В те времена я мечтал о кристаллическом мире, и даже не мечтал, а видел его воочию, видел нерушимую ледяную кварцевую весну. Передо мной вырастали прозрачные многогранники, высокие, как горы, сквозь всю их толщину видна была тень той, что стояла позади.
Вуг, это ты! Чтобы догнать ее, я взбирался на зеркально гладкие стены и соскальзывал назад, я хватался за острые ребра и ранил себе руки, я обегал вокруг обманчивые грани, и за каждым поворотом гора светилась изнутри по-иному: она то сверкала, то матово сияла, то неожиданно темнела.
Где ты?
В лесу!
Кристаллы серебра походили на нитевидные деревья с ветвями, расходящимися под прямым углом. Похожие на скелеты кусты из олова и свинца превращали в густую чащу этот геометрический лес. Вуг бежала через него.
Qfwfq! Здесь совсем не так! кричала она. Золотое, зеленое, синее!
Перед нашими глазами внезапно открылась долина бериллов, окруженная стеной с зубцами всех цветовот аквамаринового до изумрудного. Я мчался следом за Вуг, и в душе у меня боролись счастье и страх: я был счастлив видеть, как каждое из веществ, составлявших мир, приобретало свою окончательную и прочную форму, и меня мучил смутный страх, что победа этого столь многообразного порядка может статьна более высокой ступеникопией того беспорядка, который остался у нас позади. Я мечтал о всеобъемлющем кристалле, о мире-топазе, вне которого уже не оставалось бы ничего; я не мог дождаться, когда Земля сбросит оболочку из газа и пыли, в которой вращались все небесные тела, и первой прекратит разбазаривание скопища атомов, именуемого Вселенной.
Конечно, при желании кто-нибудь может вбить себе в голову, будто видит некий порядок в расположении звезд и галактик или освещенных окон пустого небоскреба, где от девяти до двенадцати ночи уборщицы наводят чистоту и полотеры натирают паркет в конторах. Найти оправдание, во что бы то ни стало найти оправдание, если вы не хотите, чтобы все рассыпалось! Сегодня вечером мы ужинаем в городе, в ресторане на террасе двадцать третьего этажа. Это деловой ужин; нас шестеро, с нами Дороти и жена Дика Бемберга. Я ем устриц, гляжу на звезду, которая называется, если я не ошибаюсь, Бетельгейзе. Мы разговариваем: мужчины о производстве, дамы о потреблении. Впрочем, увидеть небесный свод трудно: огни Манхэттена сливаются в сплошное сияние, которое невозможно отделить от сияющего неба.
Чудо кристаллаэто сетка атомов, которая постоянно повторяется. Этого-то Вуг не хотела понять. Я скоро увидел, что ей нравилось как раз совсем другое: открывать в кристаллах самые ничтожные различия, неправильности, изъяны.
Неужели, по-твоему, так уж важно, если тут один атом не на месте или одна грань искривилась? говорил я. Ведь этому телу суждено расти бесконечно по строгой схеме. Мир стремится стать единым кристаллом, кристаллом-гигантом
А мне нравится, когда есть много маленьких, отвечала она, разумеется, из чувства противоречия.
Но все же в ее словах была правда. Кристаллы появлялись ежеминутно тысячами, они проникали друг в друга: два кристалла, соприкоснувшись, переставали расти в месте соприкосновения и не могли избавиться от следов той расплавленной скалы, от которой они заимствовали свою форму. Мир вовсе не стремился становиться единой, все более простой геометрической фигурой. Он застывал в виде призм, кубов и октаэдров из стекловидной массы, и все они, казалось, борются друг с другом, чтобы избавиться от соперников и захватить для себя всю материю
Из внезапно остывшего кратера посыпался ливень алмазов.
Погляди! Какие большие! воскликнула Вуг.
Со всех сторон извергались вулканы. Алмазный материк, преломляя солнечные лучи, играл мозаикой радужных граней.
Но разве ты не говорила, что маленькие нравятся тебе больше? напомнил я.
Нет! Эти! Огромные! Хочу! И она бросилась вперед.
Но вот там они гораздо больше, сказал я, указывая наверх.
Блеск ослеплял нас, но я уже видел перед глазами алмазную гору, граненый переливчатый хребет, самоцвет-небоскреб, Эверест-Кохинор.
А зачем они мне? Мне нравятся те, которые я могу взять, я хочу иметь их. В сердце Вуг уже разгорелась жажда стяжания.
Это он будет иметь нас: он сильнее, и мы будем у него в плену, ответил я.
