Я вошел в дверь и остановился.
Там было что-то еще. Я вернулся и снова провел рукой по открытой двери. Сразу же обнаружил углубления, пробежал по ним пальцами, пытаясь в кромешной тьме понять, что же это такое. Что-то в них я очень медленно водил руками по железной двери.
Оказалось, это буквы. К Я проследил пальцами за изображением буквы. Р Вырезанные каким-то образом на железе. О Что здесь делает эта дверь? А Буквы вырезаны давно, покрыты плесенью, едва различимы. Т Большие и очень ровные. О Ничего осмысленного не получалось, я не понимал, что здесь написано. А Наконец я добрался до конца надписи. Н
КРОАТОАН.
Бессмыслица какая-то. Я простоял возле двери некоторое время, стараясь вспомнить может быть, этим словом пользуются инженеры, специалисты по канализационным работам, для обозначения каких-нибудь складских помещений или еще чего-нибудь в таком же роде? Кроатоан. Что-то напоминает; я слышал это слово раньше, откуда-то знал его. Очень давно. Отзвук его носился где-то по ветру прошлых лет. И все равно я никак не мог вспомнить, понятия не имел, что оно означает.
Тогда я снова прошел в дверь.
Я уже не увидел следа, оставленного поводком, который тащил за собой аллигатор, но продолжал идти вперед, не выпуская из рук железного прута.
Вдруг я услышал, что они несутся ко мне со всех сторон сразу аллигаторы, огромное множество, из боковых туннелей. Я остановился и протянул руку, чтобы нащупать стену, и не нашел ее. Тогда я повернулся в надежде добраться до двери, но, когда я помчался в ту сторону, из которой, как мне казалось, пришел, выяснилось, что там нет никакой двери.
Я продолжал двигаться вперед. Либо пошел по какому-то ответвлению от основного туннеля и не заметил этого, либо просто потерял способность ориентироваться. Скользкие, отвратительные хищники приближались.
Впервые за все время меня охватил ужас. Безопасный, теплый, обволакивающий сумрак подземного мира в одно мгновение превратился в удушающий савани только потому, что в нем возникли новые звуки. Словно я вдруг очнулся в гробу и понял, что нахожусь в шести футах под землей; этот смертельный ужас Эдгар Аллан По часто описывал в своих произведениях, потому что сам был его жертвой страх оказаться погребенным раньше времени.
Я бросился бежать!
Где-то потерял свой прут, тот самый, что служил мне оружием и защитой.
Упал лицом прямо в жидкую грязь.
Потом с трудом поднялся на колени и двинулся вперед.
Никаких стен, никакого света, никаких щелей, никаких выступовничего такого, что дало бы мне возможность почувствовать себя в этом мире; я пробирался сквозь чистилище без начала и без конца.
И вот, вконец измученный, я поскользнулся, упал и остался лежать в грязи. Услышал шуршание чешуйчатых тел повсюду, они окружали меня плотным кольцом. Мне удалось подобрать под себя колени и сесть. Я почувствовал спиной стену и застонал, испытывая бесконечное чувство благодарности. К кому? Это тоже немалостена, возле которой можно умереть.
Не знаю, сколько времени я там пролежал в ожидании неминуемого момента, когда зубы вонзятся в мое тело.
А потом вдруг ощутил, как что-то коснулось моей руки.
Я отшатнулся с отчаянным воплем. Прикосновение было холодным, сухим и мягким. Мне кажется, или я действительно помню, что змеи и другие земноводные всегда холодные и сухие? Я и правда помню это? Меня трясло.
А потом я вдруг увидел свет. Мерцающий, мечущийся вверх и вниз, он медленно, очень медленно приближался ко мне.
Когда свет стал ярче, я увидел кое-чтосовсем рядом, возле меня; оно-то и прикоснулось ко мне. Это существо находилось здесь уже некоторое время, оно за мной наблюдало.
Ребенок.
Голый, смертельно бледный, с огромными сияющими глазами, он был окружен прозрачной молочно-белой пленкой; маленький, совсем крошечный, безволосый, ручки короче, чем им следовало быть, малиновые и алые вены проступают на лысой головке, словно рисунок на пергаменте, красивые, правильные черты лица, ноздри двигаются так, словно он дышит, но едва-едва, чуть заостренные кверху ушки, напомнившие мне эльфов, босой, но на ступнях уже есть подушечки
Малыш стоял и смотрел на меня. Я увидел крошечный язык, когда он открыл рот, пытаясь что-то сказать. Но он так ничего и не произнес, просто стоял и изучал меня, чудо в своем собственном мире. Он разглядывал меня своими глазамиблюдцами, как у лемуров, а свет, окружавший его, пульсировалвспыхивал и гас снова.
