Уксус и крокодилы - Андрей Валерьевич Сен-Сеньков 4 стр.


Если получится, ты снова окажешься в саду. Только не удивляйся и не оглядывайся. Сад будет темным. Не таким, как раньше, знакомым и понятным, а именно темным, как негатив. Здесь все наперекосяк. Здесь висят-груши-нельзя-скушать. Все слагаемые переменили места Косматые кустарники, остатки боскетов, белые ягоды-пузырчатки, которые в детстве было интересно рассыпать по асфальту и растаптывать по одной: хлоп-хлоп-хлоп. Только теперь к ним не хочется прикасаться. Под ногами мусор, черепки, компост, над головойраспахнутые в небеса хрустальные лабиринты колоссальных пустынных теплицребра акульего скелета изнутри. Оранжерейные стекла расколоты сто лет назад, на сто верст окрест разбрелись и раздобрели на сыром перегное мангровые заросли, моховые губки, дождевые леса, синюшные пуповины лиан с непристойными бутонамитакие цветы сразу погибнут, если вынести на свет,  пунцовые губчатые актинии, которые смердят сырым мясом и ворванью. Сюда запрещено возвращаться. В темном саду всегда есть кто-то еще.

И, знаешь, он быстро идет к тебе.

Нет. Не к тебе. За тобой.

В альбомах сплющены наши детские фотографии, кто-то прячет поглубже на бельевую полку свою крестильную одежду, некоторые матери сохраняют локоны и погремушки детей, которые давно встали на ноги, выросли, завели собственных детей. Недавно перебирал шкатулки в родительском шкафу. Бижутерия, бисер, старые программки, железнодорожные билеты никуда, еще старые, плотные картонки цвета жженой пробки. Среди прочего нашлась миниатюрная деревянная пудреницас очень плотной крышкой.

Открыл, вгляделсябеленькие кукурузные зерна, побольше-поменьше, с коричневыми пятнышками на острых корешках. Бусы, что ли? Да это же зубы. Мои молочные зубы. Кусочки меня. Они во мне росли. Потом выпали, и их оставили на память. Спасибо. Я стоял, пялился на ощеренные косточки, на белые пятнышки эмали, на темные корни и туго сглатывал ком. Малохольный Гамлет, который держит в руке собственный череп.

Я аккуратно закрыл пудреницу и положил на место. С меня хватит.

Я не ставил вопросов и не жду ответа. Я очень осторожен. Я никогда не вернусь в сад, даже мысли такой не возникнет, что вы, я послушен, соответствую возрасту, держусь четырьмя руками за рамки здравого смысла, как гиббон в обезьяннике. Но никто не мешает мне изредка подходить к решетке и заглядывать в холодные прорези вентиляции на полу. Там все равно ничего нет. Хлопья пыли, труха, обрывки обоев, спичка, пуговица ни к чему. Только на миг черным вулканическим стеклом зевнет и сгинет колодец темного сада. Мое зрение с годами испортилось, я редко думаю всерьез о колесах, каруселях и расписаниях. Перед глазами есть тихие мальчики и девочки на фотокарточках. Шахматные фигурки. Дети подземелья. Черные окуляры их зрачковнадежные щели в единственный темный сад.

Важно одно: через два года после того, как я стал чудовищем, я встретил Хохотушку.

2. Хохотушка

Всех фашистов победили в войне и взяли в плен. Сначала фашисты построили двухэтажные дома на Беговой, потом положили шпалы, на них рельсыот Белорусского вокзала до платформы Беговая и дальше в заграницу.

Нашу школу тоже построили фашисты.

Уборщица говорила, что фашисты ели с помойки, ловили голубей и кошек и тоже ели, играли на губных гармошках и меняли самодельные ножики, карты и зажигалки на картошку и папиросы.

За школой начинались дома. Дома были двухэтажные, зеленые и голубые, под наличниками каждого окна фашисты вылепили из белого гирлянды цветов и фруктов, потому что фашисты хотели ехать домой и старались все делать, как у них дома.

Все фашисты уехали из плена домой, а мы остались тут.

Когда под землей ехали поезда метро, в домах трескалась штукатурка, перекашивались посудные шкафы и стенные часы начинали врать.

К стенам лепились враскоряку пузатые балкончикина них никто не выходил курить, не хранили барахло, и стирку не вешали: боялись, что балконы обвалятся.

В щелях карнизов росли сорняки и жидкие деревца из залетевших осенью кленовых «носиков».

Крыши были двускатные из гофрированной, как стиральные доски, ржавой жести, торчали скворечни чердаков, антенны с птичьими гнездами, раструбы водосточных желобов.