Как всегда, я ошибся. Алмазы имеют другие, а не мы. Когда я прохожу мимо магазина Тиффани, я всегда останавливаюсь у витрины и смотрю на пленные алмазы, осколки нашего утраченного царства. Они лежат в бархатных гробах, в оковах из серебра и платины. Воображение и память помогают мне вернуть им гигантские размеры, превратить их в скалы, в сады, в озера; я представляю себе голубую тень Вуг, которая отражается в их гранях. Нет, это не в моем воображении, а на самом деле Вуг приближается ко мне среди алмазов. Я оборачиваюсь. Девушка смотрит на витрины из-за моего плеча, волосы падают ей на глаза.
Вуг! говорю я. Наши алмазы!
Она смеется.
Так это ты? спрашиваю я. Как тебя теперь зовут?
Она дает мне свой телефон.
Мы находимся среди стеклянных плит; я живу среди мнимого порядка, хочу сказать я ей, у меня контора в Ист-Сайде и дом в Нью-Джерси, на уикэнд Дороти пригласила Бембергов. Над мнимым порядком не властен мнимый беспорядок, нам нужен был бы алмаз, но не тот, который мы можем иметь, а тот, который имел бы нас, свободный алмаз, в котором мы с Вуг были бы свободными атомами
Я позвоню тебе, говорю я ей, только потому, что мне хочется снова начать с нею ссориться.
Там, где в кристалл алюминия случайно попадали атомы хрома, к его прозрачности примешивалось темно-красное: так под нашими ногами расцветали рубины.
Ты видишь, говорила Вуг, разве они не красивые?
Мы не могли пройти через долину рубинов, не затеяв ссоры.
Да, отвечал я, потому что правильность равносторонних многогранников
Уфф, перебивала она. Ты еще скажешь, что без примеси инородных атомов получились бы рубины!
Я начинал злиться. Мы могли без конца спорить, что красивее, но уже можно было сказать с уверенностью, что Земля идет навстречу желаниям и вкусам Вуг. Расщелины, трещины, из которых поднимается лава, расплавляя утесы и перемешивая минералы, создавая неожиданные конгломераты, таков был ее мир. Видя, как она ласкает гранитные стены, я оплакивал утраченную в этих скалах чистоту полевого шпата, слюды и кварца, а ее, казалось, трогало только одно: дробное многообразие, которое приобретал теперь облик мира. Как нам было понять друг друга? Для меня имели цену только однородность, неделимость, достигнутый покой, для неетолько разделение и смесь, одно вещество, или другое, или оба вместе. Нам тоже только предстояло обрести облик, до тех пор пока кристалл-я не сольется с кристаллом-Вуг и пока мы вместе не станем, быть может, единым целым с кристаллом-миром. А она, казалось, уже знала, что законом живоц материи будет разделение и перспектива воссоединиться лишь в бесконечности. Так, значит, права была Вуг?
В понедельник я звоню ей. Погода стоит совсем летняя. Мы вместе проводим день на Стэйтен-Айленд, растянувшись на пляже. Вуг смотрит, как песчинки сыплются у нее между пальцами.
Сколько крохотных кристаллов говорит она.
Мир осколков, окружающих нас, для нее остается прежним миром, тем миром, каким мы ожидали увидеть его, когда он родился из раскаленной массы. Конечно, кристаллы до сих пор придают миру форму, их расколотые, еле видные обломки обкатаны волнами, заключены в скорлупу из всех элементов, растворенных в морской воде, спаяны в обрывистые скалы, в утесы из песчаника, который сто раз рассыпался и отвердевал, в плиты шифера и сланца, в гладко поблескивающий мрамор; они сделались подобием того, чем могли бы стать и чем уже никогда не станут.
Я опять начинаю упрямиться, как в те времена, когда стало ясно, что я проиграл, что земная кора превращается в нагромождение разрозненных форм, а я не желал примириться с этим и при виде всякой неровности очертаний, на которую радостно указывала мне Вуг, пытался убедить себя, будто все кажущееся нам на первый взгляд асимметричным имеет где-нибудь соответствие, так как включается на самом деле в столь сложную кристаллическую сетку, что постичь ее нет никакой возможности (но я все же принимался вычислять, сколько миллиардов граней и ребер должен иметь тот кристалл-лабиринт, тот сверхкристалл, который включит в себя все кристаллы и некристаллы).
Вуг принесла с собой на пляж маленький транзисторный приемник.
Все происходит от кристалла, говорю я, даже музыка, которую мы слушаем. Но я знаю, что кристалл транзистора неполон, нечист и неоднороден, что в плетении его атомов множество изъянов.
Ты одержимый, отвечает она.
И наш старый спор возобновляется. Она хочет заставить меня согласиться, что настоящий порядокэто тот, который несет в себе неоднородность и разрушение.
