Ну походи, походи Тебе, старуха, оказывается, надо еще погулять, а то сердчишко сорвешь. Совсем как спортсмен-стайер. Пробежит он кругов двадцать до финиша и не останавливается, а только замедлит бег. Я в Лужниках видел. А Лужники, старуха, это такой стадион Он не успел закончить фразу: его окликнул вышедший на веранду Запата.
Плохо дело, Габриэль. Нас кто-то выдал. Через полчаса здесь будут солдаты Уэрты.
Он оглянулся на сопровождавшего его хозяина лошади. Потный и грязный после бешеной скачки, тот только махнул рукой.
Полчасабольшой срок, Эмилиано, предупредил мысль Рослова Риос. Поднимай людей и уводи их в горы. Я задержу солдат.
Сколько людей тебе понадобится? отрывисто спросил Запата.
Тридцати достаточно. Только патронов побольше. На часок-другой их задержим.
Рослов прикидывал потом, как бы он поступил в этом случае, не скованный характером Габриэля. Каждый человек смел задним числом, и только немногим удается проявить смелость на деле. Да и он ли, Рослов, проявил эту смелость? Ведь Габриэль опередил его. Рослова это мучило, он не понимал, что сознание Габриэля было его сознанием, что Селеста не разделил их и точно подсказал ему, что онрешающий фактор эксперимента. В сущности, так и было: ничто не отделяло математика от хлебороба. Хлебороб мыслил как математик, а математик рассуждал, опираясь на жизненный опыт хлебороба, и оба жили и действовали как один, но с удвоенной волей, удвоенной силой, удвоенной храбростью и осторожностью.
Он распорядился закрыть северные ворота, подождал, пока Запата выведет отряд из поместья, и закрыл южные. Он расставил своих людей вдоль каменной ограды парка, помня, что разбросанные огневые точки могут создать впечатление, что гасиенду охраняет большой отряд, а не тридцать человек с двумя десятками патронов на каждого.
На втором этаже в проеме окна Шпагин и Смайли устанавливали пулемет. Рослов нагнулся и, прищурив глаз, посмотрел в прорезь прицела. Он увидел дорогу, покрытую сухой красноватой пылью. Удивительной была эта реальность пейзажа. Ни полные ненависти к помещикам монологи Запаты, ни суетливая возня пацифиствующего епископа, ни обросшие лица неделями не брившихся партизан не убеждали с такой силой в смещении пространства и времени, как эта кирпично-пыльная, иссушенная адовым солнцем дорога.
Подпустите их к воротам и не давайте рассредоточиться, сказал он, они не знают, что их ожидает. Весь их расчетзастать нас врасплох.
Всю жизнь мечтал пострелять из такого старья, ухмыльнулся Смайли.
А Шпагин даже растерялся как будто.
Ты что? удивился Рослов.
Никогда не держал в руках такого ружья.
Это ты не держал, а Серафим Пасо бьет птицу на лету А где епископ? оглянулся Рослов.
Кто его знает, беспечно отозвался Смайли. Наверно, заткнул уши ватой и ждет канонады.
Если бы Смайли знал, к чему приведет его беспечность, то наверняка бросился бы искать Джонсона, а найдя, не спускал бы с него глаз. Но он не знал этого, и Рослов не знал, а поэтому, потрепав по плечу ШпагинаПасо: «Держись, старик, бывает и хуже», вышел из превращенного в пулеметное гнездо кабинета и поднялся по винтовой лестнице на чердак. Сквозь грязное чердачное оконце он разглядел все еще пустую дорогу, сужающуюся к горизонту, и где-то в самом конце ее почти не видное глазу красноватое облачко пыли. Рослов знал, что это за облачко, что через пятьдесять минут оно превратится в головной отряд уэртистов. Сколько в нем солдат? Во всяком случае, больше, чем у него. Во сколько раз больше? Вдвое? Вчетверо? Разве это имело значение, когда по дороге к Сьерра-Ахуско уходил отряд Эмилиано. Им нужен всего час, чтобы оказаться в безопасности. Ну что ж, РословРиос подарит им этот короткий час.
