Монахи под Луной - Андрей Столяров 3 стр.


Полный мрак, растерявшийся вымерший город, болотная тишина, сдавленный тревожный шепот в квартирахпри погашенном свете, за опущенными тяжелыми шторами,  недоверие, замкнутость, темнота, страх обмолвиться хотя бы одним лишним словом. Водянистые ужасные призраки бродят по замершим улицам, поднимаются на этажи и, хихикая, прикладывают ухо к дверям,  проникают сквозь щели в прихожие, роются по углам, омерзительно улыбаясь, разглядывают спящих, ни о чем не подозревающих вялых людей, прикасаются к лицу холодными белыми пальцами. Глухота. Безъязычие. Комья сырой земли. Обвиняемый И.М.Корецкий, русский, исключенный из КПСС. Сразу же после ареста следователь Мешков начал угрожать мне, что если я не сознаюсь, то он добьется для меня высшей меры. Он требовал, чтобы я подтвердил, будто все вещи в моей квартире куплены на нетрудовые доходы, а когда я категорически отказался, то ко мне были применены недозволенные методы расследования, после чего я подписал признание, рассчитывая на суде рассказать всю правду. Но следователь Мешков требовал помимо этого, чтобы я указал, где спрятаны деньги, полученные мною в качестве взяток. Денег у меня не было. Я их не брал. Меня три раза возили домой, и я указывал различные места на участке перед домом, там разрывали землю, но, естественно, ничего не нашли, и следователь Мешков сказал, что за укрывательство мне добавят еще пять лет. Он также неоднократно вызывал мою жену, допрашивал и обвинял в пособничестве, обещая ее посадить, а поскольку это не помогло, то привлек к дознанию мою дочь, пятнадцати лет, и на первом же допросе пригрозил ей, что если она будет запираться, то ее исключат из школы. Тогда жена продала некоторые вещи, а вырученные деньги, тысячу двести рублей, отнесла в милицию, и следователь Мешков оформил их как вещественное доказательство. Кроме того, он велел мне задним числом подписать несколько документов, которые бы удостоверили, что я использовал служебное положение в личных целях. И я эти документы подписал. Но вы признаете себя виновным, гражданин Корецкий? Нет, категорически не признаю. Однако, на следствии вы свою вину безоговорочно признали. Я уже объяснял, почему был вынужден сделать это. То есть, вас заставили ее признать? Нуконечно! Подсудимый, я лишаю вас слова! На каком основании? Сядьте пожалуйста, подсудимый! Это произвол! Подсудимый, сядьте!

Вот на чем ломается человек: он ломается на своем окружении. Надо ночью забрать жену на допросчтоб стояла на улице милицейская коробчатая машина с выключенными фарами. Надо, чтобы дико трещал звонок и чтобы громыхали по лестнице стопудовые каменные сапоги. Надо, чтоб вспыхивал резкий свет и чтобы, как выстрелы, хлопали незапертые двери. Надо, чтобы надрывались начальственные голоса и чтобы соседи вокруг, пробудившись, наполовину высовывались из окон. Надо произвести обыскобязательно в выходные, при всеобщем стечении народа, под стон и треск передвигаемой мебели, оставив бесстыдно развороченную квартиру. Надо прислать милиционера в школу и забрать как свидетеля дочьнепосредственно с середины урока, со скандалом в учительской, а затем точно так же отконвоировать ее обратно, чтоб вся школа смотрела и видела: ее отец в тюрьме. Сломать человека очень просто: нажатие, сухой треск, горячее короткое пламя стыда: Делайте со мной, что хотите!..  и дальше ужерутина, механическое привычное канцелярское действие, натужный скрип перьев, шуршание бумаги, вращение массивных бюрократических шестеренок. Тишина и спокойствие. Удивленная пауза. Ярко-голубые глаза на лице. Гражданин, что вы там все записываете? Я делаю пометки для газеты. Делать записи в суде категорически запрещено. Почему запрещено, разве этозакрытый процесс? Я вам говорю: отдайте блокнот! Но позвольте, но как же! Гражданин, вы опять нарушаете! Но позвольте! Я вам повторяю: отдайте блокнот! Солнце. Тлеющий воздух. Облупленные коридоры. Злоба. Выкрики. Рычание мотора под открытым окном. Я в последний раз вам говорю: отдайте блокнот. Защита вопросов не имеет. Девочка-секретарь с веснушчатым хитрым лицом, любопытствуя, протягивает за блокнотом бескостную мягкую лапку. Она ужевласть, эта девочка, она уже чувствует свою избранность и причастность, она уже начинает вершить, потому что она идет по проходу, и комариные узкие бедра ее лениво колышутсяморщатся родимые пятна на голой спине. Все уже безнадежно. Все было безнадежно с самого начала.

