Беглецы и чародеи - Мура Мур 14 стр.


 Чо он по такой жарюке сюда приперся-то,  сказал Серега.

 Казах, наверное,  предположил Вова.  Казахи привычные.

 А лошадь где?  спросила я.  Казахи с рождения на лошадях ездят.

 Значит, деревня все-таки рядом совсем,  оптимистично резюмировал Вова,  пешком раз пришел.

Подуставшая наша троица автоматически ускорила шаг.

До безлошадного казаха оставалось метров триста, когда мы поняли, что он абсолютно не двигается.

 Ого,  сказал Вова,  чуваки, чего это он?

Как выяснилось, казах отнюдь не стоял на месте. Он просто изменил траекторию. Теперь он прямо по полю шел нам навстречу, широко расставив руки.

 Ититтвою,  сказал Серега,  родню увидал.

Кажется, мы одновременно заметили еще одну странность в поведении раскрывшего объятия человека: шел он очень быстро, но при этом как-то слитком плавно. Так двигаются лишь лодки по реке или самолеты в небе, ну вот разве еще собаки-гончие, которые в беге своем стелются над землей, как будто вовсе не касаясь ее ногами.

Необъяснимый ужас второй раз за последние полчаса скользнул вдоль моего позвоночника.

Через несколько секунд мы поняли, что приняли за человека обычное огородное пугало, установленное у самого края поля. Разумеется, никуда оно не двигалось, а стояло себе на месте. Игры с пространственными перемещениями не по силам вкопанному в землю перекрестью из двух палок; на поперечину был натянут холщовый мешок, выбеленный солнцем и дождями, а оконечность вертикальной палки увенчивалась традиционной кастрюлей. Сколько ни видала я огородных пугал в своей жизни, почему-то кастрюли на них всегда зеленого цвета. Была зеленой голова и у тогдашнего чучеластранно, что мы могли принять ее за голову живого существа.

Захохотали мы одновременно. Хохотали долго. Пугало, принятое за огородника, очень нас развеселило. Мы смеялись, согнувшись пополам, а Вова даже сел в горячую пыль, от смеха не удержавшись на ногах.

 Каза-а-ах,  стонал он,  казах, мамочка.

Мы смеялись до слез.

Мы смеялись и поскуливали от бессилия.

Мы смеялись, хохотали, ржали и гоготали минут пятнадцать.

Мы смеялись, хотя нам уже было нечем дышать.

Мы больше не хотели смеяться. Мы смеялись просто потому, что не могли остановиться.

Я не знаю, что это было, но помню ощущение. Я не забуду его никогда, до самой смерти: ощущения, когда смех покидает душу, но все еще остается в теле, сотрясая его механическими конвульсиями. Нет ничего страшнее, чем мертвый смех в живом теле, особенно если этот смехчужой, а телотвое.

Мы смеялись не своим смехом. Мы умирали от ужаса.

Этот ужас нарастал в нас и вокруг нас. Он становился таким плотным, что в какой-то момент вытеснил весь воздухмы задохнулись и наконец умолкли. Мы глядели друг на друга, хватая ртами куски безвоздушного пространства, и ужас хлестал из наших глаз.

Я помню, как сгустилось и потемнело безвоздушное пространство, готовое разорваться от невыносимой концентрации в нем ужаса. И оно разорвалось прямо над нашими головамисолнце, угасая, стало падать на землю, но лопнуло, не долетев совсем чуть-чуть. Боже мой, какой это был ливень: каждая капляс ведро.

И мы, конечно, побежалистранный, атавистический инстинкт бежать от грозы, как будто таким образом меньше вымокнешь. Даже если дождь застал тебя посреди чистого полявсе равно бежишь, хотя умом понимаешь, что вымок уже до нитки, до позвоночника, и ничего в этом нет страшногоникто ведь еще не умер от июльского ливня.

Пробегая мимо пугала, периферическим зрением я увидела, как медленно разворачивается оно нам вслед.

Оглянулись мы одновременно: видимо, с нами троими произошло в пути нечто, что заставляло подчиняться одинаковым импульсам. Так что увиденное мноюне плод моего персонального воображения. И Серега, и Вовка видели то же, что и я. Пошлой зеленой кастрюли больше не было. Обернувшееся вслед нам пугало ухмылялось черным ртом на бледном человеческом лице и медленно кивало головой, повязанной цветастым платком, из-под которого выбивались мокрые седые патлы.

Его короткая холщевая туника, потемневшая от дождя, налипла на остовкак будто специально, чтобы мы убедились: никакого тела под мешком нету. Никакого тела, никаких фокусов-покусов.

