Дарья БеляеваВООБРАЖАЛА
Глава 1
Я не знаю, где начало у этой истории. Наверное, оно далеко за пределами того, что я могу рассказать. Но я начну с того момента, как я помню себя по-настоящему. С той минуты, с которой я уже существую не обрывками ощущений, восторгом или страхом, а чистой линией моей жизни, рассказом о том, кто я такая.
Ее голос сначала вплелся в мурлыканье фонтана, а потом порвал его, как рвут тонкую водяную пленку пальцы ног, когда залезаешь в ванную.
Воображала! сказала она. Смотри, что у меня есть!
Глаза ее светились и блестели, как игрушки, которые дарят на день рожденья. А день рожденья у нас один на двоих, но мои глаза никогда не сияли так. Она сжала кулачок, а другой рукой заставила меня сложить руки так, словно мы в колечко играли, и я поняла, что она ничего не покажет, хотя сказала «смотри». Ее сложенные, как в молитвенном жесте, ладошки прятали какое-то сокровище, и она передала его мне. Наши руки тесно прижались друг к другу, как корабли между которыми поставили трап, и что-то зашевелилось между моих ладоней, забилось, как маленькое сердечко.
Я запищала от страха, хотела разжать руки, но она удерживала мои запястья.
Осторожно, Воображала!
Отпусти, Жадина!
Но она только засмеялась, у нее были зубы-жемчужинки. Она подалась ко мне, слаще запахла, зашептала:
Смотри осторожно.
А ее пальцы все еще крепко сжимали мои запястья. Это было вовсе не больно, только не получалось выбраться. Я наклонила голову, заглянула в узкую щель между моими пальцами, но ничего не увидела, только что-то метнулось мне в глаз, и я от испуга едва не упала в фонтан. Она сказала:
А теперь, милая, ты мне ее отдай.
Ее?
Но она только еще раз улыбнулась, отпустила меня, и ладони подставила так, чтобы мы снова поменялись ее сокровищем.
Кто это? спросила она. Но я не знала ответа, никого не успела рассмотреть.
Бабочка? спросила я и представила такую красивую, с лазурными крыльями и длинными усиками загнутыми на концах. Сестра только облизнула губы и головой покачала. Ее локоны дернулись, они были похожи на золотые пружинки. У меня волосы были прямые и черные, и вовсе не такие густые, как у нее. Мама говорила, что иногда девочки, которые рождаются в один день и выглядят одинаково. Мне хотелось бы быть, как она, но я была совершенно другой, как будто не только день рожденья у нас в разные дни, но и родители разные.
Она раскрыла ладонь и тут же придавила пальцем насекомое, оно хотело взвиться вверх, но не успело. Я не сразу смогла рассмотреть, кто замер у нее на ладони, а когда рассмотрела, то тут же засунула руки в фонтан, потому что я ненавидела ос.
Свет проходил сквозь ее крылья, ее ужасная морда с огромными челюстями и черной маской на злых глазах двигалась, а полосатое брюхо дергалось, будто оса хотела потанцевать, но чувства ритма у нее не было.
Смотри, милая, она не страшная.
Она страшная! ответила я. С трудом я отвела взгляд от осы и стала смотреть на свои руки под прозрачной водой, там они казались еще бледнее. По поверхности воды путешествовали лепестки роз. Я не любила цветы, потому что они приманивают ос, но я любила воду, потому что осы боятся воды.
Воображала, сказала она.
Что, Жадина?
Смотри сюда.
И я посмотрела. Палец ее упирался ровно туда, где сочленялись брюхо и грудь осы. В эту самую точку, которой почти не существует, поэтому и принято говоритьосиная талия. Я увидела молочную каплю, тянущуюся по ее ладони из места, где было осиное жало.
Ты вырвала ей жало?
Ты же и сама видишь. Возьми в руки. Она не страшная.
Сестра улыбнулась. Губы у нее были ягодные, такие красивые, что даже смотреть на них было странно. Мы были вместе даже до рожденья и, к тому моменту, еще семь лет. А я так и не привыкла к этой броской, болезненной красоте. Меня удивляло, что она вообще существует, моя сестра.
Она умрет, сказала я. Жадина, ты убила ее.
Они когда кусают, все равно умирают.
Нет, это пчелы. Я читала. И ты читала. Просто хочешь мне соврать.
