Но, слишком робкий, половинчатый и самолюбивый, он не отваживался на явное выставление своей личности и ждал, пока это сделают за него другие. Эти другие упорно не находились. Скорее всего, они просто не догадывались, чего он от них ждет. И от нетерпения на худом, бесцветном лице Ларсена легли складки высокомерной горечи, как у человека, который случайно забрел в скучный, несправедливый и ко всему равнодушный мир.
Два раза, по примеру своих предков, он ездил на Ньюфаундлендскую мель и опускался там на дно. В темнозеленой густой глубине, через толстое стекло водолазного шлема, он озирал неясные очертания поднимавшегося острова, но вместо гордого ларсеновского трепета, вместо пламенеющего восторга он ощутил звенящую досаду, что никто его не видит и поэтому ее может оценить ни его покорной жертвенности перед предками, ни его жизнеопасного подвига. Чтобы хоть как-нибудь вознаградить себя за рискованную экскурсию на дно океана, он сфотографировался в костюме водолаза и снимок приобщил к старым документам и реликвиям, для которых уже не хватало места в черной шкатулке из эбенового дерева.
Но снимок, запрятанный в папку, не утолял его тщеславия. Напротив, он дразнил его тщеславие, беспокоил, раздражал. И вот однажды он достал этот снимок, велел сделать с него копию и отправил ее знакомому журналисту, который некогда интервьюировал его по вопросам внешней торговли для новогоднего номера своей газеты. Стремительный журналист, походивший на фокстерьера, сначала занес свою визитную карточку, потом прислал многословное благодарственное письмо, а еще через несколько дней доставил ему номер иллюстрированного журнала, на первой странице которого было изображено чудовище, закованное в броню и пучеглазоесовсем марсианин! Под рисунком значилось: «Г. Петер Ларсен в гостях у Посейдона».
Мать, увидав иллюстрацию, укоризненно покачала головой, и бессильная усмешка дрогнула у нее на лице. Неразборчивое тщеславие сына начинало беспокоить ее.
Петер оправдывался:
Они пристали, чтобы я Надо было отделаться Газетчики ведь так назойливы. Но, во всяком случае, они ничего не знают.
Тот же журналист, нащупав слабое место Ларсена, стал убеждать его написать какую-нибудь книгу и предложил свою помощь.
Журналист говорил:
Ваша книга несомненно привлечет к себе широчайшее читательское внимание. Тираж в 3000 обеспечен. Не правда ливсякому будет интересно познакомиться с взглядами человека, который стоит во главе такого Или даже просто: наследственный опыт. Ведь это тоже чего-нибудь стоит. Наконец, отделения во всех странах светазначит, естественная широта взглядов. И, пожалуй, одних ваших служащих достаточно, чтобы раскупить вое издание. Не правда ли? А я берусь помочь вам. Ваши мысли, ваши идеи, ваши предвиденияне сомневаюсь, что это уже давно у вас отчеканилось. Я же готов предложить вам свой стиль, свой литературный опыт, свой типографский опыт.
Ларсену понравилась эта идея. Прямо-таки понравилась. Изящно изданная книга на хорошей плотной бумаге, с виньеткой, изображающей химеру с Notre Dame de Paris. Это он видел на книге Анатоля Франса.
Я подумаю, с усталей улыбкой сказал он. У меня действительно накопились кое-какие мысли. Да, вы правы. Кое-что я видел на своем веку. С молодых лет приходилось задумываться над многим. Но я не знаю, будет ли это интересно для рядового читателя.
Ну что вы, г. Ларсен! с оттенком возмущения подхватил журналист. Мы переживаем такое скучное, подражательное время, что всякая оригинальная, непосредственная мысль котируется на вес золота. Нет, нет, г. Ларсен. Поменьше скромности! К черту скромность! Я знаю по себе. Я
Журналист взялся за дело энергично и через несколько дней принес образцы превосходной пергаментной бумаги для будущей книги и образцы шрифтов.
Тогда Ларсен сел писать. Чтобы ему никто не мешал, он решил работать по ночам и радикально изменил распорядок своей жизни. При этом ему показалось, что толстые восковые свечи создают для творчества наиболее благоприятную обстановку. По крайней мере, он читал где-то, что так работает Габриэль дАннунцио.
Десять или двенадцать дней Ларсен носил маску крайней озабоченности, задумывался во время деловых разговоров, отвечал невпопад и неизменно жаловался на шум, доносившийся с улицы.