Он выбил рукояткой пистолета оконное стекло и крикнул:
Всем постам приготовиться! Огонь по моему приказу.
Сунул пистолет в кобуру, снял с плеча винтовку, долго прилаживал ее на оголенной раме окна. Оно было вырублено слишком низко, и Рослову пришлось встать на колено, чтобы прицелиться. Но оконце оказалось удобным наблюдательным пунктом, он сразу оценил силы врага: человек сто и пять пулеметов, не больше. Справимся. У нас в активе эффект неожиданности: огонь, огонь, огонь непрерывно, со всех сторон! Пусть думают, что здесь вся армия Юга. Рослов подождал, пока первые ряды конников и скакавший во главе их офицер, огненно-рыжий от цепкой кирпичной пыли, не остановились метрах в тридцати от ворот, и скомандовал из окна: «Огонь!»
И сразу же внизу из проема окна дробно застучал пулемет Смайли. Рослов увидел, как покачнулся в седле кирпично окрашенный офицер и соскользнул с коня головой вниз, как вздыбились испуганные кони, сбрасывая на землю всадников, и сбившиеся в кучу солдаты позади растерянно повернули назад, к большим грудам дробленого камня, неизвестно кем и зачем сваленного у дороги. Рослов еще раньше заметил, что они могут быть использованы нападающими как прикрытие, но уже не было времени их убрать. «Да и отлично, подумал он, пусть залягут и начнут перестрелку: нам это только на руку! Постреляем минут сорок и уйдем через южные ворота, а они будут раздумывать, с чего это мы замолчали: то ли патроны кончились, то ли стрелять некому». И тут же обожгла мысль: кто это думаетон или Риос? Кто так умело и расчетливо планирует оборонуон или Риос?
Ведь он, а не Риос был решающим фактором эксперимента. И все-таки
А пулемет все стучал, пытаясь достать отходящих всадников. Кто-то был еще жив и пытался спрятаться за трупами лошадей, кто-то полз назад, прикрываясь беспорядочным огнем из засады, но Смайли не щадил ни живых, ни мертвых. Пулемет стучал до тех пор, пока Рослов не потребовал прекратить огонь: патроны следовало беречь.
Пулемет смолк, но перестрелка продолжалась. Не частая и не точная, она не приносила вреда ни той, ни другой стороне, и Рослов уже собирался спуститься вниз, чтобы перераспределить огневые точки, как вдруг замер на месте, пораженный неожиданным зрелищем.
На каменной ограде у ворот появился епископ. Смешно размахивая руками, он двигался по гребню стены, как неумелый канатоходец, и полы его длинного клетчатого пиджака, над которым посмеивались партизаны Запаты, дружески принявшие в свою среду бродягу-американца, нелепо развевались на ветру. Развевался и белый платок в руке, которым он помахивал, балансируя на стене.
«Чего он хочет? соображал Рослов. Сейчас не время для пацифистских проповедей».
Но епископ думал иначе. Он сунул платок в карман и закричал торопливо и сбивчиво:
Солдаты! Опомнитесь, что вы делаете? Что заставляет вас убивать друг друга? Ненависть? Злоба? Не верю, вздор! Откуда они у вас? Ведь вы все мексиканцы, братья по крови. У вас одна матьваша Мексика!
Рослов сразу понял: это говорил не американский журналист Грин, это взывал к современникам епископ Джонсон. Он продолжал свой спор с Рословым под чужим именем, в чужом обличье, но с упрямством человека, так и не разобравшегося в своих заблуждениях. Он был тоже решающим фактором эксперимента Селесты, но понимал этот эксперимент по-своему. Модель истории, ставшей для него действительностью, ничему его не научила.
Когда он умолк, переводя дыхание, все стихло. Как долго продолжалась тишина, Рослов не помнил. Секунду, две? Потом раздался выстрел. Он оказался метким, этот нетерпеливый солдат Уэрты, которому надоела смешная болтовня штатского человечка, неизвестно для чего взобравшегося на стену. «Шалтай-Болтай сидел на стене, Шалтай-Болтай свалился во сне», вспомнились Рослову строчки из детских стихов. А Шалтай-Болтай на стене даже не понял, что с ним случилось. Просто согнулся пополами как в омут, головой вниз.