Вымокшие и полуживые, влетели мы в деревню. Появилась она перед нами так же внезапно, как и туча небесная, взявшаяся десять минут назад непонятно откуда и точно так же, как будто и не было ее никогда, исчезнувшая. Лишь предвечернее солнце суетилось над уликами, быстро слизывая с травы и деревьев бриллиантовые колье, серьги и диадемы, да во весь рост ошарашенного неба вставала яркая, невероятно правильной формы радуга.

Дед Косен, взявшийся отвезти нас обратно в лагерь на своей кобыле с ласковым именем Сауле, принялся петь казахские песни, лишь выехали за околицу. Мы валялись в телеге и сонно жевали ранетки. Было хорошо и нестрашно. В телеге, кроме нас, ехала снедь, которой мы рассчитывали скрасить жизнь лагерных обитателей минимум на неделю, а если получитсято и до конца смены. Мы купили много еды ичем были особенно гордыкарамелек двенадцати сортов.

Доехав до колхозного поля с бесконечными, как песня старого казаха, рядами помидоров, мы отодвинулись от мешка с яблоками и принялись рыскать глазами. Но только поле было впереди, и ничего кроме поля.

 Дедушка,  спросил Серега,  а до пугала далеко еще?

 Какого пугала, бала?  Дед Косен даже не прервал песню, умудрившись вплести вопрос в ее размеренное течение.

 Огородного,  ответили мы хором.

Косен пожал плечами.

 Никакого пугала нету здесь,  сказал он,  и не было никогда. Зачем?

Потом помолчал и добавил:

 Зачем пугало, когда я есть?  и засмеялся, будто курт рассыпал.

До козьей тропы мы добрались, когда солнце уже переползало на другую сторону мира. Быстро сгрузили покупки. Косен развернул лошадь. Длинная тень, волочившаяся за нами от самой деревни, забралась в телегу и устроилась у ног старика. Он дернул поводья, Сауле тронулась с места. Мы стояли и смотрели вслед удаляющейся повозке, абсолютно точно зная: если Косен обернется, нам этого не пережить.

Слава богу, он не обернулся.

Инара ОзерскаяПРИВЫЧКА УМИРАТЬ

Софья укладывалась спать как всегдане торопясь.

А снег за окном торопился упасть-упасть-упасть, на лету превращаясь в тяжелую мутную воду. И липли снаружи к стеклу зареванные морды чудовищ из бездны небесной и шептали: «Дай-дай-дай заглянуть в тебя теплая гладкая до сердечка до печеночки всего на минуточку»

Софья не оборачивалась. Она расчесала волосы, размазала скользкий крем по лицу и покачала на ладони зеркальце. Внимательно рассмотрела любимую родинку на щеке. «Красивая. Я красивая»,  подумалось лениво. Софья поставила зеркало на тумбочку и выключила ночник. И только потомв темноте, под моросящим неоном рекламы с соседнего домабережно уложила голову на подушку. И мысль последняя: «А день все-таки не удался».

Секундой позже красавица Софья вышла на перекресток.

Сентябрьским вечером воздух податлив, листья шелковисты, а собаки мечтательны. И как всегдаосенним вечером двадцатипятилетней выдержкиСофья перешла дорогу, отворила калитку и обожглась о крапиву, пробираясь к дому. Она скрипнула входной дверью, проскочила короткий, как собачья будка, коридорчик и заглянула в гостиную, а там Яков Моисеевич глотал слона. Четвертого по счету. Но Соня, как всегда, этого не знала. Ведь она еще не переступила порог гостиной, не разглядела чернявого мальчишку, забившегося под обеденный стол, да и он еще не заметил гостью, не выполз наружу, не покраснел, не сказал того, что ему суждено повторять почти ежевечерне.

Так случалось на исходе всех дней, которые не удались.

Но ведь был же день первый? Конечно был! День первый тоже когда-то не удался.

* * *

Итак, Яков Моисеевич глотал слонов. Стоило бы запомнить. Но Соня забывала о царственных причудах старика уже по пути домой. Дорога дальняяпод обвислой рябиной, через пустырь за библиотекой, мимо визгливых качелей,  дорога дальняя съедала память. Поэтому Сонины родители довольно долго ничего не знали ни о Якове Моисеевиче, ни об Осипе кривобоком, ни тем более о слонах.