В прекрасной кожаной папке, отороченной матовым серебром, лежала рукопись. Названия еще не было. Она начиналась так:
«Есть две философские школы, разно относящиеся к роли личности в истории. Одна из них умаляет ее, другая отдает ей первую роль. Но ни одна из них не отрицает ее значения».
На этом рукопись кончалась.
XXVI
Надо думать, что и в женитьбе Петера Ларсена немалую роль сыграли тщеславные соображения. По крайней мере, был такой период, когда он испытывал блаженство пристального к себе внимания и умышленно попадался всем на глаза, чтобы лишний раз напомнить о своей особе и вызвать разговор о девушке из бара «Какаду».
Был такой бар, и была такая девушка. Она обычно стояла за прилавком между двумя неграми в оранжевых фраках и походила на статую, рядом с которой без передышки бесновались фигляры: это негры изготовляли прохладительные смеси, коктейли и пьяные лимонады, обжигавшие, как расплавленный свинец. Сотрясая длинными сверкающими стопками, входившими одна в другую и заполненными кусочками льда, они вызывали неистовую, зудящую трескотню, напоминавшую о трещотках прокаженных. Их колыхавшиеся фраки казались языками адского пламени; их гримасыэпилептическими судорогами. А сидящие против них молодые и старые люди с обнаженными черепами, медленно цедившие янтарные, золотые и зеленые напитки, в своих скудных и вялых жестах казались жертвами, которые на вечные времена обречены следить за движениями негров и слушать их адскую трескотню.
Такой же жертвой казалась и та, что в застывшем спокойствии стояла между нимиизящная девушка с густыми ресницами и слетка вспухшими, как у детей, губами, в уголках которых притаились иронические тени.
Владелец бара придумал неглупо: среди черных беснующихся эксцентриков поставить Миньону, не улыбающуюся, неразговорчивую, с тоской в глазах. Впрочем, трюк заключался еще и в другом: девушка была русская, из родовитой семьи, княжна, и завсегдатаям «Какаду» было лестно получать бокалы из тонких рук титулованной подавальщицы и болтать с ней по-английски и французски.
Революция выгнала княжну из родной страны вместе со стариком-отцом, вытесняя их постепенносначала из подмосковного имения на юг, с юга на Кавказ и в Батум. На паспорте ее, как злые сувениры, пестрели и визкрасных, синих, малиновых и цвета недолгой копоти. И каждая виза, как раскаленное тавро, выжигала в ее душе кровавый рубец. До Копенгагена доплелся комок издерганных нервов и еще сердце, истекавшее последним отчаянием. Копенгаген встретил хмуро, негостеприимно, но все-таки приютилуроками французского языка и вышивками на шелку. Потом подвернулся изобретательный владелец бара «Какаду», изощренный ловец доходных человеков. Он оценил сразуМиньона! Для контраста приставил к ней потных гримасничавших негров, и это редкое сочетание, как сладостная боль, извращенно уязвляло пьяневших гостей. Они подолгу цедили свои густые коктейли, не спуская глаз с застывшей княжны, а затем раскошеливались и оставляли ей щедрые чаевые. Двести двадцать, двести пятьдесят крон для двоих было немного, но старый князь прикинул своими мышиными глазками, что в измельчавших франках это звучит громче и умчался в Париж, чтобы, получая от дочери половину, попытаться догнать там видения молодости. В маленькой каморке пансиона фру Кок, в соседстве с беспрестанно всхлипывавшей уборной, проводила княжна Тумасова свои днивсегда в мыслях об одном и том же, об одном и том жео России и себе. Старый князь рассуждал просто: раз его в России нет, значит, Россия погибла и никогда больше не воскреснет. Ей же в бегстве оттуда виднелась измена перед оставшимися, а в службе у кабацкого прилавка и лишний нравственный перерасход: унизительную работу ведь можно было совершать и там, ни перед кем не унижаясь, ибо не перед кем было унижаться. И еще терзала незаглушавшаяся боль недавнегобеженское отчаяние в Константинополе, толкнувшее к последнему женскому прибежищу. Безобразный коротконогий грек с маленькими жирными руками и чмыхающим носом ловко подхватил то, что предназначалось для избранника. Почему роль возлюбленной грека показалась менее унизительной, чем роль переписчицы в каком-нибудь захолустном совдепе? Почему чесночно-оливковый запах грека был лучше, чем запах мужицкой махорки?