Дрогнуло ли сердце у Рослова? Нет. Ведь, что бы ни случилось, это только модель истории, выстроенная для эксперимента Селестой. Но что-то заставило Рослова рвануться вниз. И не что-то, а кто-то. Габриэль Риос, на мгновение, а может быть, и на минуты подавил сознание Рослова. Это Габриэль Риос побежал к лежащему у стены товарищу, и обогнали его, тяжело дыша, не Смайли и Шпагин, а Паскуале и Пасо, спешившие на помощь бедняге журналисту. Догнав их, Рослов увидел безжизненную фигурку в смешном клетчатом пиджаке, грустное восковое лицо и черную струйку крови на губах.
ШпагинПасо нагнулся над лежащим у стены человеком и сказал не по-шпагински сурово и жестко:
Мертв.
15. ЭТОТ ПРЕКРАСНЫЙ, ПРЕКРАСНЫЙ, ПРЕКРАСНЫЙ ЮГ!
Спектакль был сыгран и занавес опущен. Шпагин поднялся и совсем по-шпагински застенчивым жестом вытер глаза. Но под ногами сверкал белый скат рифа и курчавилась вокруг барашками океанская синь. Епископ был жив и невредим и сидел перед ними вытянув ноги, в длинном пасторском сюртуке, и старательно поправлял опоясывающую воротничок черную ленту галстука. Клетчатый пиджак исчез вместе с его владельцем, и епископ недоуменно оглядывался, пытаясь понять, что же, в сущности, произошло.
Ведь меня убили! воскликнул он растерянно.
Смайли засмеялся и вместе со Шпагиным помог Джонсону встать.
Не притворяйтесь, ваше преосвященство, сказал Рослов, вы отлично соображаете. Убили не вас, а беднягу газетчика Грина, неизвестно даже, существовавшего или нет. С помощью Селесты вы, конечно, открыли ему дорогу в рай. Едва ли он был мечтателем и не понимал грубой скороговорки винтовок. Эту выходку, закончившуюся для него столь печально, внушили ему несомненно вы. Вы дирижировали экспериментом и помогли Селесте понять сущность противоречий между буржуазным гуманизмом и революционной этикой. Не сомневаюсь в вашей искренности, но ошибки свои вы, наверно, уразумели. Или нет?
Не знаю, неуверенно произнес епископ: ему явно не хотелось спорить, да и мнимая его смерть все еще переполняла чувства. Неужели все это было иллюзией? Слишком уж реально, совсем не иллюзорно. Я же помню: пуля попала вот сюда. Он ткнул себя в левый бок, где из нагрудного кармана выглядывал уголок накрахмаленного платка. Было совсем не больно. По крайней мере сначала. Будто ослепший жук ударился в грудь, а потом голова стала тяжелой и чужой, как после бессонной ночи, и только мелькнула угасающая мысль: «Это конец».
Ох, епископ, невесело усмехнулся Смайли, сдается мне, что это далеко не конец.
Он оказался пророком. Новое перемещение произошло безболезненно и, пожалуй, даже будничноне было ни страха, ни удивления, свойственных первым шагам в Неведомое. А оно началось на неширокой пыльной улочке маленького и, наверно, очень тихого провинциального городка. Они шли по этой немощеной улочке снова вчетвером и снова с винтовками, только более старыми, длинными, неуклюжими и тяжелымифунтов сто, не меньше, из каких не стреляли по крайней мере с середины прошлого века. И сюртуки на них были потертые, но элегантные, сшитые по столь же старинной моде. И вспученные цветной пеной галстуки оставляли открытыми грязноватые, но еще не потерявшие крахмальной твердости воротнички рубашек. Давно не чищенные сапоги их со сбитыми каблуками говорили о дальней дороге. И Шпагин так и не мог вспомнить, где он видел такие костюмыв театре, или в кино, или где-нибудь за стеклом на музейных стендах. Но что осознал ясно и сразуэто то, что он только Шпагин, и никто другой. Его вытолкнули на сцену, не сказав, кого он должен играть, в какой пьесе, из какого времени, в комедии или драме. И что случится под занавес, он даже предугадать не мог: Селеста не стеснялся в выборе средств.