В магазине говорили, что в домах нельзя жить.

В одном дворе зимой всегда пахло свежими огурцами, хотя никакого овощного магазина поблизости не было.

В другом дворе стоял на клумбе гипсовый лось с лосенкому лосенка не было передней ноги, вместо ноги из лосенка торчал стальной штырь со шрамом каркасной сварки. В том дворе жил сумасшедший. Он выбрасывал в окно всякие вещи. Пиджаки, пластмассовые игрушки, книжки, подсвечники, сырую картошку, фотографии теток, истекшие календарики, пузырьки от лекарств и плесневые горбушки.

Говорили, что он хочет выбросить из окна весь свой дом. Один раз он выбросил в окно старинную люстру, все ходили и собирали медные висюльки, которые были приделаны для красоты к светильникам, а сумасшедший вышел во двор в тренировочных штанах, смотрел, как мы обдираем раскуроченную люстру, и смеялся, прикрывая рот рукой с дорогим квадратным кольцом.

Потом сумасшедшего забрала к себе дочь, за границу, жить насовсем.

Больше всего я любил ходить в третийдальнийдвор. В полуподвале была булочная-кондитерская. Там продавали желтый кристаллический сахар, не сладкий, как стекло, и еще такие штуковины, которые назывались «печаки». Они были похожи на крахмальные пельмени, черствые и приторные, без никакой начинки. Печаки набирали в совок и сыпали на весы сколько надо. Они слипались в кульке и пачкали пальцы сахарной пылью.

Не знаю почему, мне всегда было скучно на них смотреть. Был еще постный сахар, клюквенный что ли, розоватые тесные квадраты с крапинками ягодных ошметков, ромбы зуболомных козинаков и яблочный пластовой мармелад в промокших картонных корытцах, даже на взглядпрохладный и кисловатый. Мармелад бывал редко, перед праздниками, женщины брали его для начинок и волновались, что не хватит.

Я выбирал четвертинку «Украинской» буханки (гильотинный нож, вделанный в прилавок, опускался и точно отхватывал нужный ломоть), а к хлебу полагался граненый стакан мутного томатного сока с осадком. Стаканы стояли кверху попой на пластмассовом щербатом подносе, попьешь, отнесешь или оставишь на столике, стакан заберут и сполоснут «борной» водой. И поставят обратно к остальным. Продавцы следили за стаканами: стаканы воровали алкаши.

Можно было пить и есть прямо там, стоя за круглым столиком у витрины. Мне казалось, что в дальнем дворе всегда шел дождь или мокрый снег. Может быть, это мне так везло, но как ни вспомнюзапотевшая витрина с колосьями и караваями снаружи всегда в извилистых руслах городской воды или кляксах рыхлого снегопада. По Хорошевскому шоссе слышно шел, распахивая лужи высокими колесами, автобус с поворотной гармошкой-гусеницей посередке.

Лампы под потолком рядом с пропеллером вентилятора всегда горели вполнакала и жужжали. От них хотелось спать.

Мне нравились механические кнопочки кассы и шарманочный звучок с подзвоном, с которым выбивался чек на суровой бумаге. На стене висела плексигласовая угловая ячейка с трафаретными буквами «Книга жалоб и предложений», но никакой книги в ней никогда не было.

Потеки томатного сока сонно и солоно застывали внутри граненого стакана, как кровеносные ветки дерева. Если никто не смотрел, я старался раскрутить стакан так, чтобы он плясал, но не падал. Когда стакан останавливался, стоячий столик продолжал подрагивать сам по себе в такт колесамза дальним двором начинались бетонные панели забора, железная дорога и мост через нее.

После двух часов шел вильнюсский скорый. В консервной банке с солью подпрыгивал гнутый черенок чайной ложки. Косо ходили туда-сюда уровни сока в конусах на прилавке: сливовый, томатный, яблочно-виноградный. Я раскручивал стакан чуть сильнее на середине столешницы и выходил из булочной, чтобы успеть увидеть через витрину, как он остановится. И никогда не успевал.

За мостом было Задорожье. Мы так и говорили: пошли в Задорожье.

Пошли.

Там все было другое. Мост был железный, гулкий, в чешуях голубой краски, с сетчатыми перилами от насыпи до насыпи; под ним в провале приплясывали цирковые провода, сходились крест-накрест железнодорожные стрелы. На мосту всегда дул холодный и высокий самолетный ветер. Косогоры отвесных насыпей были крутые и опасные, на склонах рыжим мочалом прела прошлогодняя трава, росли дикарем рябины и вербы, иван-чай и золотые шары. В хорошие дни я перелезал через перила и шел снаружи по внешней приступке; товарные и пассажирские составы ехали внизу громко и скоро, как с горы в подземную дыру, и, если закрыть глаза, казалось, что они едут по кругу, по кругу, по кругу прямо внутри меня.

