Ларсен не обманывал себя нисколько. Он отлично понимал, что неудачники безмерно дорожат своими идеями, и получить у голландца чертежи нельзя будет ни за какие деньги. Не выкрасть ли? Для этого надо было обзавестись сообщником. Ларсен из гордости отверг это сразу. Другие способы, сколько он ни взвинчивал себя куреньем, пока не приходили ему в голову, но уже к вечеру того же дня он уверенно говорил себе, что чертежи будут у него.
«Они придут ко мне сами, говорил он себе. Надо только не упускать их из виду и терпеливо дожидаться случая. Он явится, явится. Как это рассказывал Трейманс? К пушистому животу шмеля сама собой пристает цветочная пыль. Вот именно!»
А пока что Ларсен принялся измышлять собственные проекты оживления пустынь и экспедиций в ненаселенные места. Он достал подробный атлас земного шара и внимательно обходил все его уголки. У местного консула он выпросил торговый справочник, заключавший в себе и кое-какие географические данные, и добросовестно прочел его со всеми примечаниями. Но, странное дело! Совершая увлекательные экспедиции по знойным пустыням Азии и дебрям Африки, он никак не мог пересилить в себе невольных заглядываний на далекий север, где над океаном нависала тяжелая треугольная белая льдина, именовавшаяся Гренландией. Она упорно возвращала его к сумасбродному плану неудачливого энтузиаста, томила его острым сверлом и заставляла его беспричинно вздыхать, словно он потерял что-то навсегда. Не спокойствие ли он потерял?
Этот проклятый пьяный болтун, в черепе которого вечно пламенеет проспиртованный мозг, заколдовал его, должно быть, своей дьявольской болтовней, вдохнув в него ядовитую отраву! И досаднее всего было ему то, что идиотский план Трейманса, для осуществления которого не хватило бы всех капиталов Ротшильда, начинал ему нравиться, точно он, Ларсен, не может сам придумать ничего другого!
Мысли о Гренландии стали неотвязны. Этот остров преследовал его днем, за работой в конторе, он снился ему по ночам в виде зазубренного острого треугольника, внедряющегося в череп. Однажды за обедом он увидел у жены чересчур откровенный вырез на груди и яростно закричал:
Прикрой свой Гренландию!
Жена изумленно вскинула на него большие серые глаза, задрожала от негодования и, приподняв с боков свою широкую юбку, возмущенно уплыла из столовой. Вслед за ней, спрыгнув со спинки стула, побежала гримасничавшая обезьянка.
В незнакомом слове, вернее, в интонации, с которой оно было сказано, г-же Ларсен почудилось грубое, неприличное оскорбление, какое можно услышать только у пьяных матросов в порту. Она заперлась у себя в комнате и легла в постель. Перед вечером с ней сделался припадок истерики, с визгом, аханьем и задыхающимися возгласами. Пригласили старичка-доктора. Он успокоил ее какими-то каплями, запах которых распространился по всему дому и взволновал кошек, обезьяну и двух попугаев. Заволновался и Ларсен. Но врач, растягивая рот до ушей, снова заговорил о легкой возбудимости женщин, которые которых которым И так как Ларсен, поняв застенчивые намеки старика, проявил на лице брезгливую скуку, доктор поспешил заговорить о другом и сообщил ему, что серьезно заболел Трейманс.
Ларсен насторожился.
Врач вздохнул и сказал:
Почки. Они у него достаточно износились. Чрезмерное пристрастие к напиткам не проходит бесследно. Боли у его нечеловеческие.
У Ларсена вырвалось:
Очень хорошо.
Но он быстро поправился:
Хорошо, что вы мне это сказали. Я к нему непременно зайду.
VIII
Через час Ларсен сидел у кровати Трейманса и с жадным любопытством всматривался в его желтое, отекшее лицо, искривленное беспрерывными болями. Он пытался развлечь больного последними газетными новостями, рассказал о занятном судебном процессе морских пиратов, который рассматривался в лондонском вице-адмиралтействе, но Трейманс, извиваясь от боли, почти не слушал его. Вдобавок, Ларсен на редкость скучно рассказывал, монотонно, без всякой игры в голосе.
Водянисто-голубые глаза голландца, медленно открываясь и закрываясь, небрежно обшаривали всю комнату и, казалось, чего-то искали. Ларсен ничего этого не заметил. Вероятно, это происходило оттого, что его собственные глаза время от времени скользили по письменному столу, шкапчику и полочке с книгами.