Шпагин никогда не был игроком и не любил рискованных ситуаций, а дар словесной импровизации не числился в реестре его достоинств. Он не умел, как Рослов, быть физиком с физиками и с лесорубами лесорубом. Он всегда был самим собой, только Шпагиным, биологом Шпагиным, и даже гордился своей профессиональной цельностью, которую некоторые называли ограниченностью. Но сейчас этой гордости не было. Быть только Шпагиным в этом дурацком маскарадном сюртуке и с этим стофунтовым ружьем за спиной ничего хорошего не предвещало. И ноющий холодок в желудке с каждым шагом сопровождал безответный вопрос: «Где мы?»
Но задал этот вопрос не Шпагин, а Рослов, и тут опередивший товарища.
Интересуюсь, где мы. Он говорил весело и непринужденно. Что-то я никем себя не ощущаю: ни Цезарем, ни Кромвелем.
Ты неоригинален, откликнулся Смайли. Я знаю только то, что меня зовут Бобом Смайли, но черт меня побери, если я догадываюсь, какой сейчас год, что это за город и почему на мне это тряпье.
Ну, узнать этораз плюнуть!
Рослов поманил к себе мальчишку лет десяти, важно шествовавшего по середине улицы. Он был рыж, вихраст и полон собственного достоинства.
По-видимому, его ничуть не удивили ни сюртуки, ни ружья.
Слушаю вас, сэр, вежливо сказал он, и все облегченно вздохнули: мальчишка говорил по-английски.
Я хочу проверить, как ты учишь уроки по географии. Ну-ка скажи мне: как называется государство и город, где мы находимся?
Это очень легкий вопрос, сэр. Мы живем в Федерации Южных штатов. Город Монтгомери в штате Алабама. Самый боевой штат Юга, сэр.
Каждое слово мальчишка произносил, надуваясь от гордости. И о причине ее опять же раньше всех догадался Рослов.
Ясно, сказал он. Ну а год, какой сейчас год? Он уже не боялся выдать себя.
Мальчишка обиженно фыркнул.
Тысяча восемьсот шестьдесят первый, сэр. И не считайте меня, пожалуйста, идиотом.
Ну что ты! Рослов погладил его ослепительно медные вихры. Ты просто умница. И настоящий южанин, не так ли?
Да, сэр! крикнул мальчишка и вытянулся по стойке «смирно». Я поклялся убивать проклятых аболиционистов, и у меня уже есть ружье. Я стащил его у дяди Клифа и спрятал на чердаке. Только вы меня не выдавайте, ладно?
Не выдам, сказал Рослов. Топай с миром, малыш.
Мальчишка пошел по улице, поминутно оглядываясь назад, а Смайли иронически приподнял над головой свою широкополую шляпу и раскланялся с реверансом.
Поздравляю вас, джентльмены, с благополучным прибытием во владения старика Джефа.
Кто этоДжеф? не понял Шпагин.
Епископ с готовностью пояснил:
Не торопитесь, Смайли, мы тоже образованные. Джефэто Джефферсон Дэвис, первый и последний президент Конфедерации. По-видимому, гражданская война Севера и Юга еще не начиналась. Иначе в городе не было бы так тихо.
Но тишина в городе оказалась обманчивой. Узкая улочка вывела их на более широкую, но такую же пыльную, немощеную магистраль, на которой уже можно было увидеть повозки и экипажи. И прохожих было немало, то тут, то там шли навстречу или обгоняли нашу четверку группы вооруженных людей, почти не отличавшихся от нее ни оружием, ни одеждой. Селеста не ошибался в деталях: город выглядел не призрачно или картинно, а реально и точно, как самый настоящий, соответствующий своему времени город одноэтажной Америки. И люди были настоящими, как во всех миражах Селесты. Они о чем-то спорили, размахивали руками, попыхивая трубками и сигарами. У многих были такие же винтовки и даже более древние, увидевшие свет, вероятно, после долгого хранения в сундуках или на стенах. О чем говорили эти опереточные вояки, Шпагин не знал, да и не прислушивался к разговорам. Может быть, о речи Джефферсона Дэвиса или о воззвании Авраама Линкольна, но это не интересовало даже единственного среди «перемещенных» Селестой американца. Смайли шел, что-то вынюхивая, и наконец остановился с приглашающим жестом: аляповатая вывеска с надписью «Солнце Юга» увенчивала вход в салун или в харчевню.