Ребенок.
А когда свет совсем приблизился, оказалось, что это множество огоньковдети, верхом на аллигаторах с факелами, поднятыми высоко над головами.
Под городом есть другой город: сырой, темный и чужой.
Там, где начинается их страна, кто-тоне дети, потому что они не смогли бы этого сделать, давным-давно поставил дорожный указатель. Сгнившее бревно, к которому прикреплена вырезанная из вишневого дерева книга и рука. Книга открыта, а рука лежит на ней, один из пальцев касается слова, выбитого на открытой странице. Это слово КРОАТОАН.
Тринадцатого августа 1590 года губернатор колонии Виргиния Джон Уайт сумел добраться в поселение Роанок, Северная Каролина, где колонисты попали в крайне тяжелое положение. Они ждали помощи целых три года, но политика, плохая погода и Испанская Армада помешали ей прибыть вовремя. Когда спасательный отряд сошел на берег, они увидели столб дыма, а добравшись до того места, где должно было находиться поселение, нашли стены, выстроенные так, чтобы защитить колонистов от нападения индейцев, но не обнаружили никаких признаков жизни. Колония Роанок исчезла. Не осталось ни одного мужчины, ни одной женщины и ни одного ребенка. На одном из больших деревьев со сломанной веткой, справа от входа, на высоте пяти футов от земли вычурными заглавными буквами было начертано слово «КРОАТОАН», и больше никаких знаковни креста, ни мольбы о помощи.
На свете существует остров Кроатан, только пропавших там не было. А еще есть племя индейцев, их называют кроатанцы, но они ничего не знали о том, куда подевалась пропавшая колония. От легенды осталась лишь история о ребенке по имени Вирджиния Дэйр и загадка: никто так никогда и не узнал, что же все-таки случилось с поселенцами Роанока.
Здесь, внизу, в стране, расположенной под городом, много детей. Они живут свободно, и у них странные обычаи. Я начинаю понимать законы их существования только сейчас: что они едят, как им удается выжить и каким образом это удавалось в течение сотен летвсе я узнаю это постепенно, день за днем, и одно чудо сменяет другое.
Я здесь единственный взрослый.
Они ждали меня.
Они называют меня отцом.
Джеффти пять лет
Хьюго (Hugo Award) 1978Рассказ
Небьюла (Nebula Award) 1977Рассказ
Локус (Locus Award) 1978Малая форма
Юпитер (Jupiter Award) 1978Рассказ
Британская премия фэнтези (British Fantasy Award) 1979Малая форма
Номинировался:
Всемирная премия фэнтези (World Fantasy Award) 1978Рассказ
Балрог (Balrog Awards) 1979Малая форма
Когда мне было пять лет, я дружил с мальчуганом по имени Джеффти. Джефф Кинзер. Но все знакомые ребята звали его Джеффти. Нам обоим сровнялось пять, и мы с увлечением играли вместе.
Когда мне было пять лет, батончик «Кларк» был толщиной с боксерскую перчатку, длиной едва ли не шесть дюймов, покрывали его самым настоящим шоколадом, и как же здорово он хрустел, когда вонзаешь зубы в самую середину! А обертка! Что за дивный запах! Снимаешь ее с одной стороныа за другую держишь, и батончик не тает. А теперь «Кларк» тощий, как кредитная карточка, вместо натурального шоколадакакая-то синтетика, пахнет жутко. Липкий, вязкий, да и стоит центов пятнадцать-двадцать, то ли дело в былые временаскромный достойный никель.
Запихнут в такую оберткукажется, будто в размерах за двадцать лет не уменьшился. Как бы не так! Скользкий, на вкус отвратительныйда за такой и одного цента жалко, не то что пятнадцать-двадцать.
Тогда, в пять лет, меня отослали в Баффало, что в штате Нью-Йорк, к тетушке Патриции. Мой отец переживал «тяжелые времена», а тетушка Патриция была само очарование, к тому жежена биржевого маклера. Под их крылом я и прожил два года. А вернувшись домой, отправился к Джеффтипоиграть.
Мне было семь. Джеффтипо-прежнему пять. Я не заметил разницы. Что я понимал тогда, в семь-то лет?