Всегда что-нибудь кончалось первымили мост, или поезд.

Я думал, что река Смородина, которая из сказок, не водяная река, а железнодорожная, по ней все время идут цистерны с мазутом и перейти реку нельзя.

Только как в загадке про мальчика и девочку на железнодорожном переезде, где поезд все время ходит по кольцу, мальчику нужно попасть в тюрьму, а девочкев больницу. Мальчик должен толкнуть девочку под поезд. А иначеникак.

У самых путей валялись ненужные бензиновые бочки, гнилые шпалы, колеса от машин, остовы велосипедов, двери от холодильников и кучи окалины.

Железнодорожная окалина ничего не весила в руке, как пемза, ноздреватая с сединой. Говорили, что это жженые кости тех, кто бросился под поезд, поэтому окалину нельзя брать домой. Я не верил. Просто окалина была грустная и слишком легкая. Кости не такие.

Ма говорила мне, что кости в земле становятся как бирюза. Бирюзаэто кости тех, кто умер от любви. Они до сих пор все помнят. У нее было бирюзовое ожерелье в шкатулке с нарисованными на крышке детьми, которые бегут по мосткам от грозы. Я собирал железнодорожную окалину и носил с собой. Кости тех, кто умер от любви, вовсе не такие. Они круглые, даже на ощупьголубые, продолговатые и прохладные, как слово «Колумб», как сосательные конфеты, которые дают в театре; кости нанизаны на леску и запираются в кольцо на замочек. Бирюза и рисинки речного жемчуга могут заболеть и умереть, если их не носить. Мать часто носила их на работу. В шкатулке остро пахло лаком и стариной, в шкатулке хранились кости умерших от любви. Я открывал шкатулку тайком, зажмуривался и окликал шепотом: «Вы кто такие?»

Окалина умереть не может, она дура. Она ничего не помнит. Ее можно брать и носить с собой.

На рельсы я подкладывал копейки и выжатые тюбики зубной пасты. Я плющил пиратские деньги. Проезжала электричка или медленный товарняк с грязными цистернами. Монеты терялись в гравии между шпалами, надо было искать. Они были еще горячие, разъехавшиеся вкось до блеска, не разбери поймешь какого государства. Тюбики, плюнув из-под колеса белым и длинным соком, сплющивались, как шоколадная станиоль,  с круглым морщинистым пупком завертки с крышечкой.

В Задорожье было нельзя. За мостом ходили такие мужикитрясуны. Они сумасшедшие. Поймают сзади за шею и трясут, трясут, трясут, пока не умрешь. Меня никогда не поймают.

Весной, когда снег не таял, но испарялся, в Задорожье приходили рабочие и жгли висячую траву на склонахполучался ползучий дым, трава выгорала до земли, черное пахло тоскливо и сладковато, как листья на кладбище.

На гари вырастала новая трава, к летним каникулам с насыпей поднимались миллионы белых бабочек-капустниц, в провалах у полотна грелась постоянная вода, росли хвощи, хрящеватые лопухи и сорные колоски петух-или-курица.

Приближение поезда я угадывал по цвету семафора, по особому подскоку проводов, по звуку рельсовони как-то подныривали в пазах, и слышалось свинцовое «цевк-цевк», как птицы.

Вечером в седловину Задорожья спускалась по проводам пожарная полоса паучьего солнца. В точку схода (мне объяснили на рисовании перспективу) брели гуськом, как арестанты, серые телеграфные столбы. В сердцевине проволок, в керамических «стаканчиках», в шершавой древесине столбов гнусаво беседовали о своем телеграфные муравьиные голоса.

В синей глобусной пустоте на востоке проявлялась и мигала вполглаза половецкая звезда. Если долго смотреть на нее, на вкус делалось вязко и кисло, как будто лизнул электролит из потекшей батарейки, слезно тянуло сморгнуть. Звезда была высоко. Надо было подниматься по рискованному косогору и идти к автобусной остановке.

За насыпью по ту сторону моста тянулись заводские склады, ангары, тупики, ремонтные бараки, оранжевый вагончик с надписью «ЛЮДИ». В нем жил сторож и сторожиха, которые не кричали на меня, потому что им было все равно.

