Сиверко, мой друг, никто и ничто, нянькины выдумки Ветер дунет с Невы, вот и Сиверко.
А я думал, привидение. У нас в корпусе одно привидение тоже есть. В коридоре ночью солдат ходит, который при Николае Первом повесился. Он в кивере.
Этого не может быть.
Но его наши кадеты видели, я тебя уверяю.
Не уверяй, а лучше подумай: привидение, призрак, всюду приставка «при», стало быть, только причудилось, привиделось, померещилось, а ты веришь всякому вздору. Никаких привидений нет. Ну, ступай. Кругом, а-арш.
Черт приподымал крышку чайника и слушал, выставивши наружу острое ухо в серой шерсти.
Когда всем тепло, когда солдатам полагается на день по два с половиной фунта черного хлеба с изюмом, когда городовые в башлыках и тройки и медные трубы, парады, манифесты, победы, одни победы, никаких привидений быть, конечно, не может.
По субботам весь дом уходил к всенощной, и черт вылезал из чайника и садился на корточки у печки, мешая кочергой уголья. Его слезящиеся глаза были завешаны красноватым туманом.
Иногда он нарочно рассыпал уголья на паркете, хотя и жалел, что выжигает там ямки. Черные штанишки кадетика зацеплял за гвоздик и прорывал до дырочек, он же подталкивал детскую руку, чтобы насажать клякс в тетрадке или выронить ложку с лимонным желе.
Черт по совести исполнял домашние мелкие обязанности, но ночью, когда дуло из форточки, он стучал когтистой лапой по отставшей войлочной обивке, чтобы стужа и тьма не кинулись к постели кадета.
Черт обжился в теплом доме, как старый денщик. Особенно было приятно черту, что кадетик догадывается об его житье-бытье в фаянсовом чайнике и об игре на тулумбасах. В знак приязни он за то рассказывал кадету о хоромцах и корабликах, какие заведены у него в чайнике, о пышных садах из шалфея, озерах, русалках и развешанных облаках, которые куда лучше декораций в опере, потому что крошечные и живые. Он оживлял пожелтевшую фотографию, на которой был снять полк во времена Александра Второго: там все статные офицеры были в кепи с султанами. Кадетик командовал воздушными войсками и его генералы с султанами были гораздо красивее тех, какие встречались на улице: в калошах с медными задниками и в серых папахах. Вечером, в просонках, черт превращал мать, закутанную в пушистый оренбургский платок, не в мать, а в золотистую принцессу Брамбиллу.
Вечером по зале ходил отец, от его шагов звенели хрустали на люстрах.
«Все благо, бдения и сна приходит час определенный», напевал отец и посапывал трубкой. Хрустали отзванивали: «бдения, сна».
Иногда в печных трубах гудел ветер, но каждая вещь была так несдвигаема, точно дубовая ножка стола или угол комода из красного дерева были самой вечностью.
«Благословен и день забот, благословен и тьмы приход», напевал отец и думал, что впереди все будет еще прочнее, еще несдвигаемее, только залы станут с Марсово поле, изразцовые печи будут громаднее Казанских колоннад, сапоги у солдат в сажень, а Россия, а его сын«тьмы приход», звенели хрусталики, а его сын будет носить золотые эполеты с вензелями молодого императора Алексея Николаевича.
Черт тихонько вздыхал, слушая шаги, и качал головой. Он потому качал головой, что ему было не по себе в тишине теплого дома.
Заскребется мышь, пошелестит войлочная обивка у форточки, пройдет нянька в шлепанцах, черт задрожит от страха. Он так стал бояться чего-то, что решил, наконец, побывать у приятелей и набраться новостей.
Нянькина кошка выгнула спину и, поднявши трубой хвост, с шипением прыгнула с сундука на пол. Из черной шерсти посыпались искры. Известно, что, хотя люди не видят чертей, звери хорошо замечают. Тем временем черт шмыгнул в подъезд, и на улицу.
Там как раз проезжали извозчичьи санки. Черт прикорнулся под медвежьей полостью.
Часовой в Инженерном замке мог заметить тень, мелькнувшую по мраморному подножию Геракла Фарнезского в том коридоре, что окнами на Фонтанку. Тень и была чертом, который пробрался в спальню известного призрака.
Зимний месяц, ныряя в тучи, бежал за высоким окном. Спальня была заполнена лунной мглою. Известный призрак, прозрачный насквозь, колебался у самого окна. Пятнами лунного тумана спадал его кафтан с раструбами на рукавах, светились прозрачные пряжки прозрачных башмаков и был виден сквозь пышную голову в буклях бегущий за окном месяц.
