Идущие. Книга I - Лина Кирилловых


ИдущиеКнига IЛина Кирилловых

Пролог

Там, где серость гравия, топкая грязь раскисающей в непогоду околицы, параллельные ленты рельс, чахлые, жалкие, какие-то словно бы изначально мёртвые кусты и деревья без листьев и почек, неработающий слепой семафор и низкая, запаршивевшая от времени и дождей платформа, вьётся в лес тропка, протоптанная собачниками, грибниками и местными маргиналами, которые жгут костры, жарят хлеб, пьют дешёвый портвейн и пугают дворняг и кошек своими хриплыми заунывными песнями. Через лес тропа выводит к разбитому объездному шоссе; то, в свою очередь, порождает кривые дорожные щупальца, дальше превращающиеся в улицы, что уходят к центру города. Дома, все, как один, старые и перекошенные, по мере продвижения от окраин к сердцевине обрастают этажами и неприглядностью. Окна некоторых, деревянных и уже нежилых, почти полностью лишены стёкол: фанеры, картонки, крест-накрест прибитые доски и брусья скрывают сырость и запустение. По давно некрашеным фасадам бегут трещины  кое-где они так велики, что в них можно просунуть ладонь. Из открытых дверей подъездов тянет затхлостью, щами и общественным туалетом. Голоса телевизионных коробок прерываются ссорами и пьяной руганью. Над крышами, щетинящимися копьями антенн, густо дымят трубы завода. Воздух отдаёт кислятиной.

Он живёт тут уже долгое время. Сначала, как и все местные, он здесь родился. Грузный человек ткнул его пальцем в живот и сказал: «Пацан  хорошо!». Это были первые и последние слова одобрения, на которые отец по отношению к нему сподобился, и последнее, в общем-то, пристально-отцовское внимание собственно, потому как потом, в течение долгого времени, пока тянулось детство раннее, детство среднее, детство предподростковое, он слышал только, как хлопала по утрам входная дверь квартиры, когда отец уходил на смену, и как скидывал тот с грохотом свои тяжёлые ботинки на пол вечером, когда возвращался. Отец шумно ел ужин; лезть на колени к нему было нельзя, потому что там уже сидела кошка. Кошка была хитрой и залезала ради того, чтобы выпросить кусок колбасы, а он сам был только бескорыстно любящий и наивный, как все маленькие дети с пока ещё непораненным сердцем, и хитрость и изворотливость легко обставляли его, а также кошкин невеликий вес и её простое желание: урвать немного еды. А не его  интересоваться и расспрашивать, и потому мать недовольно отпихивала: «Что ты тут крутишься, иди в свою комнату», а отец жевал и читал газету. Мать, сухую высокую женщину, он побаивался. Сначала смутно  из-за тона комендантши общежития, в котором звучали нотки почти расстрельные, и её полного неумения улыбаться, затем явно: в пять лет, после случайно разбитой вазы, мать познакомила его со старым отцовским ремнем. Он учился существовать, не вызывая ничьего раздражения: не путаться под ногами, быстро и непривередливо есть, поддерживать будничные разговоры, оказываться полезным по дому настолько, чтобы к нему не было претензий из-за лени, и быть достаточно ненавязчивым, чтобы никто не понял, сколь многое он умеет, и не загрузил работой, как прислугу. В школе он откровенно скучал. Коридоры воняли разваренной кислой капустой, которую подавали в столовой, помещения  мелом и нечистыми носками, одноклассники были тупы, учителя измучены и заторможены, поэтому здесь он тоже учился сам: в библиотеке. А читал он много: жадно, хищно, почти с остервенением, сажая в душу  ростки сомнений и открытий, и зрение  что было ожидаемым. Изучая большой мир, который никогда не видел, и миры, которые увидеть бы не смог, потому как они были выдуманные, он однажды подслушал разговор библиотекарей: петиция руководству области о возвращении пригородных электричек снова провалилась.

Куда-то далеко, понял он, ходили поезда, у которых раньше здесь была остановка. И заболел желанием.