Вдруг Трейманс высунул из-под одеяла свою красную веснушчатую руку и, указывая скрюченными пальцами на деревянный диванчик, стоявший у боковой стены, скрипучим голосом сказал:
Там, под диваном, лежит чемодан. В нем вы найдете портрет моей дочери. Я уверен, что когда я посмотрю на нее, мне станет легче. Ключ здесь, в кошельке. А портрет в плюшевой рамке. Завернут в бумагу.
Ларсен живо отыскал ключ и, плотоядно улыбнувшись, подошел к чемодану.
Он быстро открыл клетчатый чемодан и остро скользнул напряженным взглядом в обе его половины, где в холостом беспорядке валялись галстуки, пуговицы, катушки с нитками, большие круглые запонки, бутылочки с какими-то лекарствами, пластинки ярко-красного сургуча, пустой футляр из-под очков и шнурки. Тут же лежали два длинных цилиндра из картона, в которых вероятно, находились подзорные трубы. На самом дне незаметно притаился толстый пожелтевший пакет, перевязанный алой лентой. Это, должно быть, и был портрет дочери, но зато чертежей, больше всего занимавших Ларсена, не было нигде. Он огорченно поднялся с земли и уж не видел, ни как Трейманс всматривается в лицо дочери, одетой в костюм голландской крестьянкив чепце с отогнутыми краями, в пышной юбке, в желтых деревянных ботинкахни того, как по отвислой щеке Трейманса скатилась большая слеза.
Возвращаясь домой, Ларсен все время ожесточенно думал, понятно, о чертежах. Где их мог держать этот безалаберный пьянчуга? И вдруг, точно пламя, всполыхнула перед ним неожиданная мысль: в картонных трубах, на которые он не обратил внимания, предполагая, что в них находятся подзорные трубы. Ну разумеется, что это так, черт возьми!
От радости у него захватило дыхание и перед глазами стало светлее, хотя масляные фонари у его дома горели тускловатым желтым светом.
На другое утро он снова был у кровати больного. Трейманс тихо стонал. Ларсен пытался было рассказывать ему одну историю, вычитанную вчера в календаре, но Трейманс уныло махнул рукой и, прервав монотонную речь гостя, конфузливо попросил:
Прочтите мне что-нибудь из Священного Писания.
Ларсен засуетился и подошел к полочке, где неуютно лежало несколько книгтехнические справочники и астрономия.
Трейманс с усмешкой прошептал:
Здесь не ищите. Библии у меня никогда не было. Спросите у кухарки. У нее, кажется, есть. От миссионера. Кстати, по-английски я никогда Библии не читал.
Через несколько мгновений заколебались циновки и робко показалась краснорожая женщина. Она принесла книгу и с поклоном исчезла.
Ларсен раскрыл Библию наобум и сейчас же стал читать с нарочитой монотонностью. Это была последняя глава из Второзакония. В ней рассказывалось о том, как Господь велел Моисею взойти на гору Нево и, показывая ему землю Ханаанскую, предупредил его, что никогда он не вступит в нее.
Трейманс слегка приподнял голову и, пересиливая боли, вращая белками, восторженным шепотом сказал:
Ах, какая это глубокая мысль! Еще раз, еще раз прочтите.
Ларсен повторил:
И взошел Моисей с равнин Моавитских на гору Нево И показал ему Господь всю землю Галаад и всю землю до западного моря и полуденную страну И сказал ему Господь: вот земля, о которой я клялся Аврааму, Исааку и Иакову, говоря: «семени твоему дам ее». Я дал тебе увидеть ее глазами твоими, но в нее ты не войдешь. И умер там Моисей, раб Господень
Да, да, шептал Трейманс сухими синими губами, мы все умираем, оставляя что-нибудь незаконченным, незавершенным. Извечный закон.
Вздохнул и умолк.
Через мгновение продолжал, не поднимая век:
В этом самое большое горе и самый большой подвиг: вести народ в землю Ханаанскую и знать, что ты сам никогда не вступишь в нее. Увы, это участь всех зачинателей.
Снова замолчал и после длительной паузы, во время которой несколько раз шумно и протяжно вздохнул, с отчаянием закончил:
А хотелось бы еще пожить немного. Проклятье!
Должно быть, Трейманс произнес больше слов, чем ему можно было, потому что вслед за тем он стал задыхаться. Фиолетовый лоб его покрылся испариной. Нижняя челюсть, дрожа, медленно опускалась и, наконец, упала. После этого Трейманс больше не произнес ни одного слова и только стонал.