Известный призрак играл на прозрачной флейте. Звуки флажолета были как звенение старинных часов, отбивающих далеко и слабо старинную «Славу» или «Коль Славен»: «динь-дон, динь-дон-динь».
Переливы флажолета, звуки самого лунного света, заполняли покой, а черт только вздыхал и сопел.
Он не решился сказать известному призраку о своих страхах и тихо выбрался из замка на площадь. Искрилось Марсово поле, снеговая пустыня. Над полем бежал месяц высоко в тучах.
Тут черт вспомнил о Шишиге, которая жила в доме против Николаевского моста. Бледная Шишига, старая чертовка, в черной пелеринке и прюнелевых башмаках, была сплетницей и переносчицей вздорных новостей. Черт недолюбливал ее за злорадный смешок и за то, что она пугала ночью пьяных чиновников, бредущих в Гавань Смоленским полем. Однажды черт даже подрался с Шишигой и ушел исцарапанным.
Шишига сидела на подоконнике с поджатыми ногами; она смотрела в окно, на метельную Неву.
Боязно мне, сказал черт, переступая с копыта на копыто. Он наследил снегом в чуланце.
Шишига ничего не ответила, смотрела на Неву немигающими, круглыми глазами.
Боязно, говорю. Все идет чин-чином, а мне
Шишига вдруг застучала о стекло когтями, рассмеялась злорадно и горько. Черт дрогнул:
Эва, ты!
А Шишига внезапно скинула с подоконника тощие ноги и заюлила, зашелестела по горнице.
Не шебарши, слышьс опаской сказал черт. Говорю, боязно.
Шишига вдруг прыгнула на подоконник, стукнула ногтями в замерзшее стекло, тонко вскричала:
Быть войне, быть войне.
От страха черт кинулся бегом. Он нырнул в фаянсовый чайник, забился в самый угол под крышку. С того дня он и перестал играть на тулумбасах.
Самой вечностью казались дубовые ножки кресел, углы комодов, кафельные печи, но злорадная Шишига накликала верно. Скоро открылась война, и еще хуже войны, новая война, и еще хужепотемнело небо, как железо, потемнели дома, люди, звери, все стало, как из железа.
На Дворцовой площади, на выломанных торцах, валялась конская падаль, ее грызли псы. Изразцовые печи треснули от мороза сверху донизу. Стала дыбом рояль, на которой играла раньше мать, на рояль свалилась хрустальная люстра, выпятился из-под рояли угол комода. Так сдвинулись все вещи и сама вечность распалась в куски. Все стало обманом: теплые дома, печи, лампады. Не было обманом одно: пришедшая тьма, никто и ничто. Колючий снег носился по зале, где были свалены на топливо последние куски вечности.
Няньку Агуню вынесли вниз по черной лестнице, ногами вперед. Нянькины ноги были, как тощие палки, на них потряхивались при толчках рваные валенки. За отцом, на кухню, которая дольше всего хранила в доме тепло, пришли солдаты, все с ружьями, все с пулеметными лентами. Одни солдаты ходили по холодным комнатам, другие стояли на лестнице.
Виски и лицо отца стали белыми, как снег. Он погладил кадету голову, провел рукой по затылку, пошарил по детской груди.
Папа, куда тебя уводят?
Так надо, мой друг, ничего.
Куда тебя уводят?
Через Неву, только перейти Неву и я вернусь, может быть
Надень же перчатки и возьми мой башлык.
Башлык, хорошо
Только через Неву надо было перейти отцу, но он больше не вернулся. Мать теперь сама носила со двора воду. Кадетик помогал ей таскать ведра. Вода расплескивалась, замерзала на обледенелых ступеньках, и у обоих коченели на жестяном ведре руки.
Мать ходила за водой в нянькином байковом платке и в тужурке отца, застегнутой на все светлые пуговицы: рукава тужурки были ей длинны и широки.
По ночам, когда мать затихала, свернувшись под байковым платком, кадетик становился на колени и беззвучно читал молитвы, какие знал, и еще свою молитву, которую теперь выдумал сам:
Господи, Боже мой, дай, Господи, чтобы всем людям было хорошо, что бы всем стало тепло и у всех опять был хлеб. Дай, Господи, Боже мой, чтобы не было большевиков и папа вернулся домой и починил бы нашу квартиру, чтобы мама играла на рояли и снова открылся кадетский корпус, чтобы я хорошо учился всему, что надо. Господи Боже мой, помоги всем людям Твоим. И чтобы не ели больше лошадей.