Из письма Корецкого в высшие партийные инстанции: Постоянно нарушается социалистическая законность, всякая критика подавляется и преследуется, несогласных заставляют молчать или убирают всеми доступными средствами, система угроз и запугиваний, система поощрения «верных людей», строгая официальная иерархия, лесть, угодничество, чинопочитание, фактически образовалась элита, как бы стоящая над законом и претендующая на абсолютную вседозволенность, искажается плановая отчетность, подтасовываются цифры и показатели, руководствоисключительно волевое, промахи, ошибки в хозяйствовании прикрываются трескучими фразами, внешнее показное благополучие, внутригниль и пустота, прошу обратить ваше внимание, принять самые срочные меры, назначить комиссию, произвести проверку, оградить мое честное имя,  и так далее и тому подобное, на шести страницах измятой бумаги. Кому он это писал? Зачем? Наивный и беспомощный лепет. Внезапная зрелость, перелом, первое выдвижение, как бы открылись глаза: непременно должна восторжествовать всеобщая социальная справедливость. Мы ведь провозгласили государство трудящихся! Видимо, круглый, клинический идиот. Или, быть может, самоубийца. То есть, хуже ещеидиот вдвойне. Проще было повеситься где-нибудь на задворках. Он как будто не жил все эти тягучие годы, прилипающие на календаре, монотонные пустые дремотные годы, он как будто не слушал слабоумное радио и не читал бредовых газет, он как будто не видел на каждом углу стометровые портреты человека с густыми бровями, который коллекционирует автомобили. Кретинизм. Погребение. Спазмы самоубийцы. Черный обморок. Лампы дневного света под потолком. Нечистоты и паутина. Полдень. Двадцатый век. Неподвижные стрелки часов. Эпоха развитого социализма.

Общественный обвинитель: В то время как вдохновитель и организатор всех наших побед несмотря на отдельные трудности величавой торжественной поступью к новым свершениям, в неутомимой борьбе за свободу трудящихся и за мир во всем мире Находятся еще люди оболгать, опорочить ненавидя наш государственный строй без души и без веры растленного Запада эти жалкие злопыхатели самое дорогое для советского человека Не допустим не позволим дадим коллективный отпор!.. Будто спекся мутнеющий воздух. Словно в жидком стекле: тени, краски и голоса, крепко сдавливает все тело неумолимая жестокая твердь. Защита вопросов не имеет. Прокурор Д.Д.: Незаконная хищническая деятельность гражданина Корецкого установлена и подтверждена на следствии многочисленными фактами и показаниями свидетелей. Он полностью изобличен. Но что побудило этого человека заниматься преступным вымогательством и распространять гнусную неправдоподобную клевету на уважаемых людей города, на ответственных партийных и государственных работников, которые занимают посты, доверенные им народом?