Я много читала и думала, что все могу прочитать. Я посмотрела на осу, ей было больно, и она извивалась, и я протянула руку, хотя отвращение было нестерпимым, потому что я не хотела, чтобы она причиняла кому-то боль. Я смотрела на это и чувствовала оторопь и еще что-то, скорее близкое к переживаниям, которые мы испытываем желая чего-либо, за что себя боимся.
Оса плюхнулась мне на ладонь, попыталась подняться, но не смогла, крылья ее трепетали так слабо, но тем красивее сквозь них лился свет. От этой красоты тошнило, потому что она была болезненной и злой, насильственной. Тогда я впервые понялаи у сестры такая красота. Не потому, что она хрупкая или чем-то родственна смерти, а потому что точно так жеслишком запретна, чтобы на нее смотреть, и оттого вдвойне прекрасна. Конечно, тогда я подумала не такими ясными, чистыми словами, но ощущение мелькнуло у меня в сознании. Я, завороженная, смотрела на осу понимая, что она не укусит меня, а потом отбросила ее, потому что не хотела, чтобы на моей ладони умерло живое существо.
Мне это было противно, хотя и не до конца. Как и все противное, эта идея имела оттенок притяжения, который и заставил меня двинуться так резко. Оса оказалась в фонтане, почти в самом центре, и струя воды ударила ее, уволокла вниз своей силой.
Я хотела снова опустить руки в воду, но где-то там плавала оса, и вся вода была ей осквернена. Мне не стало ее жалко, но я испытала жгучую боль вины. А сестра сказала:
Видишь. Вовсе не страшно.
Мерзко.
Но не страшно, повторила она, а потом поцеловала меня, и ее теплые губы коснулись моей щеки, и я опять ощутила запах сладких цветов, которые она всегда любила. Ее розовые туфельки с пряжками блестели на солнце, а у меня были голубые, и солнце таяло в них, потому что цвет был тусклый, и их не красил. Но я не завидовала цвету ее туфель и платья, потому что я любила, как выглядят вещи на ней куда больше, чем сама их хотела.
У ее туфелек были золотые пряжки, похожие на крохотные головки цветов, такие схематичные, что у них не было рода. А потом мы услышали голос няни Антонии:
Санктина! Октавия! Время чая!
Она в ее извечном, в жаркое лето и холодную зиму, нарядедлинной юбке, блузке, застегнутой под горло и пиджаке, сидела на скамейке. Глаза ее под стеклами очков путешествовали от слова к слову, написанным в большой книге, раскрытой на ее коленях. Ей было, наверное, около пятидесяти, но еще не пятьдесят, причем этот возраст продолжался у нее до странного много лет. Она даже приходилась нам какой-то родственницей, хотя никто уже и не помнил, кем именно. И хотя мы называли ее госпожой Антонией, я никогда не могла так о ней думать. Сестра говорила:
Мыдочери императора. Она должна говорить: госпожа Санктина и госпожа Октавия.
Но, конечно, сестра никогда не говорила этого громко, потому что Антония была строгой, она могла нас наказывать, как и любых других маленьких девочек наказывали их няни. Антония всегда носила в узкой, длинной сумочке линейку и часы. Она соблюдала порядок во времени и пространстве, но кроме того никогда не упускала случая использовать линейку для того, чтобы нас наказать. И никогда, несмотря на всю ее педантичность, не считала удары, а только секунды, в которые длилось наказание. Так что всякий раз нам везло или не везло получить за один и тот же проступок разное количество ударов линейкой по пальцам.
Антония не была злой. То есть, мы так о ней не думали. Она была строгой и, иногда, придирчивой. Но мы не думали, что онаплохая.
И все-таки мы наслаждались, когда раз в год она на неделю покидала нас и уезжала в свой родной город Эфес. Мы с сестрой фантазировали о том, как мама и папа вдруг запретят ей возвращаться, но у них никогда не было на это причин. И Антония возвращалась, а наша жизнь входила в прежнюю колею, но тем приятнее были ее ежегодные отъезды и слаще их ожидание.
Мы с сестрой одновременно ответили:
Да, госпожа Антония, и сразу же подбежали к ней. Она встала со скамейки, прямая, будто помимо линейки в сумочке, у нее была еще одна, которую она проглотила. Мы послушно пошли вслед за ней по узкой дорожке между стенами зеленого лабиринта. Мы удалялись от центра, куда вели все дороги и где мурлыкал фонтан. Я взяла сестру за руку, и она стиснула мою ладонь.