Катер подходит к Бэтри, наступил вечер, в светящихся сетках окон, составляющих призмы-небоскребы, я вижу теперь только черные провалы и бреши. Я провожаю Вуг до дома, поднимаюсь к ней. Она живет в Даунтауне, содержит фотоателье. Я гляжу вокруг и вижу только сплошные нарушения в порядке атомов: люминесцентные трубки, линзы, скопления крохотных кристалликов серебра на фотопластинках. Я открываю холодильник, беру лед для виски, из транзистора доносятся звуки саксофона.
Тот кристалл, которым стал мир, тот кристалл, в котором мир увидел самого себя, в котором он преломляется на тысячи образов-искр, это не мой кристалл. Он источен, нечист, неоднороден. Победа таких кристаллов (и победа Вуг) равнозначна поражению Кристалла (и моему поражению). И сейчас я жду, пока кончится пластинка, чтобы сказать об этом Вуг.
Кровьморе
Иллюстрация Мэтта Кича к рассказу «Кровьморе»
По сравнению с той порой, когда жизнь еще не выбралась из океана на сушу, условия существования человеческих клеток не слишком изменились: их омывают те же волны, продолжающие бить в артериях. В самом деле, по химическому составу наша кровь подобна водам изначальных морей, из которых первые живые клетки и первые многоклеточные существа получали кислород и прочие необходимые для жизни элементы. По мере развития более сложных организмов проблема сохранения контакта максимального числа клеток с жидкой средой не могла уже решаться просто путем увеличения внешней поверхности; в выигрышном положении оказались организмы с полыми пространствами, внутрь которых могла проникать морская вода. Но только превращение этих полостей в разветвленную систему кровообращения стало залогом поступления кислорода ко всем клеткам организма, что создало возможности для распространения жизни на земле. Море, в котором пребывали некогда живые существа, теперь заключено внутри их.
По существу, не столь уж многое изменилось: я продолжаю плавать в таком же теплом море, сказал старый Qwfwq, то есть внутри у меня то же самое, что было некогда снаружи, когда я плавал в нем под солнцем, как плаваю во тьме сейчас, когда оно внутри; если что и изменилось, так это то, что у меня теперь снаружи, нынешняя наружность, прежде бывшая внутри, но это не имеет особого значения. Ну вот, вы сразу: как, наружность не имеет значения? Я имел в виду: если вдуматься, то с точки зрения прежнего «снаружи», то есть теперешнего «внутри», что есть теперешнее «снаружи»? Это то, где сухо, вот и все, этотам, куда не добираются приливы и отливы, что, конечно, тоже важно, раз оно теперь снаружи и считается более достойным внимания по сравнению с тем, что внутри, но вообще-то и когда оно было внутри, то тоже было важно, хоть и для более ограниченного, как тогда казалось, круга, вот что я имел в виду, менее достойного внимания. Ну вот, мы сразу же заговорили о других, то есть не обо мне, то есть о ближних, раз уж вы так ставите вопрос, ближнийэто тот, о чьем существовании знаешь потому, что он снаружи, да, с нынешней «наружи», но и в прежние времена, когда снаружи было то, в чем плавали, весьма насыщенный и теплый-теплый океан, то и тогда мелькали там другие, в том былом «снаружи», так что к знанию о существовании других можно прийти и через такое «снаружи», какое было прежде, через нынешнее «внутри», а теперь, когда на заправочной станции в Кодоньо за руль вместо меня сел д-р Чечере, на соседнем месте осталась Дженни Фумагалли, а я переместился назад, к Зильфии, что там теперь снаружи, каково оно, это «снаружи»? Сухо, небогато смыслами, значениями, довольно тесно (нас четверо в «фольксвагене»), и при этом все безлично и могло бы быть заменено другими д-р Чечере, и Дженни Фумагалли, и Кодоньо, и бензозаправка, а что до Зильфии, то в тот момент, когда я положил ей рукумы отъехали всего-то километров на пятнадцать от Казальпустерленгона колено, или, может, это Зильфия начала меня ласкать, не помню точно, то, что совершается снаружи, так нетрудно перепутать, все наружное стало сущей ерундой в сравнении с тем, что творилось у меня в крови и что я чувствовал с тех самых пор, как мы с Зильфией поплыли вместе в обжигающем, пылающем океане.
Подводные глубины были цвета, какой сейчас мы можем видеть лишь на обороте наших век, светлее там, куда сквозь водную толщу удавалось проникать потокам солнца или проблескам его лучей. Покачиваясь на волнах, мы отдавались воле теченияглубинного, но очень легкого, порой почти неощутимого и в то же времятакой силы, что мы то возносились ввысь гигантскими валами, то низвергались в бездонные пучины. Зильфия то круто уходила подо мною вниз в густо-фиолетовом водовороте, то взмывала надо мною к самым алым полосам, пробегавшим чередой под лучезарным сводом. Все это мы ощущали через наши поверхностные слои, растянутые для увеличения поверхности, с которой граничило это питательное море, так как с каждым приливом и отливом все, что было в нем, переходило снаружи внутрь нас, все питательные вещества, включая железо, короче говоря, здоровая пища, так что никогда мне не было так хорошо, как в ту пору. Точнее, хорошо мне было оттого, что, наращивая свою поверхность, я увеличивал возможности контакта с этим полезнейшим «снаружи», но в то же время по мере расширения зон моего тела, смачиваемых морским раствором, рос и мой объем, и все более объемистая часть меня становилась для наружной стихии недоступной, сухой, скрытой, и бремя этой иссушенной оцепенелой толщи было единственным, что омрачало наше с Зильфией счастье, ибо и она чем больше занималаво всем своем великолепииместа в море, тем больше набиралось и в ней непроницаемой инертной толщинеприкосновенной, недоступной для прикосновений, закрытой для притока жизненных сил, неспособной принять те сообщения, которые я посылал ей посредством колебаний волн. Так что можно было бы сказать и что теперь мне лучше, чем тогда, теперь, когда слои прежней поверхности, в ту пору обращенные наружу, повернулись внутрь, как выворачивается перчатка, когда все «снаружи» повернулось внутрь и стало пронизывать нас через нитевидные разветвления, да, можно было бы сказать так, если бы наружу не выступило то, что прежде было скрыто, растянувшись на расстояние между моим твидовым костюмом и убегающим пейзажем Басса-Лодиджаны, и теперь не окружало меня, полное нежелательных объектов вроде д-ра Чечере, со всею его толщиной, которую он прежде, должно быть, заключал внутри себя, дурацкая манера расширяться во все стороны как шар! теперь развернутой передо мною в непростительно неровную, изобилующую деталями поверхность, особенно на жирном, сплошь в фурункулах, загривке, так напрягшемся, что в него впился полужесткий воротник, в момент, когда доктор со словами: «Эй, эй, вы, там, сзади!»чуть сдвинул зеркало заднего обзора и наверняка заметил, что вытворяют наши с Зильфией руки, наши жалкие наружные руки, наши малочувствительные руки, старающиеся удержать воспоминание о нашем плавании, или воспоминание, плавающее в нас, или же то, что продолжает плаванье во мне и в Зильфии, или в чем продолжается плаванье, как тогда, вдвоем.
Вот то различие, которое я мог бы провести, чтоб лучше передать, чем «раньше» отличалось от «теперь»: раньше плавали мы сами, теперь же плаванье происходит в нас, но если вдуматься, то лучше этого не делать, так как на самом деле и тогда, когда море все было снаружи, я в нем плавал так же, как сейчас, помимо своей воли, то есть тогда во мне происходило плаванье в такой же мере, как теперь, поток окутывал меня и увлекалтуда, сюда, в этой легкой ласковой стихии, где нежились мы с Зильфией, переворачиваясь вокруг себя, паря над прозрачными рубиновыми безднами, играя в прятки среди бирюзовых лент, змеившихся со дна, но эти ощущения движения на самом деле рождалаобъяснить вам, что? некая всеобщая пульсация, только не надо это смешивать с тем, что сейчас, ибо с тех пор, как море стало внутри нас, оно само собою производит при движении впечатление поршня, но тогда, конечно, невозможно было говорить о поршне, как представить поршень без цилиндра, этакую безграничную камеру внутреннего сгорания? поскольку море, даже океан, в котором мы пребывали, нам казалось безграничным, в то время как теперь вездепульсация, биенье, гул, хлопкивнутри артерий и снаружи, море ускоряет свой бег в артериях, когда я чувствую, что меня ищет рука Зильфии, точнее, только я почувствую, как ускоряет оно бег в артериях Зильфии, чуть та почувствует, что ее ищет моя рука (два разных бега, представляющие собой бег одного моря, сходятся при соприкосновении изжаждавшихся пальцев), и «снаружи», непроницаемое изжаждавшееся «снаружи», тоже тайно силится имитировать биенье, гул, хлопки, сотрясающие все у нас внутри, вибрирует в акселераторе под ногой д-ра Чечере, и вся череда автомобилей, замерших у выезда с автострады, тщится воспроизвести пульсацию океана, скрытого теперь внутри нас, алого океана, некогда безбрежного и освещенного солнцем.