В Задорожье тоже часто шел дождь. Особенный дождь, кипяченый что ли, пресные капли не долетали до нашлепок старого слоистого асфальта, вспоротого ростками,  они навсегда застывали в воздухе на полпути.

В прогале между бараками и могильником списанных товарных вагонов на заброшенных путях с тупиком был широкий хоздвор. Сторожиха один раз сказала мне, чтобы я не лазил по вагонам, потому что это государственные вагоны, номерные, тюремные, они стоят в запасном тупике и ждут нас, чтобы повезти в Афганистан насильно. Я заглядывал в двери вагоновна дощатых днищах лежала солома и стеганая ветошь, там пахло насильномочой, сырой грибницей и дегтем. Это был афганистан.

У одного вагона вообще не было крыши и дна, он так долго ждал нас, что подавился от старости и злости собственными досками. Сквозь проломы на рельсы сочился тот самый пресный цыганский дождь, на буром боку вагона был намалеван смазанный белый номер, похожий на дату рождения, я никогда не мог прочесть номер правильно.

За вагонами валялись бревна, цельнолитые кругляши колес, проволочные магазинные ящики от бутылок, ребристые куски шифера, битые трубки неоновых ламп, мебельные пружины и пустые канистры. Во всех этих делах жили большие собаки, которые сторожили ничего. Они спали кренделями на солнце, дрались не всерьез, виляли хвостами. Зимовали собаки под навесом, который построил сторож, там же стояли алюминиевые миски с пшенкой, расклеванной воронами, в миски наливалась с брезентовой кровли дождевая и талая вода.

Собаки были сытые. Я носил им остатки хлеба и жареную вареную колбасу из столовой. Колбасу никто не елее плюхали нам на тарелки с пюре уже холодной, вывернувшейся наизнанку пупырем, как шляпка поганки. Собаки смотрели на колбасу и узнавали меня.

Ранней весной под вагонами ощенилась белая сука. Я садился на корточки и смотрел под колеса. Щенков было очень многоспокойная собака лежала на боку, они толкались под ее толстым животом, и всем все равно не хватало места. Сторожиха говорила, что надо было топить, пока слепые, а теперь уже поздно, потому что если открыли глазазначит, топить нельзя, перед смертью они посмотрят и тебя запомнят.

У щенков были большие головы с бровями, толстые ноги, все щенки были грязные, белые с желтыми подпалинами под мышками. Сторожиха говорила, что уже двоих пристроила на дачу, под Москву, где теплицы.

На третьем этаже нашего дома на Пресне жил чужой мальчик. Я не помню, как его звали, даже сочинять не хочу. Его отец был шофер, а мать работала в отделе кадров. Они хотели породистую собаку. Мне нельзя было брать собаку: у нас уже была собака.

Мы с мальчиком не то чтобы дружили, просто мать иногда приводила его к нам посидеть, мы собирали железный конструктор. Он все время терял винты. Мы делали железные лестницы из деталей. Ничего другого не получалось. Только эти самые зигзаги. Чужой мальчик учился рядом с домом в английской школе на трамвайном кругу перед детской больницей.

Я его пригласил к нам, когда бабушки не было дома, и наврал про собаку. У нас была книжка про собак, может чешская или болгарская, где были нарисованы разные породы собак. Книжка называлась не по-русски, а по-дурацки, вроде понятно, а выходит ерунда, приблизительно: «Выберти себе пейска». Я нашел на картинке похожую белую собаку, лохматую, с волчиной головой, там было написано: «Венгерский кувач». Я показал картинку чужому мальчику и сказал, что у меня есть знакомые люди, милиционеры, которые за просто так отдадут ему такую собаку. Он поверил, только ему не понравилось название «кувач». Я сказал, что напечатано неправильно, а по-русски будет «венгерский кусач». И что таких собак в Москве больше нет. Ни одной. Разве что у милиционеров, в тайном питомнике. Они запрещены, но по знакомству милиционеры мне отдадут одного кусача. Все надо делать спешно и родителям ничего не говоритьпрямо ехать вечером на Беговую и забирать. Очень удобно: Беговая всего в одной остановке метро от нас. Я даже дал ему рыночную сумку с ручками и байковое детское одеяло, чтобы везти этого самого запрещенного кусача домой в тепле.

Не помню, чем я заморочил ему голову, чтобы он не ходил со мной. Когда мы вышли из метро, я оставил его ждать у киосковтам было два киоска: «Торты» и «Союзпечать». Нырнул в подъезд, вроде как в квартиру к милиционерам, а на самом деле вышел насквозь: там была вторая черная дверь за бойлернойво дворы. А оттуда прямиком через мост в Задорожье.

Назад Дальше