Поднятая над притихшим залом рука, вдохновенные быстрые интонации, разящие насмерть, светлые сияющие пуговицы на мундире. Все было безнадежно. Все было безнадежно с самого начала. Платье из стального кримплена поднимается над зеленым сукном стола: Рассмотрев обстоятельства дела и приняв во внимание, что обстоятельства дела были приняты во внимание по всем обстоятельствам дела, суд в составе из надлежащего состава заседателей признает гражданина Корецкого Игоря Михайловича, никоторого года рождения, виновным в нарушении статьи шестьдесят седьмой части второй УК РСФСР и в нарушении статьи девепятой части первой УК РСФСР и приговаривает гражданина Корецкого Игоря Михайловича, никоторого года рождения, к семпырем годам заключения при содержании в колонии общестрогого режима. Приговор может быть обжалован в законовленные установом сроки Полный обвал. Запрокинутое кверху лицо. Мраморные костяшки пальцев, обхватившие дерево парапета. Судорожный всхлип жены. Шарканье ног и стульев. Торопливое покашливание в коридоре у выхода. Полный обвал. Неужели он надеялся на что-то иное? Лампы. Линолеум. Сигаретный слоистый дым. Все было безнадежно. Все было безнадежно с самого начала. Народный заседатель Идельман: В совещательной комнате был установлен телефон, и, пока мы пребывали там, судье Новиковой дважды звонили, не знаю откуда, и спрашивали о приговоре. Судя по ответам, она обещала, что приговор будет такой, как условились, оснований для тревоги нет. Я указал на недопустимость подобного нарушения законов, прежде всеготайны совещательной комнаты, но судья Новикова объяснила мне, что теперь все так делают. Защита вопросов не имеет. Народный заседатель Гупкин: Я не был согласен с обвинением. Мне казалось, что в ходе следствия были допущены грубые и преднамеренные ошибки, Корецкого надо оправдать, а следователя Мешкова привлечь к уголовной ответственности. Но судья Новикова Р.П. объяснила мне, что исход процесса уже предрешен, есть четкие и недвусмысленные указания сверху. Если мы сегодня оправдаем Корецкого, то прокуратура вернет дело в суд при другом составе заседателей. Будет еще хуже. Лучше дать минимально положенный срок и отправить тома в архив. Но я все-таки написал особое мнение. Новикова была недовольна. Защита вопросов не имеет.

Двадцатый век. Полдень.

Это был жуткий мрак, загробная волосяная духота, высыпание земли сквозь широкие щели в досках, безнадежность, отчаяние, страшное тупое заколачивание гвоздей,  на лестнице было очень тихо, жужжала электрическая лампочка у меня над головой, солнечной размытой грязью светилось окно во двор, я листал обжигающие страницы, забитые квадратным почерком, и, несмотря на яркость утреннего тепла, мокрый слепой озноб, как из январской могилы, над которой пылают звездыдо костей, до мозга,  ледяным дуновением прохватывал меня насквозь.

Только теперь я понял, в какую историю я попал. Будто разодралась молочная пелена. Документов были десяткипапиросной гибкой бумагой шуршали они в моих нетерпеливых пальцах, и казалось, что это шуршит, распадаясь на части, ломкое, одряхлевшее время. Там были справки о каких-то особенных поступлениях по специальным безлимитным заказам, которые выполнялись вне всякой очереди, там были хрустящие, нигде не учтенные товарно-транспортные накладные, видимо, изъятые для вящего спокойствия из отчетов, там были полустертые копии счетов, выставленных на оплату совершенно незнакомыми мне организациями, говорилось о каких-то незарегистрированных дачах, о каких-то подпольных коттеджах в охотничьей зоне, о каких-то бассейнах, облицованных черным каррарским мрамором,  с бактерицидной подсветкой и горячей морской водой,  из закрытых распределителей тоннами вывозились продукты, фабрика металлоконструкций отливала решетку для особняка секретаря горкома, артель «Промцвет» изготовляла мебель, люстры и елизаветинские канделябрыпо тому же самому адресу, двадцать восемь учащихся в городе, имея соответствующих родителей, не посещали школу, а учителя индивидуально приходили к ним на дом, там были жалобы на неправильное распределение квартир, там были подробные и завистливые рассказы о каких-то интимных приемах, где танцевали голые женщины и разливалось море французского коньяка, а заканчивалось все это свальным грехом, там были письма трудящихся в контролирующие республиканские органыразумеется, без ответа, присланные обратно, кто-то был незаконно уволен, кого-то грубо унизили, кому-то недодали положенных материальных благ, кто-то взлетел, как ракета, кто-то не выдержал и покончил самоубийством,  удивительная машина корысти, лицемерия, злобы, показного смирения, задавленности, равнодушия, обиды и возмущения, искренней ненависти и робких печальных попыток восстановить хоть какую-нибудь, хотя бы чисто условную, хотя бы формальную справедливость,  в доказательство приводились сотни фактов и десятки фамилий. Больше всего меня поразило то, что против каждой из них аккуратными буквами стояло особое примечание: «говорить не будет, запуган», или«расскажет, не называя имен», или«согласен написать заявление, но хочет определенных гарантий». Сведения были классифицированы, пронумерованы и разделены на соответствующие параграфы. Там присутствовало даже короткое оглавление. Это был колоссальный, пугающий труд, вероятно, потребовавший многих изнурительных месяцев, человек собирал эти данные по крупицам и вносил их в реестрночью, при свете фонарика, а потом, уже днем, соглашаясь и опуская глаза, улыбался тем самым людям, о которых писал. Я не ожидал ничего подобного, издалека это выглядело совсем иначе.

