они снова смогут взять друг друга за руки. Память о шумной, на людях, жизни, мысли о предстоящем одиночестве, прижимали их друг к другу все теснее.
Картина удерживалась легко, без всякого напряжения. Значит, в ней не было лжи, значит, такими и были эти их минуты, пусть не в деталях, но в главном. Здесь начиналась моя работа. Я мог остановить эту неосязаемую еще картину в любой миг, потом добавить детали, увеличить размеры. Я мог сделать скульптуру величиной с Эйфелеву башню, если ее захотят поставить на огромной площади. А потом бы я сделал постамент и написал на его необычных формах: «Мысль» и «Нежность». И так бы они и остались на века, осязаемыми, в камне или металле, знакомые миллионам людей, чуточку непонятные, потому что ведь для всех они были героями, а я хотел сделать их людьми, обыкновенными, простыми, как все другие, как ты да я, как целующиеся на другом берегу мальчишка и девчонка.
Меня могли и не понять. Но это была правда. Эти минуты, это удивительное молчание составляли все существо их жизни. Я сделаю модель, покажу ее специалистам, пусть спорят, доказывают, у меня перед ними преимущество. Я понял их души, и никто, кроме меня, не сможет удержать картину своею мыслью, если только она не совпадет с моей. Никому не удастся сделать их только героями, потому что главным в них была любовь. Любовь друг к другу, а через нее ко всем людям, ко всей Земле. И пусть они уходили одни, своею любовью они уносили с собой всю Землю.
Молчание
Они спустились к реке.
Он сел на корявое, выброшенное на берег волной бревно, а она опустилась с ним рядом, положила голову на его колени и протянула вверх руки к его лицу. А он нагнулся над ней.
Это был тот миг! Я понял. Я уже ничего больше не хотел изменять. Пусть все будет так!
Без этого молчания им не вынести и месяца дороги. Без этого молчания они погибли бы. Без этого молчания они не выдержали бы взлета. А если бы и взлетели, то уже сломленными и покоренными.
Так, так, все так! Сейчас в этом молчании, в этих поднятых кверху ее руках, в его склонившемся над ней лице начинала рождаться их слава. Не нужно славы. Пусть будут людьми. Пусть любят друг друга.
Я остановил картину
Я учился. Я создавал скульптуры и раньше. Теперь я мог превратить эту картину в нечто осязаемое, в скульптуру. Я так и сделал.
Я устал. Все-таки у мыследелов ужасно тяжелая работа. Я больше не глядел на них. Да. Я сделал свой шедевр. Я понимал это. Ни раньше, ни позже я не делал и уже не сделаю такого. Словно тяжесть свалилась у меня с души. Стало легко, но не совсем, не так, как раньше, не полностью.
Тут дело было уже не в ошибке. Тут было что-то другое. Я бросил сигарету и подошел к ним. Все было так, как я хотел. Я ласково потрогал скульптуру. Счастье и мука были в ее глазах. Счастье, горечь и растерянность в его.
Нет, я правильно схватил миг. На них будут смотреть и плакать. Люди увидят гораздо более важное, чем геройство и подвиг. Они увидят боль, в которой еще только рождается их будущее, их слава и смерть И молчание. Это тоже правильно. Ведь по сути они говорили с собой только в эти минуты молчания.
Они молчали тогда, молчат и сейчас. Они будут молчать всегда. Тысячи поколений людей будут рождаться, проходить возле них и умирать, а они все будут молчать, как тогда. Молчать
Я сел на бревно. Я мог сейчас разрушить эту скульптуру, а дома в своей мастерской воспроизвести вновь. Так я делал всегда. А сейчас не мог почему-то. Я знал, что все сделано правильно, но не мог показать ее людям. Слишком живыми сейчас были они для меня. И потом, эти тысячи лет молчания. Их молчание тогда было прекрасным, потому что оно было неожиданным, потому что длилось недолго, потому что впереди все-таки что-то было. А теперь? Тысячи лет молчания!