Воображала, сказала она.
Что, Жадина?
Папа сказал, что сегодня из школы приедет брат.
Прекратите называть себя этими кошачьими кличками, сказала Антония, и мы услышали ее короткий вздох, означавший злость и бессилие перед привычкой, так раздражавшей ее и совершенно ей неподвластной. Сколько бы Антония ни наказывала нас, как бы ее линейка ни путешествовала по нашим рукам, мы все равно не называли друг друга по именам.
Она бы этого никогда не поняла. У нее просто не было двойняшки. Нам с сестрой не нужны были другие имена, данные чужими людьми. Мы сами друг друга назвали.
Мысль о том, что приедет брат вселяла в меня радость и волнение. Мы редко видели его, но начиналось лето, и он должен был вернуться. Конечно, брату было шестнадцать, и мы его совсем не интересовали. Он не обращал на нас внимание так демонстративно, что я была уверенаревнует к нам родителей. И хотя эта уверенность тоже не облекалась в слова, она позволяла мне не обижаться на него и любить. Я чувствовала, что у нас есть что-то, чего нет у него. В то же время однажды именно ему должна была достаться Империя. От брата у нас было странное ощущение, он был своим и чужим одновременно. Мы не чувствовали, что он наш родственник, как мама или папа, но и не чувствовали, что он чужой, как Антония. Он был кем-то между, неопределенным и из-за этого притягательным.
Воздух был напоен сочной зеленью лабиринта, и солнце высоко в небе все равно казалось не жарким, а разве что чуть пригревающим. С моря дул освежающий ветер, и его соленый и влажный запах казался здесь чуждым, прибывшим издалека и до странности контрастирующим с глубоким зеленым ароматом. Мы удалились от фонтана, и он исчез за очередным поворотом, его теперь и слышно не было.
Утром, когда я, еще босая, выходила на балкон, пока сестра нежилась в кровати, я смотрела на лабиринт, напоенный водой сверх той, что позволяет местная природа, и оттого, как и сад, он был глубже цветом, чем выжженные солнцем южные травы вокруг. Но, конечно, даже наш прекрасный, ни за что бы не выросший на этой земле без человеческой воли сад, уступал по яркости сапфиру Адриатического моря.
Иллирия была райским уголком, который не казался мне таким красивым в детстве, потому что мы отдыхали там каждое лето. Самым прекрасным в нашем особняке мне, конечно, виделся фонтан. Мраморные чаши принимающие воду, исторгаемую из самой земли, и удивительные каменные голуби, готовые взлететь вверх, в разные стороны, как разлученные навсегда любовники. Птицы были вытесаны с невероятной точностью, каждое перышко казалось настоящим, и кристальная вода омывала их расправленные крылья. Почему-то мое детское восприятие просеяло цветы, и зелень, и даже само море с удивительными переливами синевы, но зацепилось за простенький фонтан в центре лабиринта, нелепо-романтичный, с водой, усыпанной лепестками, и каменными пташками, но для меня удивительно прекрасный.
Утренний чай мы пили в одиннадцать тридцать, в самый разгар дня, когда все еще было впереди, но в то же время все уже проснулись. Мама, папа, мы, Антония, иногда брат, а иногда особенно близкие гости, собирались в саду в беседке, за безупречно накрытым столом и получали удовольствие от сладостей и милой, ни к чему не обязывающей беседы.
Впрочем, последнее к нам не относилось, нам за столом полагалось молчать. Я никогда не расстраивалась из-за этого, мне нравились сладости, и я больше любила слушать, чем говорить.
Наш дворец стоял не так далеко от Делминиона, как казалось, потому что на километры вокруг не было не единой постройки. Все это была наша земля, пустующая по нашей прихоти, и от этого осознания, к которому я только начала приходить, дух захватывало. Мы вели здесь размеренную жизнь, полную детских игр, чаепитий в беседке, чинных ужинов, расслабленных вечеров, когда мы с сестрой читали друг другу книжки и, конечно же, моря.
На море мы ходили во второй половине дня, когда вода уже прогревалась, а синева становилась гуще. Вымывая из наших волос соль, Антония ворчала, что в нынешние годы детям дают слишком много свободы, в ее время было не принято позволять детям заплывать так далеко.