Семилетним мальчишкой я, валяясь на животе у радиоприемника, ловил изумительные передачи. Привяжу заземлитель к радиатору, плюхнусь на ковер с книжкой-раскраской и коробкой карандашей (в те времена большая коробка вмещала всего шестнадцать цветов) и слушаю Эн-Би-Си: Джека Бенни в «Джелл-0», «Амос и Энди», Эдгара Бергена и Чарли Мак-Карти, «На ночь глядя», «Воздушных асов», программу Уолтера Уинчелла, «Это интересно знать», «В Долине смерти»; но самые любимые«Зеленый бомбардировщик», «Одинокий странник», «Тень» и «Тише Слышишь?». А теперь, сидя в машине, сколько ни кручу ручку настройки, сколько ни гоняю взад-вперед по всему диапазону, все одно: сотня струнных оркестров, пошлые домохозяйки и унылые водители грузовиков Обсуждают с наглыми трепачами-ведущими превратности собственной сексуальной жизни, бессмьТсленно бренчит кантри, орет рокуши вянут.
Когда мне стукнуло десять, скончался мой дедушка. Я числился «трудным ребенком», и меня отправили в военное училищеуж там-то умеют держать сорванцов в узде.
Время шло, я вернулся. Мне было четырнадцать. Джеффтипо-прежнему пять.
В четырнадцать лет по субботам я ходил в кино. Билет на утренний сеанс стоил тогда всего десять центов, и попкорн жарили на натуральном масле, и ты всегда точно знал: тебя ждет хороший вестерн, или неистовый Билл Эллиот в роли Реда Райдера и Бобби Блэйк в роли Бобренка, или Рой Роджерс, или Джонни Мак Браун; а может, и какая-нибудь страшилка: «Дом ужасов» с Рондо Хэттоном-Душителем, «Люди-кошки», «Мамочка», «Я женат на ведьме» с Фредериком Марчем и Вероникой Лэйк; или серия бесконечных «Теней» с Виктором Джори, или Дик Трейси, или Флэш Гордон; или пара-тройка мультиков; или «Путевые заметки» Джеймса Фитцпатрика; или киноновости; или «Пойте с нами», или, если досидеть до вечера, Бинго или Киино; и бесплатное угощение. А теперь что показывают в кино? Как Клинт Иствуд разносит на куски человеческие головы, точно спелые дыни.
В восемнадцать я пошел в колледж. Джеффти было по-прежнему пять. Каждое лето я приезжал поработать в ювелирной лавке моего дяди Джо. Джеффти не менялся. Теперь я понималон другой, что-то в нем не то, что-то странное. Джеффти было ровно пятьни днем больше.
В двадцать два я вернулся домой насовсем. Собирался открыть представительство фирмы «Сони», первое в городе. Время от времени виделся с Джеффти. Ему было пять.
Многое в жизни переменилось к лучшему. Люди больше не умирают от прежних болезней. Автомобили ездят быстреепо прекрасным дорогам в мгновение ока домчат до места. Рубашки стали мягче и шелковистее. Книги выпускают в бумажных обложках, хоть и стоят они не меньше прежних, в твердых переплетах. И даже когда исчерпан счет в банке, можно протянуть на кредитных карточках, пока все не вскроется. И все же, я думаю, мы утратили немало хорошего. Вы знаете, что линолеума теперь не купишьтолько виниловое покрытие для пола? Нет больше клеенок; никогда уж не вдохнуть этот особый чудный запахзапах бабушкиной кухни. Да и мебель пошла совсем не тараньше делали на славу, лет по тридцать служила, а то и дольше. А теперь зачем? Провели опрос, выяснили, что все молодые домохозяйки предпочитают каждые семь лет выбрасывать старую мебель и обзаводиться новой, подешевле и помоднее. А граммофонные пластинки? Вместо прежних, толстых и твердых, появились тоненькие, согнуть можно ну какие же это пластинки? Сливки в ресторанах перестали подавать в молочниках, дают какую-то бурду в пластиковой упаковке, и вечно ее не хватает, чтобы кофе получился нужного цвета. Крыло автомобиля только пнивот тебе и вмятина. И куда ни поедешь, все города на одно лицо: киоски с гамбургерами, «Макдоналдс», закусочные, мотели, торговые центры. Жизнь стала лучшетак почему же меня все тянет в прошлое?
Джеффти оставался пятилетним. Но это не значит, что он отставал в развитии. По-моему, нет. Смышленый, шустрый для своих пяти лет, веселый, подвижный, прелестный забавный малыш.
Ростом всего три футамаловато для его возраста, зато сложен вполне пропорционально: голова не слишком большая, подбородок не деформирован, ничего такого. Симпатичный, на вид совершенно нормальный пятилетний ребенок. Только вот от роду ему было, как и мнедвадцать два.