Они поднялись по щербатым, продавленным ступеням и, толкнув решетчатую дверь, оказались в полутемном, душном, насквозь прокуренном зале с низким и грязным потолком. Черный слой копоти на нем, как веснушками, был усеян следами ружейных и пистолетных пуль. Посетителей в зале было довольно много, но все же за столами виднелись проплешины свободных мест. А хитроумный Смайли даже усмотрел совсем свободный стол и устремился к нему, как слаломист, лавируя между стульями, брошенными на пол винтовками, потными спинами и вытянутыми ногами. Столик, выбранный им, находился между эстрадным помостом и стойкой бара, и Шпагин мог, не вставая с места, видеть весь залпестрый, гудящий, дымный. Цветные цилиндры и военные кепи времен мексиканских походов, грязные сапоги и лакированные ботинки, ружья и пистолеты, сюртуки и курткився эта сумбурная, почти фантастическая картина напомнила ему когда-то виденный фильм об унесенных ветром гражданской войны в Америке. Его герои улыбались ему отовсюдуза столиками, от двери, у стойки. Но стоило пристальнее вглядеться, и улыбки превращались в пьяный оскал трактирных завсегдатаев, стучащих бутылками по столу, топающих, сплевывающих табачную жвачку и ревущих на весь зал:
Смерть Иллинойскому Павиану!
О ком они? спросил Шпагин у Смайли.
Прозвище Авраама Линкольна, пояснил тот и добавил презрительно:Наслаждайтесь, друзья! Перед вами лучшие сыны Южных штатов. Он плюнул с отвращением. Мразь и подонки! Святые защитники его величества Рабства. Всех бы к стенкеи очередью из автомата!
Епископ поморщился:
Жестоко и глупо.
А вам нравится этот сброд?
Нет, конечно. Но не убивать же человека только за то, что он кому-то не нравится. Этак мы полмира перестреляем. Он нервно хрустнул костяшками пальцев. И потом: разве их исправила победа Линкольна? Разве она действительно освободила негров? Вы же знаете конечный итог этой войны.
Знаю, рассердился Смайли, имел честь наблюдать этот итог самолично. И негритянские погромы видел, и огненные кресты над городом, и белые балахоны куклуксклановцев. Напомни мне, Энди, вашу пословицу о горбатых. Он повернулся к Рослову и предостерегающе поднял руку. Погоди-погоди, сам вспомнил! Только могила горбатого выпрямит. Так? Почти так? Но все равно крепко сказано! Через полсотни лет внуки этих горилл наденут белые балахоны, а мы будем жалеть, что в свое время не знали этой пословицы.
Не обобщай, сказал Рослов, не все они горбаты, и не все их внуки наденут белые балахоны. По-настоящему горбатые сидят не здесь, а у себя на виллах, не орут и не сплевывают табачную жвачку, а тихонько подсчитывают, как выгоднее поместить капиталы, чтобы в случае войны получить наибольшую прибыль, и как вывозить из Европы не только оружие, но и товары, которые можно будет вдесятеро дороже продать на рынке. А эти гориллы с ружьями или закуплены, или обмануты. Половину их убьют в первых же боях, а на месте этих боев построят фабрики для переработки хлопка. Так кого же вернее исправит могила, Боб?
Молчаливый официант-негр, автомат, а не человек, подал им пиво и скрылся за стойкой, а на эстраду вышли три негра с банджо в рукахв одинаково полосатых фраках, в одинаковых бантах на шее, с одинаково застывшими белозубыми улыбками. Одинаково черные пальцы выбили из размалеванных банджо протяжную, липкую мелодию, которую подхватила и попыталась удержать тоненькая накрашенная мулатка, словно сошедшая с шоколадного торта, приготовленного для вернисажа кондитерской выставки.