Оно жило в нём, когда он делал уроки и писал контрольные, когда подтягивался на перекладине  никогда не мог сделать этого больше трех раз, и его клеймили слабаком и нюней  и кипятил колбы над спиртовкой, когда гулял, сунув руки в карманы, и черпал лужи своими рваными кедами, потому что не видел, куда бредёт, да ещё снимал при этом очки  для пущего эффекта отсутствия. А особенно  когда стоял у свежей могилы совершенно чужого ему человека, когда-то ткнувшего его в живот пальцем, потому что крыши над заводскими цехами, может, и рушатся порой на головы, убивая и калеча, но мечты  ни разу. По крайней мере, пока они не стали материальны.

И, конечно же, ранним утром оно жило ярче всего  когда заявлял о себе вестник.

Утренний пятичасовой проносится сквозь застой местного безвременья, как видение. Золотое, алое, свист и грохот, знаменующие стремительную жизнь, летящую всегда вперед и дальше, взмётывают палую листву. Протяжный гудок, разрезающий сумерки, служит верным будильником для заводских. От стука колёс позвякивают подвески у люстры. Подросток в комнате приоткрывает глаза. У него есть мечта: сесть на поезд.

В городе, стоящем посередине пустыни, длится вечнозелёное лето. Оно накатывает жаркими волнами в полдень и отступает к вечеру, чтобы за ночь поднакопить сил, и пахнет многими ароматами: эвкалиптом и мятой, чистой водой и жасмином, фрезией, тюльпанами, спелой налитой клубникой и соком медовых груш. Всё это было бы для пустыни странным, не именуйся город Оазисом. Он весь  клумбы и цветы, гул пчёл и птичья трескотня, коты на крышах, бабочки и то самое водяное журчание: фонтан и озерце, ручейки и родник. В город ведёт одна-единственная дорога. Где-то у самых его границ она пропадает в траве, и так получается, что из города не ведёт ни одной.

Маленький двухэтажный коттедж  дом для мужчины и женщины. Между деревьями в саду растянуты веревки, на которых сушится бельё  простыни, наволочки, носки и рубашки, газовые платья и чулки. За развевающимися флагами тканей прячутся качели, простые и самодельные, и иногда женщина садится на них, а мужчина её раскачивает, и оба смеются, как дети, хотя уже весьма немолоды.

Женщина работает в школе  учительницей, и подопечные её обожают. Мужчина мог бы зваться историком-хронистом, если бы хоть один из его трудов покинул когда-нибудь ящик стола.

 Ты ведь понимаешь, что мне всё равно никто не поверит,  оправдывается он перед женой.

 А ты бы хотел, чтобы тебе верили или чтобы тебя читали?

 И то, и то.

 Так редко бывает, дорогой мой.

 Знаю.

 Тогда стань просто писателем. Им прощаются любые выдумки, даже если на самом деле это правда.

 Но я-то учёный. Ай, забыли

Устав от работы, мужчина садится в кресло-качалку, стоящее на крыльце. Женщина приносит ему чай и печенье с корицей. Они рассматривают шелестящие кроны и небо, словно выкрашенное лазурной эмалью, воробьёв и стрижей, ватный пух облаков. Тишина и тепло их зрелой любви помещаются в переплетённых ладонях.

 Ты не скучаешь по дому?

 Он здесь. Чего мне скучать

 Старый ворчун. Всё побросал и вернулся.

 Справятся без меня. Уже не маленькие

Женщина заправляет за ухо соломенную прядку волос.

 А мне вот не хватает наших девочек. Видела их всех раз, два три раза, а младшую так вообще никогда  и не хватает.

Мужчина молча прижимает её руку к своему лбу: прости меня.

 Перестань,  она гладит его по голове.

Они очень похожи на пожилую пару, которую позабыли дети и внуки, тихо-мирно доживающую свой человеческий век среди георгинов и роз. Возможно, мужчина винит в том себя, потому что когда-то с теми рассорился. Совершенно очевидно, что женщина так не думает.

 Когда-нибудь они придут. Дотянуть бы только. Но ты, если что вдруг, отдай им тетрадь. Там всё, что им нужно, все ответы.

 Сам и отдашь. Я уверена.

По вечерам они зажигают маленькие фонари, развешанные на деревьях. В недрах каждого скрывается свечка, оживающая с помощью длинной зажигалки для газовой плиты. Свечи всегда одинаково белые, пламя  рыжее, в саду пляшут тени и шныряют соседские кошки, а калитка никогда не закрывается. К её ручке приделан колокольчик-шар, чтобы тех, кто вошёл, было слышно сразу.