И детство, с которого все и у всех начинается, текло себе дальше. А по вечерам на веранде Сонин голос взлетал высоко над тарелкой с голубой каемочкой и картофельными блинами и пел, отчего-то всегда не о том:

 Пауки летают, мама! Нет, не глупости! Я сама сегодня видела. Маленький, красноватый на просветон кружился под липой. Без крылышек! Паучок выпустил лучик вверх и вился вокруг него, он чуть не сел мне на нос, но я увернулась. Мама-мама, почему ты не веришь мне?..

(Почему? Почему? Почему? А бог весть Но если мама не может уверовать в лучик сиропа небесного от наука летучего, то как ей увидеть в изнанке твоей слона и едока неторопливого, девочка? Неужели ты расскажешь маме о том, как явился тебе дом щербатый на перекрестке закатов? Дом явился тебе в понедельник, который не удался, в восемь часов пополудни. Ты торопилась выбраться из лесаиз запретного леса, где бутылки мутные врастают в землю, где, говорят, об прошлом годе чью-то голову нашли в канаве, где сегодня ты снова подцепила блох, где Где нельзя тебе быть! Ни ногой! Никогда! Ты даже пообещала вчера. Но как-то незаметно к полудню скучному позабыла, о чем обещала. И только вечеромпо пути домойприпомнила. Ипобежала. Ты спешила. И, как и всегда отныне, чем сильнее ты спешишь, тем непоправимее опаздываешь. Времени во вселенной остается совсем мало, а потом еще меньше, а если бегомну еще хоть минуточку! И Поздно! И Схлопнулось время! Вселенная приподнимает окраины свои, как крылья, они смыкаются дугой гулкой над твоей головой, и воздуха не хватает. А ты все еще бежишь. Хотя закат бьет в глаза, закат стреляет в спину, и тебе от него не укрыться. Но на самом дне удушьяна перекресткевспыхивает щербатый дом. И ты входишь в него, потому что больше тебенекуда.)

* * *

Осипу кривобокому тоже не везло в день первый.

 И чего классная ко мне вяжется? Чуть что«Ося!». А я ничего! Ну, ушел. Но я жекак все. Я жесо всеми ушел!

Яков Моисеевич терпеливо выслушивал сына, пролистывая дневник. Тройка. И еще тройка. И опятьтройка. Ну как ему объяснишь?.. На последнюю оценкупозорно-красную лебедушку, каких в природе не встретишь,  Яков Моисеевич смотрел особенно вдумчиво. Он пуще прежнего ссутулился над столом, словно придавила его птица диковинная, словно это емуне сынувлепили банан за прогул. И нельзя ж сказать, что зря он себя корил

а вольно ж ему, старому, дитятко заводить, ежели на пенсию пора?! Матка-то у Оськи тоже в годах уже была, когда разродилась. С виду вроде молодица, а по паспорту мне погодка. Христом-богом клянусь! Сынку едва четвертый год пошел, а она преставилась Царствие ей небесное! Хоть и вертихвостка была покойница, а лихом поминать негоже. Да не про нее у нас разговор Про неев другой раз. Вот и спрашивается: чего ж до пенсии тянули-то? Дитятко-то выдалосьчемодан без ручки. И бросить жалостно, и нестиврагу не пожелаешь. А куда ж его денешь? В школу для придурков, что ли, отдать? Так говорят, его и туда не взяли. Все, мол, у него с мозгой в порядке. Только кто ж его знат? Мой-то внучок сказывал, что, когда Оську к доске вызывают, всему классусущее наказание. Стоитстолб столбом. Ни словечка не скажет. Ну, учителка, понятное дело, озверееттоже небось человек! Да что с него возьмешь? Правда, диктанты там всякие пишет вроде не хуже прочих. Только мой сказывал, что Оська сдирает все втихомолку. А учителка уж и не ловит его. Четвертную ему не выведешь, если глаза на его штучки не закрывать. А держать по два года в одном классеумаешься, и директриса по головке не погладит. И о чем только люди думают, когда рожают?..

Да Яков Моисеевич не зря себя корил.

Баба Женя вот уже третий год помогала сирым мужикам по хозяйству и имела какое-никакое право говорить что бог на душу положит. А БогОн, знамо дело, как положит, так положит.

а не нравитсяне слушай!..

Яков Моисеевич обыкновенно и не слушая добрую бабу.

Только раз в месяц зазывал ее в кабинет и, скосив лиловые глаза, рылся в обтерханном бумажнике. И тогда Евгения Петровна отводила наконец душеньку.