Эти запоздавшие мысли жалили ее беспрестаннодо тех пор, пока перед стойкой бара не появился Петер Ларсен и своим резким вниманием не заставил ее забыть горестную быль. На высоком табурете, ничего не замечая вокруг, просиживал он целые вечера, расспрашивал ее о России, о Турции, об английской литературе. Если бы это не был Ларсен, богатейший человек в Копенгагене, владелец «Какаду» давно бы сделал ей грубое замечание за чрезмерную любезность к одному только гостю. Но ради Ларсена можно было пренебречь другими. К тому же необычайные темы их бесед поднимали пьяный трескучий бар до уровня салона. О нем так и говорили: салон русской княжны. Нашлось немало снобов, которые из-за одного этого предпочли «Какаду» всем другим барам и приезжали сюда исключительно для того, чтобы посмотреть, кем так увлекается Ларсен. От этого княжна почти вдвое выросла в его глазах. Само собой разумеется, она это тотчас почувствовала и незаметно втянулась в развлекавшую ее игру.
Однажды, болтая о старинных книгах, которые остались у него после отца, он вдруг спросил ее, читала ли она когда-нибудь «Манон Леско». Он впервые прочел этот роман вчера.
Княжна кивнула головой и слегка насторожилась.
Петер обрадовался случаю поговорить на эту тему и заметил:
По-моему, автор нехорошо сделал, что отправил Манон умирать на чужбину.
Почему? холодно спросила Тумасова, и губы ее вздрогнули.
Новая страна, сказал он, ничего не замечая, переродила эту очаровательную грешницу и сделала ее святой, то есть неестественной и скучной. Нет, это не в моем духе.
Тумасова ничего не ответила и, хотя улыбнулась, но тотчас же заговорила с другим.
Только тогда он сообразил, что его последние слова она могла принять на свой счет, и острая досада сразу взвинтила его, тем более что княжна стала заметно уклоняться от разговора. Настроение его мгновенно переменилось. Он не мог спокойно сидеть на месте, теребил волосы, тер лоб и кусал губы. Как, она подумает, что он настолько бестактен! Так вот, извольте: он тотчас же предложит ей выйти за него замуж. Тотчас же!
Эта бешеная минута решила все. Он, правда, отказался от мысли тут же у стойки заговорить о браке, сообразив, что она примет это предложение, как сделанное с пьяных глаз. Но, вернувшись домой, он написал ей длинное, многословное письмони одна женщина не нравилась ему так, как она; другого такого умного, сердечного человека не существует; сегодня он это ясно почувствовал и т. д. Сам процесс писания и подыскивание нужных слов утверждали его в тех мыслях, которые возникали тут же за письменным столом. Мелькали предвидения: изумление знакомых, оживленные пересуды, восхищение его смелостьюжениться на девушке из бара! Он заранее ликовалага, вот вам! Вы еще не знаете Петера Ларсена!
В эту ночь он не мог заснуть. В четвертом часу, вскочив с кровати, он снял копию с письма и спрятал ее в шкатулку из эбенового дерева. Не в ту, в которой его прадед хранил все относящееся к Гольфстрему, а в другую, точно такую же: Петер Ларсен заказал ее специально для своих бумаг и для своих документов. Затем, крадучись, набросив на себя пальто, спустился на улицу и опустил письмо в ближайший почтовый ящик, чтобы оно получилось приблизительно к обеду. Затем он снова лег, и самодовольная улыбка долго не сходила с его лица: он благословлял ту минуту, когда досада продиктовала ему такую неожиданную, такую превосходную идею.
Уже начиная засыпать, он подумал:
«И если она откажет, тоже выйдет красивоон будет молча страдать, уедет, скажем, во Флоренцию, откуда отправит ей целый ряд трогательных писем. Тогда она оценит его настойчивость и, конечно, уступит».
Но, пытаясь вообразить ее перед собой, он вдруг вспомнил, что никогда не видел ее ног: ведь беседовал он с ней через стойку буфета. Фигурка у нее была изящная, с приятными закругленностями. Шея как у статуиточеная. А ноги? А вдруг они кривые? При коротких юбках это ведь ужасно. Да нет же, у русских женщин всегда бывают красивые ноги.
Подкравшийся сон захватил с собой последние мысли и на них выстроил сладостно-чувственное видение, длившееся до утра.