Пока что это лишь друзья и молочник.

Короли  грустят ли?

При всех королевских регалиях, золотом троне и мантии, при поклонах, почтении и каменном замке, из которого на много миль вокруг видно собственное королевство  частокол лесов, блюдечки озёр, светлые луга, выпачканные в солнечно-жёлтом, птичьи росчерки в небе, глубоком непорочной чистотой, и деревушки со спиралевидными дымками, и далёкая изломанность гор, на которую нанизывается, будто половина баранки, весёлый рогатый месяц при неотложных обязательствах: этого  казнить, этого  повесить, эти земли захватить, этот городок спалить, написать законы, принять в рыцари, жениться на принцессе  королю печалиться некогда: всё сжирает призвание. Да и вообще, король  это не какой-то там сгусток странной грусти, тоскливо-унылое создание, а совсем иные особенности и черты.

Как-то, примера ради:

Зычный голос, внушительность, прекрасный аппетит. Вместительное брюхо. Звучная отрыжка  как следствие.

Залихватски закрученные усы или борода до пояса  короли дремучих времен подобную растительность уважали и берегли.

Толпа незаконнорожденных детишек и обесчещенные крестьянские девушки.

Дурные приказы. Охотное, подобострастное их исполнение. Чем исполнение охотней, тем последующие приказы дурнее  весело же!

Войны с соседскими князьками, пирушки с вассалами, выезды на охоту, различные интриги и перевороты. У монархов тоже должен быть досуг.

Сифилис, подагра, камни в почках, подлый кинжал в спину, яд в кубке с вином или, если несказанно повезёт, смерть в бою. К последнему щедрым бонусом прилагаются прославляющие королевскую храбрость баллады.

Так вот, ничего подобного в данном государстве не существовало. Тут наблюдался какой-то совсем уж неправильный правитель.

Аксель Первый.

Аксель Первый и был таким печальным королем, хотя являл собой вообще-то тот самый жизнерадостный тип человека, который способен найти общий язык с кем угодно и всем подарить немного радости. Он умел шутить тоже не по-королевски и казался  как шептались придворные  слишком странно человечен и прост, но что угодно, даже такое плебейство, ему легко прощалось: король спас свой мир от чумы. Его почитали вслух как правителя и шёпотом  как колдуна, этого не старого ещё человека с печальными жёлто-зелёными глазами. Аксель Первый, как это нередко случается в среде правителей, был чужестранцем. Он правил уже двадцать лет, и за всё прошедшее время так и не обзавелся семьёй. Хотя носил единый маленький портрет нескольких людей, изумительную в чёткости картину, цветисто и глянцево выведенную на плотном бумажном прямоугольнике, за подкладкой скромно-серого камзола  никому не показывая, вообще-то, но кто-то всё же разок углядел мельком и разболтал.

Он дал этому миру вакцину от чумы, водопровод и масляные фонари, автоматические арбалеты, городские бани, деревенские школы, ирригационные каналы, мощёные булыжником дороги, порты и верфи, театры, суды, золотую валюту, голубиную почту и собак-поводырей. Высокие, кристально чистые белые воротнички, прямые брюки, женские туфли-лодочки, чернильницы-непроливайки, грифельные карандаши и Праздник Выпускного, любовь к чтению, лён, картофель и рис, мороженое и спаржу. Он развил и укрепил селекцию, астрономию, медицину и искусство. Он построил столицу. Он научил людей играть в футбол и теннис, в «ты мне доверяешь?» и даже в «двадцать одно». Средневековая жизнь оказалась не ахти какой сложной,  только нужно было вовремя подавить в себе брезгливость  а вносить в неё новаторства оказалось весьма увлекательным. Дворянские семьи мечтали выдать за него замуж своих дочерей, феодалы-соседи клялись в вечной дружбе, придворные франты копировали его грусть, сделавшуюся новым веянием моды, простоту в одежде, мягкий, тихо рокочущий голос, смелость не скрывать под париком свои седеющие, коротко подстриженные светлые волосы и привычку бриться. Людям он нравился. Потихоньку они готовили для него памятники и страницы в будущих книгах истории.

На самом деле Акселя Первого звали, конечно, иначе. Но этот мир запомнил его лишь под таким именем, тогда как в другом, родном, его начали потихоньку забывать.

Много времени прошло. Сочли погибшим.