Перед вечером, незадолго до того, как Ларсен явился к нему во второй раз, больной потерял сознание. Врач, ощупав его пульс, два раза презрительно скривил губы, вздохнул и хмуро удалился.
Тогда Ларсен подошел к чемодану, вынул оттуда две картонные трубки и, убедившись, что там находятся чертежи, тихим, неторопливым, уверенным шагом отправился домой.
Вслед за ним спокойно плыла его гигантская тень
IX
Прямая, напряженная изыскательная мысль Петера Ларсена с некоторого времени стала делать неожиданные повороты в сторону. К этому вынудили ее не ревность и не тревога за свой семейный очаг, а совершенно иные обстоятельства, вынырнувшие из той эпохи. Война между северными и южными штатами Америки привела к грубой каперской войне, расплодившей пиратов. На всех путях Тихого океана, больших и малых, неистовствовали корсары, подкарауливавшие ценные грузы. Искали оружия, но довольствовались копрой, жемчугом, шоколадом и цветным деревом. Так свободная, ничем не ограниченная торговля в Островном архипелаге Тихого океана пришла в полное расстройство. Судовладельцы, неся крупные убытки, распродавали свои суда или устанавливали для них новые рейсы в другие части света. Негоцианты же оставались с залежами товаров.
Наступил день, когда в таком же положении очутился и Ларсен. Его трехмачтовое судно где-то запропастилось в необозримых просторах океана и зловеще не подавало о себе никаких вестей. Возможно, что его потопил бронированный монитор вместе с грузом сандалового дерева и пандануса. Ларсена охватила тревога, впервые им испытанная: прекратившееся сообщение и корсары не только угрожали его материальному благополучию, но еще отрезали его от всего мира.
Тревога стала усиливаться, когда с близлежащих островов начали бежать знакомыекто в Южную Америку, кто по направлению к Азии. И в тех же аллеях сада, где еще недавно в зыбких струях зеленого золота напряженно изыскивался способ оказания помощи далекой родине, обдумывался новый планпереселения на Восток, в старые, безопасные и более цивилизованные места. В пользу этого говорило и другое, более убедительное соображение: дети росли дикарями, их надо было учить. С другой стороны, удачно разрешался вопрос о ликвидации дела. Уже два года Ларсена донимал некий англичанин, упорно желавший купить его усадьбу и рощу. Два раза он приезжал сюда, два раза звенел гинеями и одновременно подсылал комиссионеров, распространявших тревожные слухи. Корсарная война, всех ужасавшая, англичанина беспокоила очень мало, так как английский грузовой флот находился под защитой военных судов: воспользовавшись хаосом, Англия забирала в свои руки торговлю Тихого океана. И Ларсен решил: участок продать, а самому переселиться на Антильские острова и приобрести факторию у вдовы своего бывшего хозяина.
Когда это решение обозначилось, созрело и укрепилось, исчезло беспокойство. Тогда жеосвобожденные от докучливой тяжестиснова завертелись мозговые жернова вокруг соблазнительной мысли об использовании треймансовских чертежей. Они лежали зря, попусту, без всякой пользы, а между тем
Тут всплыло воспоминание о генеральном консуле (или как он там назывался?), жившем на одном из остров св. Девы. Не переговорить ли с этим чиновником, представителем датского правительства, не посвятить ли его в свои намерения? Вдобавок, там найдется немало богатых датчан, которых, пожалуй, удастся (хотя лучше было бы делать все самому) привлечь к этому патриотическому делу. Но эторешил онтолько на худой конец.
Сделка с англичанином была заключена быстро. Англичанин, плотоядно учитывая тревожное время, пытался было выторговать по крайней мере треть, но наткнулся на каменное упорство и заплатил полностью. Ларсен предполагал, что сперва поедет один, а затем, устроившись, привезет семью. Но, искоса взглянув на жену, на ее бегающие, плутоватые и уже что-то затаившие глаза, немедленно переменил решение: жену взять с собой, детей оставить под присмотром карантинного врача, а затем послать за ними кого-нибудь из своих служащих. К его удивлению, жена согласилась на это очень легко.