Нет! Ее нужно было разрушить. Но я не мог.
Ее нужно было показать людям. Но и этого я не мог сделать.
А третьего пути не было. Вернее, был, но он запрещался. После этого я уже не был бы мыследелом. Я не имел права этого делать. Нужно было посоветоваться хотя бы с Островым. Но это все равно означало отказ.
Я сидел возле них, которые улетели когда-то на «Мысли» и «Нежности» и не вернулись, и курил, пока не кончились сигареты. И солнце уже начало цепляться за верхушки деревьев. А я все еще ничего не мог решить. И вдруг солнце под каким-то странным углом осветило ее, и в глазах девушки я увидел слезы. С этими слезами скульптура была еще прекраснее, еще невозможнее. Я онемел, внутренне сжался, надеясь, что солнце сейчас уберет свой световой эффект. А слеза вдруг покатилась вниз Я потрогал лицо девушки рукой: слеза была настоящая, солнце здесь было ни при чем.
И тогда я встал, оглядел их еще раз и сказал: «Ну что ж, живите»и пошел к своей авиетке, но не сел в нее, а лишь вызвал по каналу связи Острового.
Ну что у тебя? спросил он. Что-нибудь получилось?
Получилось, сказал я. Вот что Я больше не скульптор, я больше не мыследел. Я разрешил им жить.
Ты с ума сошел! Ты нарушил клятву! Что теперь будет?
Со мной будет то же, что и с другими скульпторами-мыследелами, которые преступили закон.
Я закрыл колпак авиетки. Авиетка была мне больше не нужна. Я пошел напрямик, куда глядели глаза, внушая себе, что оглядываться нельзя. Но не вытерпел и оглянулся. Они стояли у самой кромки воды, обнявшись. Отсюда я уже не мог слышать, говорят ли они, или молчат, да это мне и не нужно было знать.
Сумерки упали на лес, а я все шел, и идти было легко, и хотелось идти.
И молчание было вокруг меня.
СЕДЬМАЯ МОДЕЛЬ
1
Полупустой автобус распахнул двери. Конечная остановка. За шоссе начинался парк, тянувшийся до самой реки. Из-за верхушек сосен виднелись два верхних этажа нашего института. Сосны быстро глушили городские звуки. Скрип песка на еще мокрых от росы дорожках, шорох ветвей и запах Какой запах!
Из вестибюля широкая лестница вела на второй этаж в большой светлый зал со смотровой площадкой на Ману и ее левый берег. В зале стояли мягкие кресла, а на столикахбукеты цветов, полевых, лесных. Здесь уже толпились испытатели. Все еще были в обычной одежде городских жителей. Я поздоровался. Мне ответили вразнобой. Некоторые, уже постояв на смотровой площадке, выходили в дверь, ведущую в «экипировочную».
Смотреть отсюда на зеленый, с голубыми прожилками озер, левый берег Маны стало уже ритуалом. Проектировщики нашего института кое-что понимали в человеческой психологии. Вид отсюда был красив всегда, в любое время года. Даль, открывающаяся километров на двадцать, действовала на людей умиротворяюще. Чуть левее Мана круто поворачивала под девяносто градусов на север, широко блестя на солнце своей ровной тихой гладью, а еще раньше, где-то за Синим утесом, сливалась с дымкой горизонта.
Я вздохнул и оглянулся. В двух шагах от меня стоял испытатель Строкин.
Как дела с нашей «подопечной», Валерий? спросил я.
В вечернюю смену все было нормально, ответил он.
Пусто то есть?
Строкин пожал плечами:
Что у нас может быть интересного? Это у самого Маркелова, да еще, возможно, в третьей модели есть что-то интересное. А у нас Валерий махнул рукой и замолчал.
С минуту мы еще постояли рядом.
Красота какая сказал Валерий.