Говорил он тоненьким писклявым голоскомкак любой пятилетний ребенок; двигался вприпрыжку, слегка посапывалкак любой пятилетний ребенок; интересовался Тем же, чем и любой пятилетний ребенок: комиксы, оловянные солдатики, как прикрепить к переднему колесу велосипеда кусочек картона, чтобы трещал по спицам, будто мотоцикл; спрашивал, почему то-то действует так-то, где начинается «высоко», когда «старый» становится «старым», почему трава зеленая, какой из себя слон? В двадцать два годапятилетний мальчишка.
Родители Джеффти составляли печальную пару. Поскольку я и теперь водил с ним дружбу, позволял поболтаться вместе со мной в магазине, время от времени возил на окружную ярмарку, на мини-гольф или в кино, мне приходилось общаться и с ними. Особого сочувствия к этим людям я не питалочень уж тяготило меня их общество. Да и чего еще ждать от бедолаг? В их доме царило нечто чуждое ребенок, который в двадцать два года оставался пятилетним, который навсегда поселил в доме детство, но лишил их счастья увидеть свое дитя взрослым.
Пять летчудесный возраст или был бы чудесным, не будь другие дети так чудовищно жестоки. В пять лет глаза широко раскрыты, еще не окаменели условности; в душе пока не укоренилось сознание неотвратимости и безысходности бытия; в пять лет руки не слишком ловки, разум не так много постиг, мир бесконечен, многоцветен и полон тайн. В пять лет неутомимую, ищущую, донкихотскую душу юного мечтателя еще не втиснули в убогие школьные рамки. Еще не заставили неподвижно сложить на парте нетерпеливые детские ручонки, которым непременно нужно все схватить, все потрогать, все обследовать. Еще никто не скажет: «Ты уже большойвот и поступай соответствующим образом!», или «Пора бы повзрослеть», или «Ты ведешь себя как ребенок». Таков этот возраст можно вести себя по-детски, оставаясь всеобщим любимцем, милым и непосредственным. Пора удовольствий, пора чудес, пора невинности.
Джеффти застрял в этом возрасте, ему было пять, всего пять.
Но для его родителей это стало непрекращающимся кошмаром, от которого никтони сотрудники социальных служб, ни священники, ни детские психологи, ни учителя, ни друзья, ни целители, ни психиатрыникто не в силах был их пробудить. Семнадцать лет шли они сквозь эту мукуот слепого родительского обожания к озабоченности, от озабоченности к тревоге, от тревоги к страху, от страха к замешательству, от замешательства к гневу, от гнева к неприязни, от неприязни к неприкрытой ненависти и наконец от ужаса и глубочайшего отвращенияк апатии и тоскливому безразличию.
Джон Кинзер работал сменным мастером на механическом заводе Балдера, зарабатывал тридцатник. Любой, кроме него самого, счел бы его жизнь на удивление непримечательной. Ничем он не выделялся разве что пятилетним сыном двадцати двух лет от роду.
Маленький человек. Мягкий, без острых углов, с тусклыми глазами, дольше двух секунд не выдерживавшими мой взгляд. Во время разговора вечно ерзал в кресле и, казалось, все разглядывал в верхнем углу комнаты что-то такое, чего никто кроме него не видел или видеть не хотел. Пожалуй, вернее всего назвать его затравленным. Вот каким сделала жизнь Джона Кинзера Да, затравленныйлучше не скажешь.
Леона Кинзер отважно старалась держать марку. В какое бы время дня я ни появился, каждый раз она меня чем-то пичкала. И к Джеффти, когда он дома, всегда приставала с едой: «Милый, хочешь апельсин? Чудесный апельсин? Или мандарин? Есть мандарины. Давай я тебе почищу». Но все ее существо пронизывал такой страх, страх перед собственным ребенком, что даже предложение подкрепиться звучало немного зловеще.
Леона Кинзер. Когда-то рослая, но согнутая годами женщина. Все мерещилось: присматривает местечко на стене или в чуланегде бы раствориться, слиться с мебельной обивкой или с обоями в розочку, спрятаться навеки от ясного взгляда этих карих детских глаз, пусть скользят по ней сотню раз на дню, не подозревая, что она тут, невидимая, просто затаила дыхание. Леона Кинзер, облаченная в неизменный фартук, с покрасневшими от стирки руками. Будто, поддерживая безупречную чистоту, сможет замолить воображаемый свой грехто, что произвела на свет это странное существо.