Большой галиот, на котором, не торопясь, плыли Ларсены, носил нежное название «Floria», но в этот рейс правильнее было бы называть его Ноевым ковчегом. От чистенькой скользкой палубы, сверкавшей шоколадным блеском, до черных закоулков шершавого трюма, где жутко нависали могучие бимсы с сосульками застывшей смолы, пестро склеились пассажиры всех рас, птицы в клетках, обезьянки. И все это было перемешано громоздким багажом. Звонко заливались, давясь своим криком, грудные младенцы, горланили негры, гнусавили китайцы, лепетали, точно переливались один в другогозастенчивые малайцы. Протискиваясь через вонючую людскую мозаику, уныло метались от форштевня до кормы рослые надменные люди в больших шляпах и бахромчатых штанах. Они нагло смотрели поверх людских голов, перебрасываясь односложными словами, которые звучали заговорщицким перекликаньем.
После спокойно-ленивого величия на тихом острове, где каждый человек был четко на виду, г-жа Ларсен ощущала здесь беспомощную затерянность. Густая, шумная толчея показалась ей адом. Новизна, прельщавшая ее в поездке, теперь внушала ей страх и отвращение: беспрестанная тревога, неумолкавший топот и острые запахи без остатка растворили в себе все любопытство островитянки, чуть ли не впервые увидевшей столько новых людей. Съежившись, сидела она возле обоих чемоданов, испуганная, немая, пришибленная, в ожидании, пока приступ морской болезни свалит ее на узкую, неудобную койку. Вдобавок, почти все время она оставалась одна среди незнакомых чопорных людей. Через иллюминаторы доносился яростный гул океана и хлестание бушующих волн, падавших, точно мокрые тряпки, на палубу. Галиот весь дрожал, напрягался, скрипел, и ей отчетливо казалось, что вот сейчас он развалится и раскроет перед нею черную бездну.
Ларсен же целые дни шагал по палубе, никого не замечая. В десятый или одиннадцатый раз он мысленно повторял свой предстоящий разговор с генеральным консулом, которого он собирался посвятить в свои намерения. Мало искушенный в беседах с неторговыми людьми, он решил, что о такого рода вещах, да еще с представителем правительства, надо говорить торжественным накрахмаленным языком, от которого сохнет в горле. Но когда Ларсену показалось, что он окончательно подготовился к разговору, его охватила злая мучительная досада: посвящая консула в свою тайну, он этим самым отдавал ее в чужие руки. Между тем, уже с давних лет он привык думать совершенно самостоятельно. Какой усладой было бы сознавать, что великое дело не захватано чужими равнодушными или корыстными руками! Что от начала своего до конца оно идет по прямой линии, исходящей от него собственной ларсеновской сердцевины, крепкой, как эбеновое дерево! Да, но эта прямая линия упиралась в пустоту, заполнить которую он собирался при помощи консула и далекого правительства, заседающего в Копенгагене. Проклятье! Ведь существуют же, вероятно, и другие возможности разрешить великую задачу, ибо нет такой задачи, у которой не было бы решения, если не совсем точного, то хотя бы приблизительного.
В эти мгновения припоминался пьяный голландец, начиненный идеями. Еще бы немного пощекотать его лестью и поддакиваньем, и он, несомненно, высыпал бы из своей некрепкой головы немало мыслей, которые можно было бы взять напрокат. Впрочем, здесь дело не в изобретательности. Думать он, Ларсен, умеет сам. Вся суть в том, что этот проходимец долго околачивался по всему свету, наталкивался на умных, опытных людей и обладал памятью. Ни золота, ни алмазов, ни дорогого сандалового дерева никто никогда не изобретал. На них счастливо наталкивались. Точно так же наталкиваются на удачные идеи. Надо только уметь хорошенько использовать находку.
Когда Ларсен вернулся к жене, он, к удивлению своему, нашел ее в обществе молодого смуглого человека, который увлеченно рассказывал ей что-то на ломаном спотыкающемся английском языке, пересыпанном немецкими словами. Молодой человек, широкозадый, как такса и с такими же, как у нее, кривыми ногами, сладко щурил масляные глаза, подергивал губой, сверкал крепкими белыми зубами и прижимал руку к своей выпуклой груди. Г-жа Ларсен внимательно слушала его, склонив голову набок и улыбалась, ежеминутно поправляя локоны, развихлявшиеся от сырости. Улыбка ее приподнимала края бледного вялого рта, откуда временами вылетал негромкий горловой смех. Тонкие ноздри ее чуть-чуть трепетали. Темный пушок над губой походил на тень. Уши стали розовыми. Одновременно на глазах ее играл и струился влажный блеск.