в иное-то время на кухне возишься и не заметишь, как оншмыг мимо да дверь за собой прикроет. Хоть и нешумно вроде прикроет, а все равнообидно. Словно я дура какая, словно со мной и поговорить по-человечески зазорно! С Оськой кривобоким еще так-сяк. Ежели загородить дверь, можно ему чего и рассказать, поучить уму-разуму. Хоть толку от негочуть. Оська, он Оська и есть: торчит посреди кухни как осина на болоте, трясется, вбок поглядывает. В батьку, видать, пошел. Малой еще, а туда же! И не разобратьпонял он чего или прикидывается. Головой-то вроде качает, а как спросишь про то про се, он все больше молчит да щеки надувает, будто харчи ему не тем горлом пошли. И старый-то вроде ничего, разговаривает, только вот в глаза не смотрит, а как глянет, так и не понять Может, болит у него чего? Я однова даже в полуклинику ему сходить посоветовала, а он ладошкой повелвот так, будто отводил чего. А как улыбнулся, так мне его еще жальче стало. Да вот, бабьшьки! И вроде деньги у людей есть, и вроде дом свойне из последних, а жизни-то нет. Говорю ж я вам, бабыньки: не в том, видать, щастье

Да, раз в месяц Яков Моисеевич попадался крепко и слушал бабу Женю, пока сил доставало. И ни словечка поперек не говорил. Правда, думал. Думал совсем о другом. О своем. О том же, о чем и всегда думал в последние годы.

Счастье? А разве двадцать лет с тобойне счастье? Пока ты не чиркнула ноготками птичьими по одеялу, словно себя на пол смахнула, как тополиный пух залетный, а я и не заметил когда. Как-то таксамо собою вышло, и все у настак. С маленькой с тобой возился, пришло время в университет поступать, и ко мне, конечно ко мне, и кандидатскую у меня писала, и как-то незаметно в дом вошла. Мы оба думали, что иначе и быть не может. Или нет? Это потом я все придумал?.. Когда воздуха совсем мало осталось в мире. Астма, наверное. Все-таки права Евгения Петровна, врачу показаться стоит. В понедельник и пойду. Осип Все оттого, что Осип Зачем-тоОсип А зачем? Не помню.

* * *

Нет, все-таки повезло Оське в день первый! Он наконец оказался на своем местемежду двумя людьми, которым чего-то не хватало Дыхания? Жизни? Нетвремени! Для Осипа же время длилось и длилось. Между вчера и завтра, между осенью и весной, между Меж двух огней отнынемеж двух людей, которых он никогда не догонит и которым никогда уже от него не убежать, Ведь вот онстарик. Старик невыносимо далек, он ровесник века. С ума сойтивека! И этот невыносимый старик отец ему. Не может быть. Быть того не может, чтоб целый век стал твоим отцом. Оттого и замирал Оська под чужими взглядами, и теребил коротковатые рукава пиджачка, и косил лилово, ведь казалось ему, что все глядят на него с любопытством и только из вежливости пальцами не тычут.

отойди от нас, мальчик, не суйся ты к нам, мылюди, мычеловеки, а ты кто? кто же ты такой? ты, кому век сей приходится отцом, а могильная плитаматерью! кто ты?!

Но входная дверь приоткрылась, и спиной к закатному лесу в дверном проеме встала девочка. Девочка, которая вовсе не испугалась страшного, седого как лунь старика. Она подошла прямо к веку сему, кривлявшемуся натужно, и сказала:

 ЯСоня. А вас как зовут? А слона? Вы едите слона на счастье?

Да. Именно так она и сказала. А Яков Моисеевич засмеялся. Впервые в жизни Оськи кривобокого.

Ты вернулась. И зову я теперь тебя Соней-Сонечкой. Тебе нравится? Я знаю, что нравится. Ведь ты улыбаешься мне ласково, даже лучше, чем раньше улыбалась.

(Знаете, Яков, если бы вы даже и назвали девчонку иначеименем покойницы, как вам хотелось сначала, она бы ничего не поняла. И продолжала бы улыбаться. Вы-то не поверите, но девчонка со странностями! Ей почему-то всегда кажется, что, когда люди говорят чушь, они всего лишь шутят. Собственно, вам повезло в день первый больше остальных: вы, Яков, как и много лет назад, встретили девчонку, которая никак не могла поверить в человеческую глупость. Оттого даже вы сумели показаться ей умным. Повезло же вам!)

А Оська выполз из-под стола и поклонился девочке, так, как страшный старик кланялся незнакомым старым тетям.

 Это мой папа,  показал Осип на старика, который ничего проговорить не мог, поскольку все еще смеялся.  Яков Моисеевичмой папа,  сказал Осип.

Назад Дальше