Чи ми-миии
И снова:
О-о-о!..
Из этого растущего, тоскующего «О-о-о!» вдруг выплывает звучное:
Джохннамо-о-о И опять:
О-о!.. Чи ми миии
Он поет тихо и все об одном и том же; из грустного плача рождается и гаснет одно слово, печальное и звонкое: «Джохннамо».
Нас поднимает и кружит над миром это пение о несбыточном. Кто поет? Наш Пайшамбе, или горы, или лед, или эта тьма?
Пайшамбе замечает, что мы слушаем, и смолкает.
О чем ты пел, Пайшамбе? спрашивает Лиля.
Так песня
Ну о чем?
О Джохннамо.
А что это Джохннамо?
Пайшамбе молчит и начинает возиться, что-то искать в мешке.
Красивое слово Джохннамо! Может, это имя? спрашивает Лиля.
Пайшамбе перестает возиться и, как эхо, повторяет:
Имья.
Он, наверно, вспоминает свою Джохннамо, зеленый дым весеннего орешника над плоскими крышами кишлака, тягучий запах нагретого солнцем кизяка, и ее темный, поблескивающий взгляд, и потертое серебро монет в ее иссиня-черных косах
Академик, Мика и Лиля молчат: тоже, поди, вспоминают своих Джохннамо. Только я не вспоминаю. Моя Джохннамо рядом, но она не знает об этом
А что значит «Джохннамо»? спрашивает Мика.
«Джохннамо» значит «зеркало». Нет нет не такое зеркало как всегда. Это такое зеркало, в котором видишь все кругом зеркало как душа видишь весь мир!
Страшно любопытно! воскликнул Александр Дмитриевич. Это же поэзия, синьор поэт. Чувствуете? Кстати, вы положили на меня свои ноги.
Ну а точно, если перевести одним словом, как это будет? спрашивает Мика и подбирает ноги.
Точно? Пайшамбе задумывается и вдруг объявляет: Ну, вроде телевизор!
Мы все смеемся, но академик ворчит:
Экой вы какой!.. Все вам переводи Лучше запишите прекрасное имя Джохннамо в свою книжечку.
На следующий день мы все лежим, чтобы не тратить энергию. Вьюга яростно отпевает нас.
Вчерашнее пение о Джохннамо что-то сделало с нами непонятное. Академик вдруг предложил всем сочинять стихи о нашем походе. И мы принялись. Александр Дмитриевич первый создал нечто высокое, где был «блеск седых вершин» и тому подобное.
У Мики я запомнил только одну строчку начала: «Мы на мир взглянули со страшной высоты».
Я, сколько ни напрягался, не смог сочинить ничего, кроме таких вещих слов: «Солнце все равно взойдет».
Пайшамбе пропел что-то по-таджикски и сказал, что перевести это «не можно».
Да, конкурс вроде бы не удался, решил было Александр Дмитриевич.
И тут Лиля, которая, отвернувшись, что-то долго шептала себе под нос, обернулась и объявила:
А я сочинила песенку о солнце.
И стала читать нараспев, каким-то пионерским голосом:
Всю ночь гляжу на небо,
Скоро заря зацветет.
Где бы, где бы я ни был,
Встречу я солнца восход.
Встречу его я песней,
Солнце согреет меня.
Нет ничего чудесней
Солнечного огня.
Абдукагор
На третью ночь, под утро, я чувствую, что меня толкают. Открываю глаза.
Встаньте, поглядите наружу. Ну выгляньте! говорил Александр Дмитриевич таинственно.
Он сидел в своем мешке.
«Старик вроде тронулся, подумал я сердито и почувствовал, что в мире что-то происходит. В чем же дело?»
Тишина!
Да, поразительно тихо.
Выгляньте, посмотрите! повторял Александр Дмитриевич.
Я выглядываю в матерчатую форточку. Небо, выграненное звездами, излучало блеск поистине электросварочный.
Пора выходить, пора забормотал Александр Дмитриевич, вылезая из мешка. Такая ночь, а! Утром лучше выйти пораньше, уж я-то знаю.
Мы пьем чай на скорую руку, все неожиданно взволнованные, вероятно, от слабости.
Выходим, когда все кругом стекленеет от рассветного мороза. Снег смерзся до того, что даже не хрустит. Весь мир, кажется, тверд и холоден, как ледник. Небо бирюзовеет, тлеют звезды.
