Старуха с кондором и старуха со спицами повернули к ним головы, лишь та, что сидела в центре осталась привычно безучастной.
Не здоровайся, шепотом предупредила Инна.
С кем? уточнил Вова, и тут же старуха с кондором сказала, обращаясь к своим товаркам:
А это Вова Емеля в Москве без году неделя, врет, что коренной москвич, а у самого долги и ВИЧ.
Слова прозвучали совершенно четко в абсолютной тишине.
Инна ошарашенно посмотрела на старух.
Те были заняты своими делами. Спицы подбирали черную пряжу, пальцы двигались в семечках, широкие каштановые листья хлопали в воздухе.
Ты ты слышал?
Что, куколка?
Инна подняла глаза на Емельянинова.
Он спокойно улыбался ей. Нет, он не слышал. А может быть, и нечего было слышать
Мне наверное, показалось та ужасная старуха прочитала стишок, и мне послышалось
В горле Инны запершило, она не смогла договорить. Не смогла сказать: «Мне послышалось, что он про тебя».
Ведь в этом не было никакой логики. Бред. Безумие.
Он подтолкнул ее к подъезду и полез целоваться на лестничной клетке. Она стояла, опустив руки по швам, плотно сжав губы.
В чем дело, куколка?
Она попросила, чтобы он ушел. Он хлопал ресницами и все еще улыбался. Она настаивала и расплакалась.
Куда мне уходить? спросил он.
Она лишь трясла головой и повторяла:
Уходи, я хочу побыть одна.
Сука, сказал он на прощание.
Она проснулась ночью от странного звука. Хлопанье так хлопает по воздуху веер или что-то подобное. И еще шорох, будто истерзанные артритом пальцы перебирают семечки, цепляя длинными ногтями дно коробки. И еще легкое позвякивание, какое бывает, когда искривленные спицы стучат друг о друга.
Инна распахнула глаза.
Они были здесь, в ее комнате.
Они сидели прямо на изножье дивана, цепляясь задними лапами за поверхность, как могут сидеть лишь животные.
Старуха со спицами посмотрела на девушку хищно, из-за диоптрий казалось, что у нее восемь глаз разного размера. Обрамляющие ее рот отростки-хелицеры зашевелились. С них капала густая ядовитая смола.
Слыхали, проворковала старуха. Инка-шалава в Москву переехала. С тремя мужиками крутила, всех троих бросила.
А то! сказала, щелкая изогнутым клювом, старуха с кондором. Три аборта, а ей все мало, ничему не учится.
Средняя молчала, низко опустив голову, лишь шуршали в семечках ее лапки.
У отца ее рак, отец гниет, продолжала первая старуха, поглаживая ногощупальцами свое покрытое бородавками брюшко. Она отца бросила, она на похороны к нему не приедет.
Никого не любит, кроме себя, подтвердила старуха с кондором. Шалава
Ложь, ложь! закричала Инна что было сил.
И проснулась.
По дороге на работу она сделала две покупки: дешевенький MP-3 плеер и газету с объявлениями. Квартира в Раменском стоила намного дороже той, что она снимала сейчас, но решение уже было принято. Она съедет отсюда, пока окончательно не сошла с ума. Здесь творится что-то странное, что-то, в чем не нужно разбираться, от чего следует просто бежать.
Емельянинов про тебя слухи распускает, сообщила ей напарница. Что, мол, ты того, с приветом.
Мне плевать, отрезала она.
Смотри, до начальства дойдет, могут и уволить.
Инна задумалась и произнесла:
А ты знала, что у него ВИЧ?
Три поп-хита сменились в ее ушах, пока она шла от вокзала к своему двору.
«Он больше не мой, напомнила она себе. Это последняя ночь здесь, завтра я буду жить в новом месте».
Она включила звук в плеере на полную громкость. Музыкальный блок сменила радиопередача.
Привет, привет, привет! загрохотал голосистый диджей. Сегодня в студию мы пригласили троих прекрасных гостей. Вернее гостий! Кто может знать о ситуации в России больше, чем те, кто старше самой России! Да что там России, они ровесницы планеты Цереры, а это, на секундочку, старше Аллы Пугачевой и даже Луны! Поверьте, они лишились девственности, когда древние платформы еще только собирались объединяться в материк Лавразию! Шучу-шучу, они до сих пор девственницы!
Не обращая внимания на словесный понос ведущего, Инна шагала по двору. Деревянный чебурашка проводил ее безжизненным взглядом.