XXVII
Три дня не получалось никакого ответа. Три вечера Петер не показывался в баре, но зато послал телеграмму, в которой настойчиво просил отнестись к нему серьезно. Письмо пришло на четвертый день.
В простых, благоразумных словах, точно взрослый писал невзрослому, княжна доказывала Ларсену безрассудность его предложения. Существуют условности, перешагнуть которые не легко. Положение, им занимаемое, обязывает к осмотрительности. Она вполне верит в искренность его чувства, но заранее убеждена, что увлечение, возникшее в баре, испарится так же быстро, как испаряются винные пары. Вдобавок у него есть мать. Нет никакого сомнения в том, что поступок сына огорчит ее, и семейный раздор неминуем.
«Давайте забудем обо всей этой переписке, предлагала княжна, как будто ее не было, и возобновим наши милые беседы, неожиданно прерванные. Так будет лучше».
В последних строках он увидел ее мягкую улыбку и зажегся сильнее прежнего. Последовало новое письмо, более пространное, более настойчивое. Условностями он пренебрегает. Осмотрительностью тоже. Положение в обществе? Как раз наоборот. Именно он может позволить себе возвыситься над глупыми предрассудками. Наконец, при чем здесь осмотрительность? Она ведь не профессионалка, работающая за стойкой кабачка. Ее служба вынужденная. Сегодня она в баре, а завтра она его секретарша, ведущая у него иностранную корреспонденцию.
«Я тоже предложу вам, писал он в заключение, забудем, что мы встретились в баре. Я прошу руки княжны Тумасовой, с которой я познакомился, скажем, на балу».
Ее второе письмо было исполнено заметной взволнованности. Она искренне писала ему: «Я вас очень прошуне искушайте меня беспокойными соблазнами. Я давно примирилась с тем, что мне суждена жизнь жалкая и скудная. Ваши письма только колеблют мое смирение или, если проще выразиться, кружат мне голову».
Тогда он отправился в бар. Было еще рано. Негры только лишь переодевались и горланили за стеной. Воспользовавшись их отсутствием, Петер торопливо повторил то, что он писал в письмах.
Лицо у Тумасовой стало бледным. Учащенно замигали ресницы. Улыбка смущения пронеслась под глазами, опустилась ко рту и застыла в виде тени, удлинившей губы. Нисколько не подозревая в нем тщеславного желания удивить весь Копенгаген, она поразилась его гордым пренебрежением к тому, что о нем будут говорить: женился на девушке из бара!
Я подумаю, сказала она едва слышно.
Он согласился, но просил ускорить ответ.
После этого он выпил немного пунша, затем слез со своего высокого сиденья и, став сбоку прилавка, улучил момент, чтобы посмотреть, какие у нее ноги. Все обстояло благополучно. Тогда он пешком отправился домой и всю дорогу рисовал перед собой ту картину шумного изумления, которым будет встречен его поступок.
Через два дня, донимаемая Петером, Тумасова уступила. Но поставила условием согласие матери.
Это ему очень не понравилось. Согласие матери окрашивало его смелый поступок мещанской, будничной краской. Он отказался говорить с матерью и предлагал немедленный отъезд в Парижбез сборов, внезапно, прямо из «Какаду».
Тогда княжна тайком от Ларсена написала письмо Зигрид и, сообщив ей о предложении сына и немного о самой себе, прямодушно запрашивала ее, даст ли она согласие на этот брак.
Зигрид, прочтя письмо, возмутилась и вспыхнула от негодования. Влюбиться в Петера могла только дура. Но судя по письму, эта русская девушка неглупа. Значит, она просто намерена женить его на себе. А может быть, это всего только шантаж? Желание получить отступное? Ну, если это так, то погоди, моя милая!
Она немедленно пригласила ее к себе и в же время распорядилась собрать о ней справки. При конторе были такие люди, которым давались иногда секретные поручения разузнать подноготную того или иного клиента. Сама же Зигрид собрала в себе всю прямоту и неумолимость своего характера и заранее наметила тон, с которого начнет беседу.
Однако, их встреча мгновенно рассеяла все опасения Зигрид. Задушевность и простота, исходившие от девушки, сразу обезоруживали.
Разговор велся по-немецки. Зигрид изумленно вслушивалась в грудной переливчатый голос русской, звучавший, как речитатив. Слова ее, такие простые, такие непринужденные, излучали теплоту и сердечность; не прошло получаса, как Зигрид позабыла, для чего она вызвала девушку и увлеклась беседой.