Мы идем еле-еле, тело кажется невесомым, а ноги точно вмерзают в лед так трудно их оторвать. С сердцем творится что-то неладное: оно то пропадает, то начинает биться растерянно и часто. Сказываются трое суток на такой высоте без настоящего питания. Оглядываюсь. Мои товарищи бредут, наклонив головы, едва двигая ногами, четыре синих призрака.
А впереди, до перевала, еще несколько километров подъема.
У меня в кармане пять кусков пиленого сахара. Два дня назад я нашел их и двое суток боролся с соблазном отдать к чаю. Теперь мы их съедим на перевале Только бы дотянуть до перевала, там все изменится. Самое трудное подняться на перевальную, высшую точку, а там все станет на свое место. Увидишь, что не так уж все это страшно Страшно не дойти до высшей точки, откуда все видно, ясно и понятно Это уже философия, впрочем. Сухо совсем в горле, и этот ледяной воздух режет в легких и главное его мало, совсем мало, этого режущего воздуха. Если мне так скверно, то как же трудно сейчас Лиле и всем им!.. А она идет. Я оглядываюсь и в рассветном, жестком синем свете не различаю ее лица Надо остановиться, передохнуть На этот раз мы все садимся. Впереди ворота перевала, какой-то недостижимый ледовый Гибралтар.
Скоро появится солнце. Мы уже видим лица друг друга.
Всю ночь гляжу на небо. Скоро заря зацветет говорит академик и улыбается из последних сил.
Лиля тоже улыбается, поднимает очки на лоб, щурится. На лице ее, вокруг глаз светлые круги, и на этих кругах видны веснушки На щеках солнце давно сожгло их.
Всходит солнце и ослепляет нас. Делается жарко, и все труднее идти, а проклятое ровное поле все поднимается. Как скверно идти вверх по такой трудной плоскости! Хотя бы трещина какая попалась или овраг! Я то и дело трогаю в кармане куски сахара.
Лиля вдруг садится в снег и сидит Мы подходим. Я достаю веревку, один конец перекидываю через плечо, другой отдаю Мике. Пайшамбе помогает Лиле встать. Оказывается, она уже давно идет без рюкзака: Пайшамбе взял его.
Садись.
Лиля кладет нам руки на плечи. Мы несем ее, мы идем, пошатываясь и спотыкаясь. Со стороны это, наверное, смешно и похоже на пьяных Мы задыхаемся и все-таки идем Ее руки у нас на плечах Сердце бьет в груди набатом, сердце отказывает Мы идем.
К полудню мы все-таки вылезаем на перевал.
За перевалом открывается та самая вздыбленная преисподняя, которую мы видели с Микой.
Пока я рассматриваю долину, Александр Дмитриевич достал откуда-то плитку шоколада. Он, однако, перещеголял меня. Куда мне теперь со своим замусоленным сахаром! Но ничего, он еще пригодится.
Спускаемся с перевала.
Теперь, слава богу, идем вниз. Вверх сейчас мы не смогли бы сделать даже шага.
Но начинается новое мучение. Нас неудержимо быстро тянет вниз, вперед. А это опасно. Солнце стоит против нас, лучи его вертикально бьют в ледник, и мы катимся по скользкому фирну, а вокруг журчат ручейки.
Полыхает солнце, звенит капель в трещинах, мчат ручьи. Мы идем к земле и траве, и от этого на меня находит сладостное опьянение. Такое опьянение, как у мальчишек-школьников, которые в апрельский день сбежали с уроков и пускают кораблики в снежной сверкающей луже. Вот и широкий апрельский ручей бежит у меня под ногами. Я иду вдоль него и чувствую себя первоклассником, забросившим портфель ради счастья промочить ноги. Так я и ручей вместе подходим к трещине. Ручей низвергается в трещину бисерным водопадом, и снизу несется гулкий звон и стук капель о ледяные стенки. Я прыгаю на противоположный, низкий, скользкий край и едва удерживаюсь на ногах. Смешно! Теперь можно немного проехать вниз, как с горки: кажется, близко внизу нет трещины. Я качусь, и тут же рывок веревки опрокидывает меня, и, падая, я слышу гаснущий крик:
А а а
Я ударяюсь затылком, а веревка дергает, тащит меня вверх. Я переворачиваюсь на грудь.
Мики нет, Мика в трещине, и веревка, на которой он висит, тащит меня и Лилю Я один на этой стороне трещины С той стороны Лиля сползает к трещине, лежа грудью в ручье Пайшамбе и Александр Дмитриевич выбирают веревку и упираются ногами в снег. Лиля наконец замирает, упершись руками о лед. Вода краснеет около ее пальцев. Головы она не может поднять, потому что рюкзак придавил сверху.