«Не смотреть в их сторону, прошептала она про себя. Ни за что не смотреть»
И тут она услышала их голоса. Прямо из наушников, из радио, четкие, перебивающие друг друга:
Мор Чума Язвы на трупиках, язвы и волдыри
Война, они опробовали новое оружие, которое мгновенно убивает яичники
А Алик из пятого задавил жену расчленил в ванной на глазах детей лобзиком Соленья делал
Привез жене шубу из заграницы Паук отложил яйца в ее ушах
Автомобильная катастрофа Весь класс как один
Заживо сгорел при запуске ракеты
В брачную ночь отравились газом
Рак
Саркома
Смерть
Инна завизжала и сорвала с себя наушники. Они полетели на асфальт, словно свившиеся гадюки с двумя капельками крови на динамиках.
Инна подняла полный ужаса взгляд.
Лавочка стояла возле подъездных дверей, преграждая путь.
И они, конечно, они были там: звенящие спицы, хлопающее опахало из каштановых листьев, шорох семечек. Глаза, которые срывают с тебя одежду, проникают под кожу извивающимися червями, смотрят, что у тебя там. И видят все.
Инна бросилась прочь, не задумываясь, теряя туфли, во тьму, назад, подальше от них, на последнюю электричку, успеть, успеть, успеть
Старуха с кондором и старуха со спицами смотрели ей вслед, обвиняюще хмурясь.
А та, что сидела посредине, ее звали Мать Крыса, открыла беззубый рот, и из него потоком хлынули косточки. В основном мелкие, но были и крупнее: осколки ключиц, кусочки черепов. Кости падали в картонную коробку, отскакивали на асфальт со стуком. Наконец поток иссяк.
Старуха поднесла к лицу скрюченную руку и засунула пальцы себе в рот. Так глубоко, словно хотела пощупать желудок. Ее тощее гусиное горло вспухло, кисть полностью исчезла за впавшими губами. Отыскав что-то внутри, женщина вытащила руку. Нити слюны тянулись за ней, в пальцах была зажата крошечная белая косточка.
Две другие старухи уважительно молчали, ожидая.
Некоторое время Мать Крыса обнюхивала находку. Ее лицо, черное, как обгоревшая древесная кора, поднялось к ночному небу. Веки разлепились, и укутанные в бельма глаза посмотрели в пустоту.
Слышали, сказала старуха, Инку-шалаву собаки загрызли. Три черных суки. Изорвали в клочья и лицо ей поели, а внутренности по всему пустырю разнесли. А у одной суки детки родились, и у щенка на боку пятно в виде крестика.
На том старуха устало уронила голову на грудь и зашелестела пальцами в коробке.
Старуха со спицами многозначительно фыркнула и вернулась к вязанию, а та, что обмахивала себя веткой, задумчиво поглядела на небо.
Голая луна мерцала над крышами пятиэтажек. Ветер увел стадо туч на север, в сторону Москвы.
Андрей ФроловЯма на дне колодца
Пролог
Не нужно эпитафий. Я уйду так, словно меня никогда и не было на этом свете. Без почестей и ружейных залпов. Кричать не стану, хотя те, кто выжил, наверняка попытаются меня заставить.
Ворошу угли штакетиной.
Они едва теплые, умирающие.
Только в самых крупных из них, будто в драгоценностях, светится внутри что-то алое, летне-закатное. Пройдет еще полчаса, и вставшее солнце не позволит разглядеть их пульсирующую начинку.
Я ворошу воспоминания. Столь же стремительно холодеющие, но еще не потерявшие былого жара.
Костюм насквозь пропитан дымом. Он въелся в мои волосы, кожу, налип на слизистую глаз, забился под ногти, застрял меж зубов, клещом забрался в царапины. Втягивая противоречивые запахи сгоревшей древесины и ядовитого пластика, я вспоминаю.
Стена отчужденности, хранившая дом на протяжении черт знает скольких лет, улетучивается. Едва заметной перламутровой спиралью ввинчивается в дымные столбы. Впитывается в красные пористые кирпичи замкового забора. Трескается со звоном колокольчиков. Тает.
Значит, скоро приедут пожарные расчеты. Полиция. Машины «Скорой помощи». К тому времени, надеюсь, я потеряю последние силы и уже буду мертв.
Бреду по пожарищу. Ощущаю себя дрезденцем, выжившим после сокрушительно-затяжной бомбежки союзников. Пейзаж располагает к такого рода сравнениям. Не хватает лишь угольных, оплавленных по краям воронок. Но что-то подсказывает мне, что скоро здесь будет одна большая воронка.
Потому что сибирская земля обязательно разверзнется. Как в рассказе Эдгара По. Как с оранжевой цистерной. Заглотит протухший кусок реальности, как сом набрасывается на мясную приманку. И отныне городу будет нечего бояться.