Я кивнул и отошел в сторону. Разговаривать больше не хотелось. А место здесь действительно великолепное. Чудесное, умиротворяющее. Здесь, у этой земной красоты, полной, спокойной и понятной, испытатели отрешались от всего земного, от всего, что было дома, в семье, у знакомых, в городе, в стране, вообще на Земле.
Странное и желанное ощущение. Я сейчас словно летел.
И сознание, уже автоматически переключенное на что-то иное, подсказывало мне, что надо идти в «экипировочную». Машинально, даже не думая об этом, я отворил дверь, вошел в зал, уже не имевший окон, но с множеством кабинок, вошел в одну из них, свою.
Через десять минут я вышел, одетый в плотно облегающий тело комбинезон, удобный и нисколько не стесняющий движений, по эскалатору в конце зала поднялся на следующий этаж. Здесь находились просмотровые, или «предбанники», как мы их называли. «Предбанников» было четырнадцать, по числу сменных испытателей. Я зашел в свой. Двухметровый экран объемного телевизора. Пульт управления и четыре кресла. В трех уже сидели инженеры обслуживающего персонала. Приятный приглушенный свет, шум аппаратуры, привычный и необходимый. Я поздоровался. Трое повернули головы и тоже поздоровались. Один крутанулся в кресле, спросил:
Просмотр?
Да, ответил я. Сколько информационных минут? Про часы испытатели уже и не спрашивали.
Ноль, ответил инженер.
Хорошо. Сколько дает машина?
Четверть часа.
Это означало, что электронный мозг института из восьми часов работы испытателя выбрал только пятнадцать минут, которые имели хоть какое-то еще значение для исследований. Да и то Пятнадцать минутэто просто так, минимально возможное время. Хочешь, не хочешь, а смотри. Все равно ничего полезного и интересного не будет.
Вечерняя смена, сказал инженер. Седьмая модель.
Я и так знал, что будет просмотр вечерней смены. Ночная еще не вернулась. А когда вернется, то материалы ее исследований еще несколько часов будут обрабатываться. Этот разрыв в восемь часов представлял некоторое неудобство, потому что связи с испытателем во время смены не было никакой. На восемь часов испытатель был предоставлен лишь самому себе. Правда, их там двое, но это мало что могло дать. Ведь вездеходы работали в разных квадратах. В институте уже проводились работы по обработке поступающей от испытателей информации в реальном масштабе времени. Но эту систему введут еще не скоро. Несколько минут можно было поговорить с самим испытателем ночной смены Вольновым, когда он выйдет из вездехода. Но это и все
Я сел в кресло перед экраном, сказал:
Просмотр.
Экран ожил.
Накатились барханчики песка, ушли в стороны, желтые-желтые, безжизненные, привычные. Машина шла, по-видимому, со скоростью километров пятьдесят в час. Я это чувствовал.
Три часа сорок пять минут, сказал автомат.
Это означало, что кадры, возникшие на экране, соответствовали трем часам сорока пяти минутам после начала вечерней смены.
Почему вычислительный центр выбрал именно этот момент? спросил я.
У испытателя участился пульс, ответил инженер.
Учащение пульса! Я усмехнулся. Тоже мне, критерий!
Может, Крестьянчиков пить захотел?
Оператор Крестьянчиков выпил бутылку минеральной воды, словно прочел мои мысли инженер.
Так я и знал. У него еще в одном случае пульс обязательно учащается.
А Васильеву в это время не хотелось пить? спросил я. Вопрос был пустой. Я сам знал это.
Нет, лаконично ответил инженер.
Два других в это время, манипулируя клавишами управления вычислительного центра, еще раз небольшими кусками просматривали на экране простого телевизора всю восьмичасовую видеозапись вечерней смены.
Четыре часа пятнадцать минут, объявил автомат.
И снова барханчики накатывались на вездеход. А!
Да эти барханчики здесь все одинаковые! Но все же я понял, что Крестьянчиков возвращается. По времени нетрудно было догадаться.