Александр Дмитриевич и Пайшамбе по одному подползают к ней, и они все трое держат веревку, уходящую в трещину. Я подползаю к трещине.
Мика! зову я и заглядываю.
И, прежде чем увидеть его, я слышу, как падающая вода ручьями шлепает по мокрой материи. Я вижу метрах в четырех в глубине мокрую голову в берете, и мокрые плечи, и верх рюкзака, к которому пристегнута наша закопченная кастрюля. Вижу мокрые красные пальцы, обхватившие веревку над головой Одно плечо у Мики ходит ходуном, всем телом он дергается, и я не сразу соображаю, что он хочет сбросить с себя рюкзак и не может, потому что одной рукой держится за веревку.
Тащите! говорю я, и Александр Дмитриевич, Пайшамбе и Лиля выбирают веревку.
Держите крепче, держите крепче! бормочет Мика, когда его тащат вверх, и пробует помочь себе ногами.
Он показывается над трещиной, выкарабкивается на лед
Мы все сидим и смотрим в лед. Вероятно, у всех в глазах, как и у меня, оранжевые круги и искры. И тогда с противоположной стороны долины доносится грохот взрывов. На кварцевых приисках рвут породу.
А это салют в нашу честь! говорит Александр Дмитриевич.
Новый взрыв. Сотрясаются горы, хохочет эхо.
Пять взрывов.
Пять в честь пяти! поясняет академик.
И тут раздается шестой взрыв.
А это в вашу честь персонально! говорит Александр Дмитриевич Мике. Вы познали «ледяной ужас».
Больше пробовать не стоит, говорит Мика тихо и судорожно вздыхает.
До вечера мы идем все вниз и вниз. Говорят, опасность обостряет все чувства. Но мне кажется, мы, наоборот, отупели от беспрерывной опасности. Мы прыгаем через трещины, точно через придорожные канавы, едем по мокрому льду. Может быть, мы все сильнее пьянели от притока кислорода: ведь мы резко опускались. Да и земля уже завиднелась внизу, она тянула нас как магнит.
И вот под ногами опять черный лед с примесью земли и камней. Все изломано и перемешано. Вот мы идем уже по грязи, шлепаем по ней. Вот и последние метры по каменной гряде за кромкой ледника и мы на земле! Земля! Настоящая земля! Сухая, благословенная пыль легла на наши ботинки! Даже пыль! Еще несколько шагов и Лиля вопит:
Ой, мальчишки, трава!
Трава!
Мы бросаемся на землю. Бледная, робкая трава между валунами. Я кладу травинки на ладонь, растираю и подношу к лицу. Живая трава! Она пахла далекими реками и березовыми рощами, покосами и ночными кострами. С нами что-то случилось. Я заметил, как Александр Дмитриевич тоже нарвал травы и зачем-то сунул ее в нагрудный карман. Мика разглядывает траву, то снимая, то надевая очки, не веря. А Лиля объявила, что она найдет цветок, и все ползает между камнями. Не найдя цветка, она поднимается и кричит:
Здравствуй, милая земля! Мы живы! Мы никогда не умрем!
Мы смотрим на перевал. Верх его горит на солнце, а сам ледник падает в тень.
Прощай, Абдукаго-ор!.. кричит Лиля и машет рукой горящему седлу перевала.
Дорога круто идет вниз, в теплый земной сумрак долины. На правом борту ущелья солнце вверху еще освещает выходы пластов, как полки с бесконечными книгами. У меня есть еще три дня. День отдохну и за два дня должен распутать этот геологический узел.
Первый раз за последнюю неделю мы идем не цепочкой друг за другом с определенными интервалами, а шагаем рядом, все вместе. Становится все теплее, и земные сумерки сливают нас с землей, растапливают внутри нас долгое напряжение. Я шагаю позади всех, бреду кое-как, мне не надо смотреть под ноги, оглядываться, следить за всеми. Я могу идти, задрав голову в небо, могу выделывать зигзаги и спотыкаться сколько угодно.
Но, странное дело, к радости от этого тепла и свободы примешивается все больше и больше тревоги. Почему? Да это оттаивает чувство горестной тоски, с которым я вступил на ледник. В тот вечер, когда мы, проплутав весь день в пурге, вышли к воющей вертушке, это горестное смятение ушло вглубь и отступило перед грозной опасностью. Теперь все возвращается, все возвращается.
Скоро мы встречаем маленький караван: таджик гонит трех ишаков, нагруженных арчой. В темноте мы различаем только белую чалму и улыбку. Мы все здороваемся с ним за руку.