Пела она неважно, хотя и очень старательно, и Шпагин подумал, что она вполне подошла бы к традиционному джазу любого московского ресторана вроде «Арбата» или «Праги». Она пела о широкой и медленной реке Миссисипи, о гигантах пароходах, плывущих по ней, о белоснежных птицах, садящихся на палубу. Шпагин слушал и думал: зачем все это понадобилось Селесте? Какую информацию он получит, пропуская этот мираж сквозь их чувственный аппарат? Лживость христианского гуманизма епископа? Но она уже раскрылась в отряде Эмилиано Запаты. Исторический смысл гражданской войны Севера и Юга в Америке? Но разве его не подытожили воспоминания мемуаристов, речи сенаторов в Конгрессе, дневники очевидцев и труды историков обоих земных полушарий? Может быть, Селеста хотел просто постичь течение жизни, до сих пор достижимой для него только в бесстрастной отраженности документов? Но ведь были и романы, и стихи, и песни, подобные этой, звучащей сейчас с помоста! Песня была плавной и неторопливой, как река, о которой пела мулатка, и зал притих и погрустнел, чтоб через минуту взорваться коротким выстрелом.
Шпагин не заметил, кто стрелял. Он в это время смотрел на сцену и увидал, как у одного из музыкантов слетел с головы цилиндр, как застыл в беззвучном вскрике накрашенный рот певицы, как выскочил из-за кулис толстый маленький человек и покатился колобком в зал к длинному столу, из-за которого подымался пьяный верзила с дымящимся пистолетом.
Петь! крикнул он. Не останавливаться! Я плачу.
Но простите! Хозяин ресторана в отчаянии тряс толстыми короткими ручками. Я заплатил за каждого музыканта по восемьсот долларов, а за певицу полторы тысячи.
Я только что продал хлопок, заревел верзила. Денег у меня хватит! Заплачу тебе вдвое, если кого-то задену. Да ты не бойся, не промахнусь! Три выстрелатри цилиндра! А певичка пусть прыгает!
Из второго пистолета он сшиб цилиндр с головы другого негра-музыканта и захохотал. Ему вторили его собутыльники. Другие просто молчали. Ни один голос не остановил пьяницу. А он стрелял метко, быстро перезаряжая пистолеты, этот садист, натасканный в военном тире. Пули уже взбивали фонтанчики пыли у ног певицы, заставляя ее подпрыгивать при каждом выстреле. Эти прыжки, казалось, еще больше развеселили зал.
«Ведь он же мертвецки пьян, с ужасом думал Шпагин. Дрогнет рука, тогда что?!» И, не думая о последствиях, забыв о присущей ему осторожности, он вскочил, отбросил стул ногой и крикнул:
Стой!
Крикнул и растерялся, не зная, что делать дальше, а со всех сторон притихшего зала к нему повернулись искаженные яростью лица, почти неразличимые в отдельности. Но разглядеть ни одно из них Шпагин не мог, потому что впереди, заслоняя его, уже встали Смайли и Рослов, которым было решительно наплевать на весь этот пьяный сброд с его визгом и воем.
Что вы наделали? испуганно прошипел епископ. Они же стрелять начнут.
Не начнут, недобро усмехнулся Смайли. А вот драку я вам обещаю.
Внезапно протрезвевший верзила сунул свои пистолеты за пояс и вызывающе крикнул:
Черномазую пожалел?
Пожалел, спокойно отозвался Смайли и тут же пригнулся: над его головой просвистела пустая бутылка и со звоном разбилась о стену.
Звон этот словно прозвучал сигналом к расправе: разъяренные люди рванулись к ним, опрокинув свой длинный стол и скамейки. И загудело над залом:
Бей их!..
Шпагин видел вокруг себя перекошенные злобой лицане человеческие, нет! Не лицамаски! Сколько их было, Шпагин не считал. Весь зал они не увлекли с собой, большинство выжидало с настороженным любопытством, но они, казалось, воплотили в себе всю его темноту и буйстворевущий, хвастливый, осатанелый Юг. А за ними пылали огненные кресты, маршировали белые балахоны с прорезями для глаз, открыто и тайно из-за угла гремели выстрелы, рвались гранаты со слезоточивым газом, свистели дубинкии падали, падали, падали борцы за гражданские права негров в тысяча восемьсот семидесятом, девятьсот двадцатом, шестидесятом Стоит ли считать, если каждый новый год повторял предыдущий, только менялись возраст и имена жертв.
Можно написать, что об этом подумал Шпагин или это представил Шпагин, ошибки не будетон мог и подумать, и представить, но у него попросту не было для этого времени. Драться он не любил и не умел, драки на экране кино или телевизора вызывали у него отвращение и скуку, но сейчас, когда к нему почти вплотную приблизилось искаженное злобой лицо со щегольскими бачками в полщеки, он ударил. И в свой первый удар он вложил всю силу гнева, которую глушил, как наркотиком, логической трезвостью разума. Лицо охнуло и исчезло. Но вместо него появилось другое. Что-то хлестнуло его по глазам На мгновение он ослеп, но все же успел ткнуть неумелым кулаком во что-то мягкое. Глаза снова приобрели способность видеть, и возникающие перед ним лица он воспринимал как мишенитолько бы не промахнуться, попасть: он и здесь сумел сосредоточиться, мысленно отбросив все мешающее, лишнее, отвлекающее.
И вдруг откуда-то со стороны, сквозь крики и звон разбитых бутылок, прорвался короткий, поспешный звук, словно хлопок в ладоши или щелчок пробки, вылетевшей из узкого горла бутылки.
«Опять стреляют, подумал Шпагин. Должно быть, на улице».
Он ошибался: стреляли здесь, в зале. И выстрел словно отрезвил нападающих. Они отхлынули, оставив у стены трех избитых, окровавленных мужчин и четвертого, лежащего на полу в своем маскарадном костюме.
Шпагин увидел знакомое сухое, чисто выбритое лицо, оторванный галстук-бант, запачканный кровью, и нелепо вывернутую руку с перстнем-печаткой на безымянном пальце. Епископ всегда крутил его, когда волновался.
И кто-то позади Шпагина приглушенно сказал:
Мертв.
16. ТРЕТЬЯ СМЕРТЬ ЕПИСКОПА ДЖОНСОНА
И снова был остров, и солнце над океаном, неподвижное и бесстрастное, и ленивая стылая тишина, такая же, как там, в ресторанчике маленького алабамского городка, повисшая над мертвым епископом.
А вновь оживший покойник сидел на пустом ящике из-под пива и смущенно разглядывал правую руку.
Болит, признался он. Костяшки пальцев ноют.
Значит, благословили кого-то, засмеялся Смайли.
Не сдержался, епископ смущенно сжимал и разжимал пальцы. Простить себе не могу.
Сами нагрешили, сами отпустите, зевнул Смайли. Кстати, у всех у нас руки покалечены. И побаливают. Только не понимаю почему. Ведь все время на острове сидим, а этомираж.
Самогипноз, охотно пояснил Шпагин. Наш мозг воспринимал этот мираж как реальность. Следовательно, и драка была реальной, и боль, естественно, тоже. Только болевой импульс, внушенный Селестой, возникал непосредственно в мозгу, без внешних раздражителей, ну и реакция на него так же закономерна. Если вы внушите себе, что обожглись спичкой или огоньком зажигалки, то ощутите боль от ожога, и следы его на коже появятся. Проще простого и никакой мистики.
Рослов тоже посмотрел на руки.
Любопытно, усмехнулся он. Музейные костюмы исчезли, а следы драки остались. Поистине стабильная информация. А сколько времени, вы думаете, мы проторчали в этом трактире вместе с побоищем?
Час, наверно, предположил епископ.
Я не смотрел на часы, сказал Смайли.
А я посмотрел. Две минуты.
Еще одна загадочка: растянутое время. Или скажем так, подумал вслух Шпагин, время действительное и время смещенное. Может быть, Селеста и уравнение подскажет?
Смайли передернулся почти с неприязнью. Не хватит ли подсказок? Епископ уже дважды был в раю. Пожалуй, довольно. Смайли высказал это вслух, но Джонсон не принял шутки.
В раю ли? грустно промолвил он. Боюсь, что впереди еще третий круг ада.
Он не ошибся. Селеста начал новый эксперимент. Без наплыва, без затемнения вошел в кадр джип капитана Ван-Хирна. Джип трясло и подбрасывало на рытвинах дороги посреди незнакомых кустарников. Капитан вцепился в раскаленную от жары спинку переднего сиденья машины, нырявшей, как показалось Ван-Хирну, в толще красных удушливых облаков. То была кирпично-красная пыль, точь-в-точь такая же, как и в мексиканском варианте эксперимента. Но Ван-Хирн не был в Мексике и никакого эксперимента, кроме этой африканской авантюры, не знал.
Что привело его в Африку? Желание славы? Жажда денег? Любовь к приключениям? Но слава давно прошла стороной, а веселые приключения обернулись грязной опасной работой, за которую, правда, платили регулярно и много. Ван-Хирн любил деньги и не скрывал свою любовь за цветистыми фразами о священном долге белого человека. Он умел хорошо стрелять, но цели не выбиралбрал ту, которую предлагали. Сегодня он убивал черномазыхэто неплохо оплачивалось, завтра пойдет убивать белых, если предложат. А почему бы нет, когда это легально и выгодно? Его не стесняли капитанские нашивки армии белых наемников Моиза Чомбе. Он не обращал внимания на комариные укусы газетных писак. Зачем? Это их работа, и за нее тоже платят. Правда, похуже, чем ему.
Он всегда улыбался, когда слушал болтовню своего полковника: «Работайте осторожно, ребята. Без лишних жертв. Что о нас могут подумать в Европе?» А он отвечал ему: «Слушаюсь, полковник. Постараюсь, полковник». И выжигал потом целые деревни, пытал, расстреливал, вешал. Не сам, конечно: он не любил грязной работы. Отдавал приказы подчиненным и следил, как они выполнялись. В итоге слава, свернувшая было в сторону, наконец пришла и к Ван-Хирну. Темная слава. Дурная слава. А ему было весело, он улыбался, когда слышал за собой зловещий шепот или дерзкое восклицание: «Кровавый голландец!»
«Хорошее прозвище, говорил он. Я бы не годился для этой операции, если б меня называли иначе». Операция, предложенная штабом, и в самом деле была не легкой. «Рассчитайте каждый ход, капитан, сказал ему полковник.
Все трое очень опасные парни. Дело пахнет большой потасовкой, но поберегите их. Они нам нужны, и лучше будет, если я сам допрошу их». «Если удастся, полковник», добавил Ван-Хирн. «Неудачи быть не должно, оборвал полковник, я удивляюсь вам, капитан».
Ван-Хирн и сам себе удивлялся. Что-то мешало ему сосредоточиться, словно кто-то чужой и незваный подслушивал его мысли. Телепатия? Гипноз? Чушь. Просто размяк от жары, оттого и в сон клонит. Он закрыл глаза и сразу провалился в жаркую темноту сна.
Но то был не сон. Некто, действительно чужой и незваный, погасил сознание Ван-Хирна, вторгнулся в его черепную коробку. Ван-Хирн уже не был Ван-Хирном, он чувствовал и думал иначе. И мысленно говорил с кем-то невидимым и беззвучным. Только Ван-Хирн уже ничего не слышал. Сознание его было подавлено.
А разговор продолжался, не внося никаких изменений в пляску джипа по коричневым буеракам.
«Снова превращаешь меня в подонка. Первый разв шулера и контрабандиста Кордону, сейчасв наемного убийцу Ван-Хирна. Мексиканец и голландец. Только в этом и разница».
«Не только в этом».
«А в чем? В обоих случаях я лишь Джекиль, получивший возможность наблюдать безобразия Хайда,[3] но бессильный им помешать».