Чертям молиться строжайше запрещено, но живший в фаянсовом чайнике так обжился в человеческом доме и так страшился всего, напророченного Шишигой, что залезал на койку кадета и бормотал под его молитву что-то свое:
Право слово Тебе говорю, люди все выдумали, мы тут не повинны ни в чем
Бормоча, черт даже пытался подымать к шершавой груди руку свою с отросшими, как у китайца, ногтями:
Право слово, Родимец, говорю Сирот-то помилуй, не погуби.
Скоро мать отрезала прожженные полы от черной кадетской шинели, нашила на нее роговые пуговицы, и стала похожа шинель на черную кофту. В этой кофте, с узелками, с плетеной корзинкой, с чемоданом и фаянсовым чайником, в котором сидел черт, кадетик и мать пробирались в толпе на Царскосельском вокзале. Они уезжали в Киев. Фаянсовый чайник качался на бечевке. Кто-то сильно толкнул кадетика, бечевка лопнула, чайник упал.
Чайник упал и разбился в мелкие кусочки. Черт выпрыгнул, метнулся туда-сюда и потерялся в толчее. Так черт и остался в Петербурге.
Он вернулся было в пустой дом. Двери были отворены настежь, как после выноса покойника. Хмурые люди молча растаскивали к себе последние куски вечности: обломки рояльной крышки, помятую железную постель. Черт полетел над проспектом, потом по набережной.
На Николаевском мосту, над темной часовней с разбитыми окнами, он увидел летящую Шишигу, окликнул:
Постой, постой.
Шишига обернулась, ветер забросил ей на лицо черную пелеринку:
Лети за мной, сегодня всем приказано собираться.
На барку, затонувшую у Петропавловской крепости, приказано было собраться всем привидениям, какие только найдутся в Петербурге. Из Медицинской академии прилетел прозектор анатомического театра, с голым черепом, кашляющии и чихающии, в черном, как у пастора, сюртуке, с выпущенными белыми манжетами. Прискакали гуськом по воздуху стулья с Конюшенной, разом пали в снег, замерли.
Другая Шишига, большелобая и большеглазая чертовка в мокрой меховой шапочке, какие раньше носили курсистки, прилетела с Екатерининского канала, с крутого мостика, где Софья Перовская некогда махнула платочком, чтобы бросили бомбу под карету Александра Второго.
Обе Шишиги присели рядом на краешки стульев с Конюшенной. Явилось нечто непонятное в охабне, в кивере и с ружьем, кажется, тот самый солдат, который повесился при Николае Первом. Из Академии художеств прилетело привидение в библейской хламиде. Наконец, на барку взошел известный призрак Инженерного замка. Отвевало ветром его прозрачные букли, торчал из заднего кармана кафтана прозрачный флажолет.
Все поклонились известному призраку. Солдат в кивере поднял ружье на караул, все прошептали:
Здравия желаем, ваше величество.
Здравствуйте, господа, едва слышно ответил известный призрак. Я созвал вас сюда, чтобы сообщить вам горестное известие. Вы видите сами, что свет погас и пришла тьма. Мы все суть не иное, как тени света, и когда нет егоне быть и нам. Посему прошу вас, господа, быть готовыми к безропотной кончине.
Тут известный призрак обвел темную столицу мановением прозрачной руки и сказал, что ныне обратилась сия держава в хладный ад, о котором Цезарь изрек:
Смола, Снег, Ночь.
Червь, Бич, Цепи.
Гной, Позор, Ужас.
И. Лукаш. Мерхенгейм(Рождественский рассказ)
Есть такой город в Богемии.
А когда нет Мерхенгейма в Богемии, он в иных краях, дальше, он, может бытьу Железных Ворот, в синем сумраке Карпат.
Там ночные сторожа на перекрестках улиц трубят часы и поют гимны.
Там очень старые дома под черепицей, с перекладинами из дубовых балок у окон.
Там качаются на вывесках железные ключи, железные сапоги с загнутыми шпорами, и золоченый крендель сияет над булочной.
Там горбатый мост через реку, а за мостом зеленый выгон, где кричат мерхенгеймские гуси, а за мостом серая стена старой кирки и на ее шпиле железный петух. Петух вертится, кукурекует и бьет крыльями.
На городской площади, у гостиницы «Голубой олень» стоит карета на тяжелых колесах, с потертым кожаным кузовом. Сидит на козлах возница в синей ливрее с серебряными пуговицами и в клеенчатом цилиндре, спят и кони, вернее, старые клячи, пришепетывая что-то во сне мягкими губами, заросшими жестким и седым мхом.
На горбатом мосту Мерхенгейма можете вы увидать такие фаэтоны и такие дилижансы, каких не встретить нигде, а ночные сторожа, трубящие часы и поющие гимны, носят, как вы, может быть, знаете, смешные, высокие кивера и берут с собой в караулы одно кремневое, заржавленное ружье, которое уже давно не стреляет.
Вы, может быть, знаете, что выбеленный верхний покой «Голубого оленя», под самым чердаком, еще отражается там Распятие с пыльной веткой омелы в круглом зеркале над постелью, занимает теперь барон Мюльгаузен, почтенный путешественник.
Смуглое и живое лицо барона, несколько удлиненное и в рябинах, можно видеть в окне гостиницы каждое утро. Барон с нечесаными буклями, в поношенном персиковом камзоле, едва ли не первым приветствует в Мерхенгейме солнце бодрым, немного похожим на ржаниеиго-го-го.
Тогда трубит медный рожок, из ворот «Голубого оленя», качаясь и задевая кузовом стены, выбирается на площадь красный дормез с пышными гербами. Барон из окна перекликается с возницей и каждое утро он приказывает откладывать дорожную упряжку. Как видно, ему прискучили путешествия и он больше не променяет на них выбеленный покой постоялого двора в Мерхенгейме.
Скоро из многих окон начинают трясти тюфяки и пух еще летает, как снег, над мостовыми, когда мерхенгеймские хозяйки, четко звеня деревянными башмаками, проходят на базар.
Тогда же Храбрый Портной открывает свои ставни, где вырезаны сердца.
На его окне наклеены большие ножницы из синей бумаги, а сам он весело подмигивает прохожим, но каждый скажет, что Храбрый Портной заметно постарел: он теперь носить в оловянной оправе очки и за их круглыми стеклами близоруко щурятся зеленовато-лукавые глаза доброго малого.
На базар, с корзинкой, идет и госпожа Золушка. Вы тотчас узнаете ее, легкую и статную, по крошечным туфелькам на серебряных каблучках: это те самые туфельки, из-за которых случилось столько памятных приключений. Золушка совершенно седая и если вы приглядитесь, то заметите, разумеется, что ее продолговатое лицо в тончайших морщинках. Ее супруг, Господин Принц, он в куртке с пышными буфами и прорезями на рукавах, в странной куртке, которая кажется сшитой из поблеклого гобелена, когда нет насморка и не беспокоят ревматизмы, провожает жену на базар и с прежней галантностью несет ее корзину.
Уже открылась кофейня, и жареным кофе запахло на всю базарную площадь. Мешает жаровню сам хозяин, а хозяин не кто иной, как Кот в Сапогах. Правда, он уже не носит сапоги с раструбами, он в мягких гамашах на медных пуговках, но вот он стоит на пороге кофейни с газетой в руках, в зеленом переднике и в красном колпаке с кистью.
Потряхивает кисть, подпрыгивает под прокуренными усами длинный чубук, Кот в Сапогах пускает дым из ноздрей. Он потолстел и любить рассуждать о политике. Недаром он и хозяин кофейни и редактор «Мерхенгеймской почты».
И кого только вы не встретите у него: весь город. И такие причудливые фраки, такие пестрые жилеты со стеклярусом, такие голубые плащи, рапиры, ботфорты, такие носы, пудреные парики, необъятные животы, китайцы, черти, арапы, что, когда вы войдете в кофейню, покажется вам, будто ожили вокруг вас смешные фигуры переводных картинок или фаянсовых чубуков.
Со своими двенадцатью детьми, в именах которых ошибаются все, со своей бабушкой, которая, как добрый гренадер, нюхает табак из черепаховой табакерки, и с мужем, не замечаемым никем, бывает в кофейне, после воскресной прогулки, и Красная Шапочка.
А Синдбад-Мореход завсегдатай у Кота в Сапогах: он с утра играет там в домино и бросает кости. У Синдбада не хватает справа зубовтеперь он присвистываетно он такой же рассказчик и так же лукаво переливаются его глаза, черные и блестящие, как маслины, а золотая стертая серьга позвякивает в ухе.
В кофейне, по правде сказать, несколько сторонятся его слушателей: они похожи на восточных пиратов, эти смуглые матросы, с головами, обмотанными желтыми и красными тряпками, эти чернобородые и матовые арабские купцы в заношенных полосатых хламидах, невозмутимо перебирающие бирюзовые четки, и эти негры с попугаями и мартышками на плечах. Мартышки проворно ищут блох, а попугаи ерошат клювами розовато-белые хлопья перьев и скрипуче кричат.