Колосс разрушен. Значит, иммунная система привычного мира наверняка постарается как можно скорее избавиться от опухоли.
Утянет ли она выживших, если таковые есть?
Сарай, в котором мы хранили садовый инвентарь, а я нашел свою «золотую дозу», еще пышет сухим и обжигающим. Здесь воняет кипящим маслом для газонокосилок. С протяжным ревом догорают мешки удобрений. Обхожу сарай по широкой дуге, чувствуя на лице злые прикосновения огня.
Пиджак, рваный и изъязвленный в сотне мест, нагревается так, словно вот-вот вспыхнет древним пергаментом. Улыбаюсь и возвращаюсь к парадному крыльцу. Опираюсь на занозистую штакетину, словно сказочный странник.
Ощущаю себя архитектором деструкции. Высшим чином тайного незримого ордена, о котором мне рассказал старший лакей.
Я не способный разглядеть очарование парящего орла или обнаженного девичьего бедра в кои-то веки вижу настоящую красоту. Вижу. Впитываю, словно моя заскорузлая окровавленная рубаха, дым. Стараюсь зафиксировать мгновение, не упускать его.
Красота повсюду. В черных обколотых колоннах каминных труб, сиротливо оставшихся без стен. В спекшихся бесформенных комках, еще вечером бывших домашней электроникой, игрушками, одеждой и стеновыми панелями. В обвалившихся кухонных столах, чьи тяжелые каменные плиты треснули причудливым узором. Из подвала все еще тянет горелым мясом, и я понимаю, что это отнюдь не испорченный ростбиф
Возбуждение уходит. Я остаюсь наедине со страхом, ошалелым осознанием сделанного и медно-кислым предчувствием конца. Неизбежного. Так и не уверовав, что работа исполнена и все позади.
Вдруг лишаюсь контроля над ногами и тяжело опускаюсь на колени. Прямо в черную, еще теплую массу, грязную и болотно-липкую. Поднимаю исчерченное сажей лицо к рассветному небу, словно жду, что оно заговорит со мной. Понимаю, сколь глупы и безосновательны подобные ожидания, и снова улыбаюсь
Человек на руинах. Одиночка на пепелище. Невидимка среди двухмиллионного города.
Кто я такой? Четыре с половиной месяца назад, когда все началось, я не мог ответить на этот вопрос.
Не могу и сейчас
Тлеющие воспоминания
Меня зовут Никто.
Подобно Одиссею, я вошел в пещеру к циклопам. И проиграл.
Жизнь с большой вероятностью. Душу почти наверняка.
Искупления не случилось. Груз ужасного пожара не смог утяжелить перо богини Маат, и будущее по-прежнему туманно. Еще час назад, глядя на прожорливый огонь своего сумасбродного, капризного и жадного ребенка, я предполагал, что этот мужской поступок хоть как-то искупит все недоброе, что я сделал в жизни.
Теперь, глядя на смерть зверя с тысячами багряных плавников, я уже не уверен в этом.
Я всегда был никем.
Мне никогда не хватало смелости, подобно одноглазому Одину, признать, что я бросал руны раздора меж мужами и соблазнял чужих жен. Обманывал, воровал и втирался в доверие. Крал, избивал, угрожал, ходил по лезвию ножа и отплясывал на игле шприца. Льстил, трусливо заискивал и прелюбодействовал без оглядки.
Наблюдая, как в восточном крыле перекрытия подвала проседают на минус второй этаж, я отдаю себе отчет, что хорошим человеком меня могла назвать только мама
Жду, что небо подаст мне знак. Сообщит, что миссия выполнена. Попытка зачлась. Начинание замечено, и отныне судьба станет благосклонна.
Небо молчит, и лишь трещат в сердцевине пожара раскалывающиеся балки и каминные трубы великолепного дома. Лишь долетают издали, будто бы с другой планеты, сирены пожарных экипажей. Стонут зубастые стены, перемоловшие не одну невинную жизнь. Невинную? А поглощал ли особняк невинных?
В пачкающемся месиве я замечаю что-то блестящее. Перехватываю посох-штакетину, с чавканьем вгоняю в грязь, замешенную на золе, пепле и крови. Подцепляю и выдергиваю под око рассвета жестяной портсигар Чумакова. Смятый, пустой, раскрытый, словно рот умирающего в агонии.
Жалею ли я этого ублюдка? Достоин ли он ужасной участи хозяев? Пожалуй, достоин.
Мои губы кривятся, когда я представляю, как огонь заживо пожирал Чуму.
Не судите, да не судимы будете? Теперь это определенно не про меня
Воспоминания тлеют, обжигая сознание.