Я помню: у шефа блестела потная лысина, обтекающая мягкий череп, на рубашке проступили большие мокрые пятна, и голос был севший от духоты. Перед ним лежали помятые бутерброды. Он лениво сказал: Собственно, серьезной работы там нет. Бытовуха. Обыденность. То ли он украл, то ли у него украли. Не интересно. Так что ты особенно не копай, просмотри ситуацию в общих чертах, и не дергайся понапрасну, не суетись, впрочем, что мне тебя учить,  и потер пятерней гривастый мощный затылок. Вот тогда я понял, что дело, наверное, плохо. Если шеф кряхтит, как беременный, и трет ладонью затылок, то дело всегда плохо. Но я еще не подозревал, насколько оно плохо в действительности, и когда шеф через силу, явно не желая того, пробасил из горячего ненасытившегося нутра: Исчез Карасев,  то я только тупо, как второгодник, спросил его: Что значит«исчез»?  А шеф, словно откормленный бегемот, резко выдохнул из себя травяной желудочный перегар и, сердито оскалясь, ответил: Исчез, это значитисчез, и больше никаких данных. Провалился к чертовой матери! Прислал, понимаешь, писульку: «Прошу уволить меня по собственному желанию» Разыщи его там, пожалуйста, возьми, то есть, за шиворот и встряхни, как положено, чтоб зубы повыпадали. Объясни, что я его уговаривать не буду, у меня на местопять человек, расскажи, что я эту его писулькувот так!  Он брезгливо щепотью поднял развернувшийся из четвертинки листок с одинокой машинописной строчкой посередине и демонстративно разорвал его, а потом старательно скомкал и бросил на пол. Шеф до странности обожал красивые жесты. Рубашка у него была немецкая в зеленых наклейках, а вельветовые брюки шестьдесят второго размерас эмблемой известной фирмы. Он был модник.  Сколько у меня будет времени?  спросил я, глядя, как поскрипывая, точно живая, разворачивается на полу бумага.  Три дня,  сказал шеф.  Маловато.  Ну, пять, в крайнем случае. Пяти дней тебе за глаза хватит.  Шеф, по-видимому, решил улучшить мое настроение, потому что мигнул водянистым звериным глазом и непринужденно сказал: Ты ведь сейчас не занят? Нет? Тогда давай потанцуем,  и вильнул, приглашая, коричневым голым хвостом. Он и весь был какой-то голый, массивный, коричневый, толстая и влажная кожа на шее его собиралась в глубокие складки, перепонки ноздрей четко хлюпали от дыхания, а глаза, утопленные в бугорках на конце продолговатой морды, ошалело вращались, как плавающая яичница, он сладострастно сопел и ворочался в жарком кабинете, выкаблучивая танцевальные па, ему было тесно, дверца у шкафа вдруг оторвалась и рухнула,  старый добродушный, очень хитрый, подмигивающий бегемот, на которого всю жизнь охотились, но так и не поймали, в шрамах и ссадинах от боев, осторожный, наученный, недоверчивый, чувствующий противника за километр, одолевший все дебри, знающий тайные тропы, опытный, смертельно опасный, если затронуть его интересы, пахнущий болотом и тиной, изжеванными тростниками, вонючей целебной грязью, которая пропитала его,  он, безумствуя, захрипел в экстазе и повалился на бок, будто спичку переломив собою стул. И огромные щеки его задергались.  Я могу идти?  очень нейтрально спросил я. Шеф упорно молчал. Тогда я наклонился и оттянул ему крепкое кожистое веко. Он был мертв. Он был мертв, мертвее не бывает. Вы когда-нибудь видели мертвых коричневых бегемотов? Такая массивная уродливая, совершенно неподъемная туша, загораживающая проход. Мне было не сдвинуть ее, как я ни напрягался. И все равно ведьв шкафу не спрячешь. Гиблое дело. Я весь вспотел. Я ужаснодо судорогнервничал. Я, как старая мышь, боялся, что кто-нибудь зайдет ненароком и увидит его. Будет грандиозный скандал. Но вошла только Лида и, спокойно подняв брови, сказала: Бедный, бедный гаврюшка,  подох. Наверное, обожрался помоев. Ничегосвезут тебя в институт, сделают из тебя великолепное чучело.  Мне казалось, что она говорит о шефе, но, оказывается, она говорила обо мне: вдруг погладила по щеке и заглянула в глаза. Черная галактическая пустота зияла у нее под веками.