Почему? спросил я.
Замедление пульса, ответил инженер.
Жажда?
Нет.
Координаты?
Те же, что и в три часа сорок пять минут.
Странно, подумал я, почему он возвращается по своему следу? Обычно вездеходы делали круг или эллипс, хотя это и не оговаривалось инструкцией. Поиск на «подопечных» был свободный, в пределах заданного квадрата, конечно.
Почему он возвращался по своему следу?
Конкретных объяснений нет. Крестьянчикову просто так захотелось.
Ясно. Ощущения?
Ничего необычного.
Координаты этой точки в память машины?
Записаны.
Экран погас.
Просмотр кончен, сказал инженер.
Ясно.
Два других инженера тоже закончили просмотр видеозаписи вечерней смены.
Ваше мнение? спросил я.
Информации мало или ее вообще нет, ответил один. Случайность.
Желательно ли проверить эту точку?
Вычислительный центр не настаивает на проверке.
Вычислительный центр! слегка вскипел я. А вы-то сами? Ваш опыт, интуиция, предчувствия!
Интуиция? Да при чем же интуиция, когда дело идет о седьмой модели? Вот у Маркелова
Ну и пусть! Наша модель ничуть не хуже модели Маркелова сказал я и внезапно успокоился. Проверю, хотя вы, конечно, правы. Седьмая «подопечная» пуста.
Это уж точно, вздохнул один и с хрустом потянулся.
Ясно. Они нашу седьмую модель и всерьез даже не воспринимают.
Через десять минут конец ночной смены, напомнил инженер.
2
Я вошел в свой ангар. Сейчас здесь появится вездеход, Вольнов из ночной смены с облегчением выпрыгнет из него, освобождая мне место. Начнется дневная смена, и я еще восемь часов буду перепахивать гусеницами пески «подопечной».
Мы никак не могли придумать название исследуемой планете. Самое лучшее, пожалуй, было«Песчинка». Но дело в том, что почти все модели были покрыты песком. Все можно было назвать «Песчинками». А некоторые испытатели в своей фантазии доходили даже до «Зануды».
Огромный, чуть больше Земли шар из песка. И все. Ничего здесь не было, ни жизни, ни разума. Да и самой-то ее не было. Вернее, была, но не в обычном смысле этого слова, не в буквальном.
Уже давно были известны основные параметры многих звезд: их масса, спектр и энергия излучения, небольшие отклонения в движении, что указывало на наличие у них планет. Четвертое поколение вычислительных машин вполне справлялось с моделированием. И если человек пока еще не мог улететь к другим планетам, к другим солнечным системам, то почему нельзя изучать эти планеты на Земле?
Вот и начали появляться институты, подобные нашему.
Мощь человеческого воображения и интеллекта плюс невероятные способности машин к хранению и обработке информации создали несколько десятков «подопечных» планет, одну из которых я со своими товарищами и исследовал.
Здесь не было никакой иллюзии, здесь все было настоящее, но опять же не совсем в обычном смысле. Ведь я мог погибнуть, если вездеход внезапно разгерметизируется. Я мог получить солнечные ожоги, умереть от голода или жажды, если вездеход на несколько дней застрянет в песках. В институте, конечно, на всякий случай есть специальная группа спасателей, отчаянных парней, только работы им пока не было. Но, в принципе, с нами, испытателями все могло случиться, хотя наши тела во время работы пребывали в стенах института, воображение и сознание работали на далекой, никем и никогда не виданной на самом деле планете.
В создании моделей принимали участие и испытатели, но во время экспериментов специальные детекторы вычислительного центра не пропускали всплесков нашего воображения, которые могли повредить самому испытателю или «подопечной». На время работы наше воображение как бы выключалось. Оставалось лишь то, что необходимо было для планомерных исследований. И во время восьмичасовых смен мы обязаны были напрягать свое воображение, чтобы отыскать на планете что-то интересное.