Только так я понимала, что Антония волнуется за нас.
Она привела нас в беседку, где под широкой крышей, между вздернутых прозрачных шторок, нужных, чтобы вечерами закрывать вход навязчивым насекомым, стоял накрытый привычным образом стол. Доски проскрипели свою приветственную песнь под нашими ногами, и мы, вежливо поздоровавшись, сели на свои давно определенные места. Стул брата был свободен, но его чашка стояла, а значит, он действительно здесь.
Я улыбнулась сестре, а она поправила волосы и попросила Антонию налить ей чай. Чай всегда был мятный в жаркую погоду и пряный в прохладную, это правило словно бы отделилось от людей, когда-то его придумавших, стало самостоятельным законом, и никогда еще чай не ошибался. Сегодня он пах мятой, а значит погода ожидалась теплая, и море никто не отменит. Всякий раз, еще прежде, чем небо дало бы об этом знать, пряный чай предсказывал дождь и день дома.
Я любила и сидеть дома, но именно в тот день меня отчего-то тянуло на море.
В дни пряного чая от стола поднимался сонно-сахарный запах вафель с карамелью, глубокийшоколада и нежно-домашнийяблочного пирога. В дни мятного чая на столе стояли миндальные печенья, ягодные джемы окружали тарелку с легкими булочками, такими тонкими и в то же время высокими, похожими на облака. Вазочка с клубникой со сливками всегда соседствовала с вазочкой, наполненной разноцветными фруктовыми и мятными леденцами. Ближе к папе стоял поднос с зефиром, а ближе к маме тарелка с шоколадными, затейливо украшенными конфетами, которые она любила в любую погоду.
Я больше всего на свете любила джемы и мед. Но мед появлялся в дни пряного чая, так что сегодня я выбирала себе ягодную сладость. Я опустила в свою тарелку пару ложек клубничного джема, еще парумалинового, и только одну ложку лимонного. Казалось, будто я художник, и у меня на тарелке краски, которыми я собираюсь рисовать.
Вместе родителями сегодня сидел господин Тиберий, папин близкий друг и великий знаток путей нашего бога. Это был невысокий, скуластый человек с неприятным и в то же время благородным лицом. У него были жесткие, запоминающиеся черты, и увидев его впервые, я подумала, что он военный. Оказалось, что он богатый промышленник, но такой же жестокосердный, как я о нем и подумала. Господин Тиберий всегда был дорого и со вкусом одет, никогда не позволял себе вольностей или грубых фраз, и все равно оставался мне неприятным. Его лицо было юным, как и у всех людей нашего народа, но глаза выдавали в нем глубокого старика.
Я тайком слизнула с ложки джем, чувствуя себя очень плохой девочкой. Сестра увидела это, и ее улыбка из вежливой превратилась в заговорщическую. Она ела миндальное печенье, запивала его чаем и смотрела на маму.
Наша мама выглядела совсем юной девушкой, мне всегда казалось, что она прикоснулась к слезам, когда ей было не больше семнадцати. Возможно, это было и не так. Вот насколько мы с мамой были близкия даже не знала, когда она обрела свою вечную юность. Мы о ее жизни не говорили. Наша мама была женщина холоднее, чем лед и красивее, чем снежинка. От нее досталась сестре ее бесконечная красота. Но если мамина красота была неограненным алмазом, то красота сестры уже была бриллиантом. От мамы нам с сестрой обеим достались полные, нежные губы. Мне больше ничего не досталось, а у сестры были ее светлые локоны золотистого цвета, столь редко встречающегося у людей нашего народа.
Папе на вид, наверное, было лет двадцать, он был в том самом цветущем возрасте, когда красивыми кажутся практически все, хотя в нем не было ничего особенного, кроме разве что того, что он был болезненно бледен. Я куда больше похожа на папу, чем маму, так нас с сестрой разделила природа, а вместе с тем и наши судьбы. Я хотела быть похожей на сестру не столько из зависти к ее красоте, сколько из желания той предельной близости, которую дают одинаковые возможности.
Когда разговор за столом возобновился после нашего прихода, я поняла, что обсуждают Парфию, восточное царство, известное своей жестокостью и великолепием.
Там, рассказывал господин Тиберий. На золотом востоке смерти не существует, и живые и мертвые живут вместе. По крайней мере, он мне так говорил.