Вот когда следовало насторожитьсякогда вошла Лида. Потому что едва я достал из конверта пухлые рассыпающиеся затрепанные документы, как я сразу же понял, что япогиб. Я погиб, я накрыт с головой, уничтожен, растерт в невесомый невидимый порошок. Мне, наверное, не помогут ни командировка от центральной газеты, ни мои телефонные поверхностные знакомства с референтами из отдела печати, ни обдуманное задушевное товарищеское письмо осторожного шефа к Черкашину (они вместе учились), ни даже если я тотчас сожгу все эти проклятые дьявольские бумаги и побегу отсюда, зажмурившись, сломя голову. Не поможет. Достаточно того, что я держал их в руках. Этокак несмываемое клеймо. Потому что есть вещи, о которых вообще не следует знать. Потому что если узнаешь о них, то потеряешь спокойствие, сон, чистую незапятнанную совесть, мир внезапно перевернется, станет с ног на голову, откроется копошащаяся изнанка, как в могилепомеркнет бледное солнце, надо будет умолкнутьуже навсегда, точно крот, никогда не вылезающий на поверхность, либо вдруг помешаться в рассудке и с отчаянностью смертника кричать, кричать, кричатьна всех перекрестках. Может быть, кто-нибудь и услышит. Речь ведь идет не о зарвавшихся хапугах в провинции, которые, пробившись к кормушке, гребут под себя мелкие материальные удовольствия. Везде так. ВездеСаламасов, вездеБатюта, везденагловатый и пронырливый Шпунт, который обеспечит желающего чем угодно, в каждом городе возвышается свой горком, и на каждом горкоме ржавеют остановившиеся часы, и по каждой улице, как упырь, непременно разгуливает Циркуль-Клазов, сверкая зеркальной кожей на ботинках и просвечивая боязливых сограждан подозрительными прищуренными глазами. Вездетишина. Вездеоцепенение. Терпкость гниющих водорослей. Шевеление когтей. Этокаста избранных. Китайцы называют еегэньбу. Кадровая административная прослойка, запечатавшая институты власти, которая одна определяет, что сегодня можно и чего нельзя. В основномнельзя. Государство в государстве. Шелест перепончатых крыльев. Диктатура, единоначалие, жесткий каркас постановлений, от которых не отступить, ясная непреклонная деревянная догматическая воля, отвергающая сомнения и любое противодействие. Комиссары Конвента. «Я прав, даже когда я неправ, и пусть честные граждане склонят пред моим перстом головы. Так нужно Республике»! Монумент. Зарождалось как нечто необходимое и перешло в собственную противоположность. Осталосьчудовищный реликт, искусственная изоляция в верхах, окостенение, известняк, пропитанный солями дикого самообольщения: торжественные черные автомобили, завтраки и обеды на серебре, встречи и проводы на аэродромах, долгие парадные речи по любому поводу, грандиозные бумажные планы, застилающие небосвод, клятвы, ослепительные триумфы, свершения, водопады ликующих белопенных словвсе идет хорошо, все идет хорошо, все идет отлично; властьнепостижимая и загадочная, непонятная человеку, персонификация забытого божества, обитающая где-то за облаками, милостиво нисходящая в социализм, видимая только на трибунах, оглушающая зрелищами и феерией: шелестят развернутые знамена, вымуштрованные шеренги волна за волной покрывают собою брусчатку, бодрые нескончаемые мелодии выплескиваются на улицы из репродукторов, прикрепленных веревками к мято-раздутым водосточным трубам. Саранча. Век затмения. Чесоточная шерстяная оторопь. Солнце давно погасло, и летучие мыши, как голодные привидения, проносятся низко над головой. Горячий животный ветер. Изменить ничего нельзя. Вот в чем загвоздка: изменить ничего нельзя. Меня прихлопнут, как комара. Я даже пискнуть не успею. Бытовуха. Обыденность. Неужели шеф специально засунул меня в эту коробку с гвоздями? Не может быть! Мертвый или живой, но ведь он должен понимать, чем заканчиваются подобные истории. Это же все равно что задушить человека своими собственными руками. Хуже чем задушить.

Назад Дальше