Смотрю на кованые ворота, запертые изнутри. И снова проживаю события последних месяцев. Надлом в душе начинает кровоточить, как свежий. По моей черно-серой щеке бежит слеза.
Если бы я мог что-то изменить, пошел бы на это?
Земля под ногами вздрагивает, напоминая о городе вокруг. Напоминая о лошадях, карликах, исчезнувших казахах, отражениях в зеркале и игрушках без батареек, ротвейлерах и энтропии. И я понимаю, что нет
Возвращение
Асфальт дает мне силы.
Шкура большого города. Топать по нейбудто взбираться на спину поверженного Левиафана. Приятно и волнительно. Каждый шаг отдается в теле новым импульсом, заставляя, умоляя, подталкивая сделать следующий.
Проверял не раз: двадцать минут прогулки по земле, траве или щебневой обочине автотрассы, и я устаю, словно столетний старик. По асфальту же могу проткнуть мегаполис от корки до корки. Буду идти, пока не сносятся бронзовые башмаки. Пульс города дает мне силы.
Я иду. Возвращаюсь в место, с которого все началось. В родные пенаты. В свою персональную Итаку, в Шир, в Амбер средоточие воспоминаний и клыкастых демонов Мнемозины. В колыбель, выплюнувшую меня в лицо злому миру с его вселенской несправедливостью, фобиями, вредными привычками, опасностями и маленькими радостями.
Слева, до сих пор скованное коркой льда, раскинулось море. Сверкает на солнце гигантской фарфоровой тарелкой. Острова вдали похожи на заплесневелые остатки великанской трапезы. Конечно, любой краснодарец в лицо плюнет при такой оценке водохранилища, пусть даже столь большого. Но для новосибирцев Обское всегда было морем. Своим, карманным, затхлым и загаженным. Но морем.
На улице теплеет с каждым днем.
Мне, собственно, все равно. Но возможность уже завтра снять насквозь пропотевший шарф греет душу. Греет приближением лета? Нет, вряд ли. Я давно не умею радоваться смене сезонов.
Обочина дороги хлюпает в такт моим шагам. От пролетающих мимо машин летят комки склизкой слякоти. Левая штанина до бедра покрыта шрапнелью грязевых брызг. Иду не по встречке, бессовестно нарушая правила пешеходов, но все еще надеясь, что меня подберут и добросят до Речного
Раздается рев мотора, затем по серой ленте ускользает капсула зализанного седана. Новый взрыв грязи, новая порция клякс на потертой джинсовой ткани. Надежда тает. Замухрышек не подбирают, можно испачкать салон.
Ничего. Я дойду. Асфальт придает мне сил.
Когда чувствую, что начинаю сдавать, смещаюсь чуть левее. Пренебрегая правилами элементарной безопасности, шагаю по трассе. За спиной рычат машины вечно недовольных своей жизнью россиян.
Дорога змеей, апрельское солнце в лицо.
Скоро вечер, а я еще не решил, где ночевать.
Вхожу на Шлюз. Не по дуге, следуя автомобильной дорогой напрямик, через дворы. Давно тут не был. Почти ничего не поменялось, только наверняка исчезли утки и виднеются ближе к волноломам кресты крохотной церквушки.
Нестерпимо пахнет весной, талым снегом и бензином.
Там, где сугробы эволюционировали в лужи, плавает веселенькая пленка всех цветов радуги. Забрызгав ботинки и штанину, напиваюсь из колонки. Та скрипит, стонет, вопит на весь двор, но напор дает. Удивлен, что их еще не посносили. Удивлен, что именно эта действует и не замерзла.
Наполняю невыносимо ледяной водой «полторашку» из-под «Касмалинской».
Скидываю рюкзак, сажусь передохнуть на прохладный бетонный блок импровизированную баррикаду от негодяев, намеревающихся проникнуть во двор многоэтажки и бросить там машину на ночь. Со смаком закуриваю одну из трех оставшихся сигарет. Дымлю не часто, но в удовольствие.
Голову кружит, я голоден, устал и почти счастлив. В такие моменты начинает казаться, что я не совсем пропащий человек. Есть и хуже.
Тут-то на бетонную чушку и подсаживается паренек.
Такой же горемыка, как и я. Лет тринадцати на вид. Но это только на вид, если в глаза не заглядывать. А там Я отвожу взгляд. Вспоминаю, как лет шесть назад подрабатывал в больнице Горно-Алтайска. Был там один дед, ветеран Великой Отечественной. Матерый, иссеченный морщинами, суровый и крепкий, но уже подкошенный близкой смертью. Многое повидал дед этот. Рассказывать не любил. Но уж если и вспоминал войну, то только кровь и жестокость. Без соплей и сантиментов.