Поэтому он вполне имел право на то, чтобы грустить. Он-то не забыл ничего и был жив.

Она никогда не спрашивала, откуда он взялся  просто однажды обнаружила сидящим на пороге. Была поздняя зима, он казался замёрзшим, и она пригласила его внутрь, чтобы накормить чашкой горячего супа.

 Раз пришёл, то живи. Только помогай по дому.

И он поселился на чердаке и помогал  мыл посуду и пол, ремонтировал и паял, таскал тяжёлые сумки, белил, штукатурил и красил. У него были золотые руки. Они могли починить всё, что угодно, начиная от потёкшего крана на кухне и заканчивая мотором её старой «Каденции», которой шли уже восемнадцатый год и совершенно немыслимая сумма пробега. Соседям он тоже чинил: тостеры, часы, велосипеды, плиты и холодильники, ёлочные гирлянды и детские радиоуправляемые игрушки. Денег он не брал категорически, но соседи наловчились прятать их ему в карман, когда благодарно обнимали и похлопывали по спине.

Всё, найденное в карманах, он отдавал ей.

 Это твоё, чудак. Ты сам заработал!  она хохотала и пыталась вернуть.

Он прятал руки.

 Так дело не пойдёт. Завтра поедем по магазинам и что-нибудь тебе выберем. Что ты хочешь? Одежду, книги, стереосистему, свой автомобиль?

Он говорил, что, если что-то на эти деньги и купит, то лишь для дома  продукты и необходимое в хозяйстве. В конце концов согласился на старый добрый пленочный фотоаппарат. И первым же снимком запечатлел её, весёлую и черноволосую. А потом попросил развести в миске шампунь и пристрастился фотографировать мыльные пузыри со всем, что в них отражалось. Там был целый мир, не больше и не меньше, и она проявляла пленки, а наиболее удачные кадры распечатывала и вешала на стену.

Когда шёл дождь, он выбегал на улицу и ловил языком падающие капли. Пускал по лужам пустые спичечные коробки, а сами спички пересчитывал и копил.

 Зачем тебе? Собираешься устроить поджог?

Она шутила, но он принимал слова за подозрения и горячо открещивался. Когда спичек набралось достаточно, он выпросил у неё клей, лак, старые газеты на стол, чтобы не капало, маленькую лампу и немного свободного времени. И стал создавать чудеса.

Первым чудом был клипер «Надежда». Трехмачтовый, с парусами из папиросной бумаги, бежево-блестящий и совсем настоящий, клипер положил начало целому ряду фрегатов, джонок и галер. Они громоздились на полках  маленькие «Принцип» и «Гордость», большие «Вера», «Верность», «Победа» и «Честь» и совсем огромная «Благодарность».

 Ну ничего себе. Если её спустить на воду, то она и меня выдержит, наверное

 Может, он, конечно, и беглый каторжник с болот,  сказала ей как-то соседка.  Но ты носом-то не крути, ежели что. Такой подарок судьба тебе, сироте, подбросила. Хватайся, девка!

Склеив очередной кораблик, который был назван «Любовью» и торжественно отдан ей в руки, он встал перед ней на одно колено и спросил, выйдет ли она за него замуж. Она согласилась. Не потому, что соседка имела над ней какой-то там непререкаемый авторитет  так повелось, что у сирот их, авторитетов, почти не бывает. Зато есть сердце, готовое стать для корабликов, пусть и из спичек склеенных, дружелюбной и приветливой гаванью, и есть дом, в котором двоим лучше, чем одному, а троим или четверым совсем замечательно, если последние  дети, и есть давняя мечта, приснившийся образ, который тут, в реальности, ждал её на крыльце под февральским снегопадом  ждал-ждал и дождался, да ещё с такими добрыми глазами.

 Само собой. Зря я тебя, что ли, столько терпела

От счастья она разревелась, и он кинулся её утешать.

  а этот будет тебе теперь братом,  Ма подтолкнула к ней мальчишку с весёлыми льдинками глаз.  Знакомьтесь. Рик, это Огонёк, твоя новая сестрёнка. Огонёк, это Рик. Дружите, дети.

 Рик? Ульрик Храбрый! Был когда-то такой правитель Можете звать меня так же, юная леди.

 Воображала,  дёрнула его за ухо Ма.  Довыпендриваешься  огребёшь!

Дальше