Скоро рудник?
Совсем близко два-три километра.
Мы стоим вокруг него, и нам не хочется, чтобы он уходил. Пайшамбе долго разговаривает с ним по-таджикски. Я прошу у него закурить.
Наконец расстаемся и идем вниз, а он вдруг кричит сверху из темноты:
Абдукагор?
Да, Абдукагор! отвечаем мы.
Эти проклятые последние три километра! Мы идем по мягкой пыли, ошалевшие, пьяные от усталости.
Уже ложится роса нам на плечи, над стенами ущелья переливается звездами молодая ночь, когда впереди мы видим теплые огни рудника.
Во дворе рудника застаем единственное живое существо: ишак стоя подремывает около трактора под фонарем. Но вот из-за барака выбегает собака на высоких ногах, удивляется нам и убегает обратно. Затем появляется старик в халате и в чалме. Здороваемся. Пайшамбе просит разбудить кого-нибудь из начальства. Старик стучит в дверь барака. Дверь открывается, и в проеме возникает заспанный длинноногий человек с хохолком на лысине и мефистофельской бородкой.
Что, опять альпинисты? спрашивает он, мучительно зевая. Надоели вы нам.
Мы геологи, нам нужно поспать, говорю я.
И поесть! добавляет Александр Дмитриевич. Мы спустились с Абдукагора!
Человек с мефистофельской бородкой вдруг бросается нас обнимать.
Геологи! Братцы, а я вас за альпинистов принял! Братцы, а у нас все спят сейчас. Вчера было торжество по поводу выполнения плана.
Мефистофель распахивает дверь и затаскивает нас в маленькую комнату, продолжая говорить.
Стол заставлен бутылками, на раскладушке спит человек в красных носках, спрятав голову под ватник.
Мы садимся. Мефистофель наливает нам по рюмке, вытаскивает селедку, колбасу. Мы пьем и сразу соловеем от мирного человеческого тепла, блаженно улыбаемся и засыпаем. Мефистофель зачем-то начинает будить человека в красных носках и уверяет, что сейчас он нас всех устроит спать. Но человек в носках никак не может проснуться, а мы уже ничего не понимаем и валимся друг на друга.
И все-таки мы с Пайшамбе поднимаемся и поднимаем всех. Мы добредаем до зарослей арчи в ста метрах от базы, ставим палатку, смеясь от изнеможения, и через минуту опрокидываемся в сон.
Расставание
На следующий день, едва мы заявились на базу, началась для нас райская жизнь. Еще бы! Не нужно разжигать примус и колоть лед на чай. Нас препровождают в столовую. Мы сидим на стульях, едим из фаянсовых тарелок какой-то божественный золотистый суп, пьем компот из тонких стаканов. Не нужно сгибаться в три погибели над едой и бояться залить супом ноги соседа.
Затем мы попадаем в баню. Меня чуть не прошибла слеза, когда мы, совсем раздевшись (впервые за месяц), вступаем в пелену горячего пара. После этого блаженства, легкие и умиротворенные, мы сидим в голубой комнате у главного инженера, слушаем приемник и читаем газеты. Оказывается, мир далеко ушел вперед.
После обеда мы еще отсыпаемся в нашей палатке (ночью мы поставили ее у дороги, и мимо идут тракторы, но мы не слышим их).
Вечером мы собираемся у главного инженера отметить завершение нашего перехода через ледник. Ведь завтра Лиля, академик и Мика уезжают.
Пока мы шли по леднику, я незаметно перестал смотреть на моих спутников как на людей определенного официального положения. В каждом виделись лишь сущность его характера, способность переносить тяжесть похода и жить для других. Теперь же схлынуло напряжение, и эта главная сущность опять стала обрастать прежними привычками и черточками, которые сдула с нас пурга. Александр Дмитриевич облачился к вечеру в серый костюм (синий галстук, белая рубашка), постриг бороду и стал прямо-таки французским министром. Пайшамбе явился в тюбетейке и желтой рубахе. Мика сбрил заросли с физиономии и надел светлую спортивную куртку с «молнией». Все эти вещи они умудрились таскать в рюкзаках. Один я ничего не принес. Я сидел в той же выгоревшей штормовке, в тех же ботинках, бородатый сезон мой еще не кончился.
Мы сидели, слушали музыку и ждали, когда придет Лиля. Я расспрашивал Мефистофеля (он оказался начальником участка), что знает он о здешних древних геологических отложениях, но тот вдруг сказал: