Дурак - Беляева Дарья Андреевна 3 стр.


 Много же от тебя пользы, старший брат.

У меня в глазах две Атилии, потом снова одна, я через силу ей улыбаюсь, не совсем понимая, что она хочет сказать. Она говорит:

 Соберись.

 Я не разбирался.

Потом я смотрю на дверь, розовый запах под нее забирается, как запах гнили. Потом я говорю:

 Папа умер.

Язык у меня ватный, ворочается с трудом. Атилия замахивается, чтобы дать мне пощечину, но я, в последний момент, успеваю перехватить ее руку. Тогда я вижу, что три ногтя у нее сломаны, подушечки пальцев испачканы кровьюнеаккуратная, израненная рука, запрятанная в блестящий бархат. Дорогие украшения на ее длинных пальцах смотрятся ужасно странно, сорванные ногти, кайма крови, все это должно быть на руках у какой-нибудь другой девушки.

 Прости,  говорю я быстро, осторожно отстраняю ее руку.  Я не хотел сказать плохие вещи.

Глаза у нее блестят, масляные от злости, кажутся еще светлее, чем обычно. Она шепчет:

 Мама не знает.

 Маме я не скажу.

Но мы с ней все хорошо понимаем, знаем, как устроена жизнь и смерть нашего народа. Она говорит:

 Он перестал дышать, когда мы с мамой сидели с ним ночью, три дня назад. Врач сказал, что ничего сделать не может, что остается только снимать симптоматику и ждать. Мы сидели рядом с ним, он был горячий, потом затрясся, потом расслабился, и я подумала, что он заснул, но мама поняла, что он не дышит. Я набирала номер, звонила врачу, мама пыталась сделать ему искусственное дыхание, все ужасно быстро происходило. А потом он вдруг вдохнул, с хрипом, как будто воздух ему легкие резал.

Я слушаю ее внимательно. Ей очень плохо, как и маме. Она не говорит, что рвала ногти о стены от отчаяния, думая, что это она во всем виновата, но я ее слишком хорошо знаю, чтобы про это не подумать. Она сцепляет пальцы, нарочно делая себе больно.

 Атилия,  говорю я.  Тут никто ничего не мог сделать.

 Я не хочу жить в мире, где папы больше нет!

Атилия всегда была больше папиной дочкой, как я больше маминым сыном, хотя мы и любили обоих родителей. Ее преданность папе никогда не казалась мне странной. Это онаего продолжение, и она однажды должна будет стать императрицей, а не я. Она лучше подходит на эту роль, по крайней мере у нее в голове чисто.

 Но папа бы хотел, чтобы ты тут жила. Он был ради этого на все готов. Еще, наверное, папа хотел бы, чтобы мама лучше думала, что он сошел с ума, чем что он

Второй раз я этого произнести не могу, сердце опять подкатывает к горлу, такое горькое, что язык замирает. В голове уже совсем плохо, все разноцветное перед глазами.

 Что теперь делать сним?

Глаза Атилии перед моими глазами отчаянно-фиолетовые, а у нее ведь серые глаза. Я давлю себе на виски, чтобы прекратилось, но становится сильнеетук-тук-тук-тук-тук, будто внутри кто-то дурно играет на барабане. У него нет чувства ритма и слуха, удары негармоничные, от них я шатаюсь.

 Я не знаю.

Она толкает меня к стене, скалится, как будто укусить хочет, и в то же время глаза у нее остаются беззащитные, мокрые.

 Ты мой проклятый старший брат, ты должен помочь нам! Думаешь, сделал великое одолжение, свалив от нас в Анцио?

Я хочу помочь, еще как хочу. Она ругается очень тихо, не хочет тревожить маму и папу, то есть то, что осталось от папы. Там, за дверью, он швыряет вещи, слышно голос Кассия, он ругается, а мама плачет. Мне жалко их всех, и я не знаю, как жить без папы. Атилия смотрит на меня, и мысли у нее те же, мы как в зеркало друг в друга смотримся.

Тогда я вдруг прижимаю руки к ее лицу, касаюсь пальцами ее скул и тяну к себе, как в детстве делал, когда хотел ей что-то рассказать. У нее и глаза становятся, как когда она маленькой былагрустные, будто и надеется на что-то, и боится оттого, что надеется. Она смотрит на меня, как маленькая девочка, которой она была, когда я был маленьким мальчиком. Я склоняюсь к ней, и мы почти соприкасаемся носами. Она сначала очень напряженная, потом просто нервная, потом даже расслабляется чуть-чуть и ждет.

 Пожалуйста, Марциан,  говорит она.  Мы очень устали. Если бы ты только мог помочь.

Голос у нее совсем тихий, будто только выдыхает слова, не вкладывая в них совсем никакой силы. Я держу ее некоторое время, в голове теперь барабанщик сменил профессию, там ведутся подрывные работы.

 Скажи мне что-нибудь,  просит она. Я говорю:

 У меня сейчас голова взорвется.

И я говорю абсолютную правду и, казалось бы, на правду не обижаются, но она шипит:

 Проклятый придурок!

Она даже не особенно ругается, скорее факт констатирует. Но ее слова съедает вата, которой от боли в голове стало много-много. Мне нужно на воздух, чтобы им дышать. Чтобы он был холодный и остудил мне все, что под черепом пылает. Я сбегаю вниз по лестнице, не слышу стука ее каблуковзначит стоит, смотрит. Но мне сейчас только вдохнуть хочется и, может быть, еще в море или в Тибр, или куда-то в очень холодное место. От боли я то ли слепну, то ли нет, не понимаю, мои это воспоминания о лестнице или сама лестница.

Выпускают меня быстровыйти проще, чем зайти, особенно если ты сын императора и про тебя это уже вспомнили.

Что нам теперь делать, вправду? Как скрывать то, что папы больше нет, он сошел с ума или умер, как бы это ни называлось. Что будет, когда народ потеряет своего императора? Кто займет его место? Я и Атилия единственные наследники. Род мамы не прерывался с самого конца великой болезни. Папа изменил жизнь в Империи, теперь она пронизана диаспорами тех, кто прежде никому не нравился и здесь не жил. Все рванет, опять будет много крови. Я хочу об этом волноваться, но в голове умещается только слово "папа", а остальное вытеснила боль. Воздух оказывается горячее, чем я представлял. Я жадно вдыхаю, смотрю на беззвездное небо. У луны глаз с поволокой, это глаз одной из чужих богинья вижу только его. За полночь, и туристы разошлись по барам, на Палантине тихо. Папа давным-давно, только став императором, распорядился переместить круглосуточные термополиумы и бары подальше от его резиденции. Папа не любил шум.

А теперь кто его знает, что он любит, кроме как в прятки играть.

Позади меня во дворце горят окна, а еще прожектора, высвечивающие движение на площади. А я иду в темноту, здесь пусто, как пусто, просто на всякий случай, и в ближайших кварталах, только к вокзалу город немного смелеет, оживляется. Я к вокзалу не иду. Ныряю между домами. Здесь в основном офисные здания и музеи, жилых домов исчезающе мало. Кое-какие дома с широкими террасами, заросшими зеленью, снимают туристы, но все больше летом, а сейчас для этой роскоши холодновато.

Я пытаюсь смотреть по сторонам, замечать всякие вещи, чтобы не слепнуть от боли. Здесь почти совершенно темно, дворец, как маяк, сияет своими огнями, слишком яркими, ревущими в голове. Я закрываю глаза, плутаю в темноте, натыкаясь на стены. Под руками у меня то и дело оказываются стекло и камень. Небо не испускает никакого света, и даже луна снова скрылась, недовольная этой ночью. Пахнет камнем и пылью из-под машин.

Вот бы, думаю я, найти здесь море и в него шагнуть. Я представляю, как следующий же мой шаг обнаружит не камень, воду, но чистая, синяя вода в Анцио, а здесь только палочки от мороженого, использованные билетики и мой мертвый папа.

Горечь на языке и шум в голове не становятся слабее. Я открываю глаза. Кое-где горит свет. Начались жилые кварталы. Узкая улица идет вверх, и подниматься тяжело. Здесь едва проскочит мотоцикл, так что машин я не боюсь. В окнах иногда снуют тенитам люди делают всякие вещи, которые совершаются вечеромедят, целуются, слушают музыку, занимаются любовью, смотрят телевизор, читают и мечтают. Я бы хотел быть в Анцио и тоже чем-то таким заниматься. Кровь в голове идет пулеметной очередью, и я понимаю, что сейчас потеряю сознание. Тогда я ложусь прямо на камни, тесно прижавшиеся друг к другу, будто им холодно. Один из них впивается мне в шею, но это уже не важно. Небо Вечного Города плавает надо мной, и я вспоминаю море в Анцио и, кажется, слышу его шум.

Небо становится еще темнее, а затем черным.

Когда я открываю глаза, я чувствую себя свежим и отдохнувшим, в голове все тихо. Концерт окончен, музыканты расходятся, зрители прекратили аплодисменты, и только я остаюсь, чтобы убирать бардак. Даже в собственной голове мне отведено место уборщика, но это смешно, а не обидно, потому что уж у себя в черепе я все сам решаю.

Я думаю: есть ведь такой зверь, он розовый как червь, похож на змею и лапы у него двекак он там называется? Это меня занимает пару минут, пока боль в шее не отвлекает меня. Тогда я вспоминаю, почему я здесь, что это за небо и что с моим папой. Но вместе с болью и отчаяние уходит, я вдруг думаю: нет-нет-нет. Мой папа не лежит неподвижно, дышит, его кожа теплая, а глаза блестят. Это значит, что он живее тех, кого закапывают и сжигают. У него живое сердце.

Вот что я думаю: папа был мертв, а потом очнулся, и хотя это все еще было его тело, он снова получил жизнь, а вместе с ней и совсем иные божественные глаза.

Но это тело папы, голова папы и в ней мозг папы, который все еще хранит папину жизнь. Нужно вернуть в эту голову самого папу, и все встанет на свои места. А чтобы был сам папа, бог должен смотреть на него правильными глазами.

Я переворачиваюсь, ухом прижимаюсь к камню, пытаясь почувствовать, как пульсирует под его скорлупой земля. Вижу, свет включили, стоят на балконах, смотрят. Я говорю:

 Я в порядке!

Поднимаю руку, чтобы показать, что двигаюсь, и снова слушаю, как пульсирует земля и из самых недр ее доходят до меня песни огня внутри. Это я тоже в книжке читал: там в глубине пылает земляное сердце, наполненное лавой, как мое сердце кровью.

А может я себе это все только представляю. Еще минуту спустя я понимаю, это не моей судьбой так озабочены граждане Империи, не на меня смотрят. Там, в конце улицы, с трудом протискиваясь в узком промежутке между двумя домами, спускаются вниз тени. Они что-то несут, и оттого кажутся сгорбленными, больными. Я слышу, как кто-то причитает:

 Добрые люди! Подскажите, как добраться до ближайшего кладбища! Несем дочку хоронить, мы устали, денег нет! Швырните, кто сколько может! Или, может, вызовите машину, если вы не без сердца!

Кричит человек, идущий впереди. Я уверен, что он еще и кривляется, есть в его голосе нечто отвратительное, какая-то сытая и глумливая наглость, и причитает он так нарочито бездарно, что даже жутковато. Я приподнимаюсь. Обе фигуры одеты в плащи, отсюда теперь, благодаря свету, который зажигается везде, распространяясь от одного окна к другому, видно даже многочисленные складки на ткани, а вот лиц не видно никак. Эти люди несут гроб, простой, бедный, криво сколоченный из досок, словно бы на скорую руку. Я, кажется, вижу даже щепки на нем, не знаю, как называются эти огрехи в дереве, но этозародыши заноз.

Человек, идущий впереди и принимающий на себя основной вес домовины, продолжает, нараспев почти, просить о помощи. Все это похоже на какой-то жуткий ритуал, где двое исполняют какие-то непонятные, жалкие роли, а кто-то третий в гробу ждет.

Но если там правда ждет мертвый человек, то его скорее надо придать земле. Я поднимаюсь, отряхиваюсь.

 Здравствуйте!  говорю я.  У меня есть деньги и телефон. Я могу вызвать вам машину.

Они останавливаются, словно бы даже чуть раздраженно. Я стою у них на пути. Люди уходят с балконов, теперь смотрят из окон. Их головы, как воздушные шары над нами. Я думаю, что люди, наверное, будут рады, если один странный парень уведет еще двоих странных людей и одного потенциально мертвого человека.

Я повторяю:

 Здравствуйте.

И говоривший, и его спутник остаются неподвижны. Кажется, под капюшонами у них не блестят глаза, поэтому я думаю, может и нет там ничего. Стоят они долго, даже переживаю, что их сломал. Я делаю шаг к ним. У меня хорошее настроение, потому что есть надежда спасти папу. Если они свою дочку в гроб положили, ее уже не спасешь, поэтому мне хочется им хоть как-то помочь.

Наконец, тот который и до того говорил, снова говорит:

 О, юноша, это чудесно! Да воздаст тебе твой бог, и боги твоих родителей да им воздадут, и пусть дети твои примут твоего бога.

 Да,  говорю я.  Только у меня нет детей.

И тут же добавляю:

 То есть, если у вас теперь тоже совсем нет, вы простите меня, пожалуйста. Я сочувствую вашему горю.

Теперь я вижу, что под капюшонами у них черные платки и черные очки, оттого и кажется, что там темнота одна. Я скольжу вниз по улице, по гладким камням, достаю телефон и набираю номер.

Долгое время я выясняю, какая это улица и кажусь еще более глупым. Наконец, мне удается вызвать машину, тогда я становлюсь суматошным, не понимая, где ее ждать. Наконец, я и они, то есть мы, замираем у фонаря. Они кладут домовину на скамейку, и ее витая спинкаоблезшее железо в розах, кажется красивее, чем гроб, похожий на ящик, в каком перевозят бананы. Может, там и есть бананы, думаю я. Здорово было бы, если бы люди возили не мертвых, а фрукты. Я смотрю на гроб, считаю потенциальные занозы и актуальные доски.

Я впервые слышу голос второго человека. Под бесформенным плащом даже не было понятно мужчина это или женщина, а теперьпонятно, потому что голос мягкий, мурлыкающий, звонкий. Она говорит:

 Посмотри на него, он же имбецил.

На самом деле она не правадля имбецила у меня слишком хороший речевой функционал (я специально этой мыслью его себе демонстрирую, чтобы поддержать себя). Мужчина вдруг притягивает ее за шею к себе, тесно прижимает руку в кожаной перчатке к ее рту под платкомэто у него выходит грубо и выглядит, как будто он так занялся с ней любовью, совсем не ассоциируется с его подобострастной речью.

 Зато он красавчик, моя любовь.

Тогда я уже решаю обидеться, потому что они меня без меня обсуждают совсем нагло. Говорю:

 Мне с вами детей не растить, я вам только гроб в машину положу.

Я даже увидеть не успеваю, как этот мужчина ко мне метнулся, и вот он уже на коленях передо мной. Он снимает очки, сует их в карман. Теперь я вижу его глазаони желтоватые, как глаза кота, который поймал в них солнце.

Позади него его женщина гладит пальцами гроб, они скользят, тоже в черной коже, минуя все занозы.

 Дело в том, юный господин, что у нашего народа есть традиция. Добрый человек должен согласиться помочь, проводить нашу девочку в последний путь, и тогда наша богиня примет ее и с поцелуем прильнет к ее устам.

 О,  говорю я, потому что это все странно звучит.  Ну понятно. Наверное.

 Ты добрый человек! Ты согласился нам помочь, теперь закопай ее вместе с нами! Земля будет мягкой для нее, если у тебя доброе сердце. Наша матьземля, она дает жизнь и забирает, поглощает мертвых, чтобы дать пищу живым. Питается смертью и дает жизнь. Проводи нашу девочку в последний путь, будь к ней добр, и тебе воздастся от нашей богиниземля не забывает тех, кто ее вспахал.

Вспахать землю, похоронить мертвеца, я понимаю, что тут общего. Нужно посадить семя в землю, и оно взойдет.

Я пожимаю плечами.

 Я сегодня слушал землю.

Он вдруг обнимает мои колени, так что я вздрагиваю.

 Ты ведь говоришьда? Ты говоришь нам, что согласен?

Я неторопливо киваю. Никогда таких фанатиков не видел. И хотя все люди стараются соблюдать заповеди своих богов, мало кто говорит о них со страстью, а тем более как о любовниках. Говорят, на востоке люди стремятся слиться со своими богами, но я такого не понимаю. Я и есть мой бог, у меня его глаза, чего мне еще может быть от него надо?

Мужчина отстраняется от меня, но остается на коленях, а его женщина смотрит, и глаза у нее тоже поблескивают, пшенично-золотые. Может, горе сделало их такими, но выглядят они жутко. У них пугающие, хотя и очень разные движения. Онаплавная, ленивая, онрезкий, экзальтированный.

И в них еще что-то есть, только не понимаю, что. Или чего-то нет.

Только дочку мне их жалко. Человек должен встретиться со своим богом, он для этого появляется на свет.

Так что, когда подъезжает машина, я, после споров с водителем, помогаю им погрузить гроб на заднее сиденье и плачу водителю сверх таксы, чтобы он не расстроился проигрышу.

 Прошу прощения,  я говорю.

У разных народов разные обычаи. Многие хоронят только ночью, так что ничего удивительного. Правда, обычно люди более организованные, и водителям не приходится возить гробы без предупреждения. От гроба не пахнет ничем, только свежим деревом и, немного, восточными благовониями. Ничего противного, но лицо водителя в зеркале заднего вида ужасно мучительное. Я думаю, надо ему еще заплатить.

Мужчина и женщина сидят на заднем сиденье, в черном с ног до головы, полностью закрытые от чужих глаз. У них на коленях гроб с дочерью, и они синхронно гладят его. Их руки не встречаются, словно у каждого движения есть своя граница.

Назад Дальше