Одержимые [авторский сборник] - Эверс Ганс Гейнц 5 стр.


Однако все это вовсе уж не так глупо, как могло бы казаться. Это не простое подражание друг другуоно очень скоро надоело бы нам обоимнет, тут играет роль сродство мыслей. Дело в том, что Кларимонда мгновенно подражает малейшему моему движению: едва она замечает то, что я делаю, как тотчас делает то же самое,  иногда мне даже кажется, что все ее движения одновременно совпадают с моими. Вот это-то и приводит меня в восхищение; я всегда делаю что-нибудь новое, непредвиденное, и можно прямо поражаться, как быстро она все схватывает. Иногда у меня является желание застать ее врасплох. Я делаю множество движений, одно за другим, потом повторяю еще раз то же самое, и еще раз. В конце концов я в четвертый раз проделываю то же самое, но в другом порядке, или пропускаю какое-нибудь движение и делаю новое. Это напоминает детскую игру «Птицы летят». И это прямо невероятно, что Кларимонда никогда ни разу не ошибется, хотя я проделываю все это так быстро, что, казалось бы, нет возможности разобраться в моих движениях.

Так я провожу целые дни. Но у меня ни на секунду не является такое чувство, будто я бесполезно провожу время; напротив, мне кажется, что я никогда не был занят более важным делом.

Не странно ли, что мне никогда не приходит в голову перенести мои отношения с Кларимондой на более реальную почву, а не ограничиваться только этой игрой? Прошлую ночь я долго думал над этим. Ведь стоит мне только взять шляпу и пальто и спуститься со второго этажа. Пройти пять шагов через улицу и потом снова подняться по лестнице во второй этаж. На дверях, конечно, висит дощечка, на которой написано: «Кларимонда». Кларимонда,  а дальше что? Не знаю, что именно; но имя Кларимонды написано на дощечке. Потом я стучу и

Все это я представляю себе совершенно ясно, каждое малейшее движение, которое я сделаю, я представляю себе отчетливо. Но зато я не могу никак представить себе, что будет потом. Дверь откроется, это я еще могу представить себе. Но перед дверью я останавливаюсь и всматриваюсь в темноту, в которой я ничего, ничего не могу различить. Она не появляетсяя ничего не вижу, да и вообще там ничего нет. Я вижу только черный, непроницаемый мрак.

Иногда мне кажется, что только и существует та Кларимонда, которую я вижу там, у окна, и которая со мной играет. Я даже не могу себе представить, какой вид имела бы эта женщина в шляпе или в каком-нибудь другом платье, а не в этом черном, с лиловыми пятнами; я не могу себе представить ее даже без черных перчаток. Если бы я встретил ее на улице или в каком-нибудь ресторане за едой или питьем или просто болтающей,  нет, даже смешно подумать об этом, до такой степени невозможной представляется мне эта картина.

Иногда я спрашиваю себя, люблю ли я ее. На это я не могу дать ответа, потому что никогда еще не любил. Но если то чувство, которое я испытываю к Кларимонде, действительно любовь, то это нечто совсем-совсем другое, чем то, что я видел у моих товарищей, или о чем читал в романах.

Мне очень трудно дать отчет в моих ощущениях. Вообще мне очень трудно думать о чем-нибудь, не имеющем прямого отношения к Кларимонде или, вернее, к нашей игре. Ибо нельзя отрицать, что, в сущности, эта игра и только эта игра занимает меня, а не что-нибудь другое. И это я, во всяком случае, понимаю.

Кларимонда Ну да, меня, конечно, влечет к ней. Но к этому примешивается другое чувство, как если бы я чего-нибудь боялся. Боялся? Нет, это не то, это скорее застенчивость, смутный страх перед чем-то для меня неизвестным. Но именно этот-то страх и представляет собой нечто порабощающее, нечто сладостное, не позволяющее мне приблизиться к ней и вместе с тем неотразимо влекущее меня к ней. У меня такое чувство, будто я бегаю вокруг нее в широком кругу, время от времени приближаюсь к ней, потом опять отбегаю от нее, устремляюсь в другое место, снова приближаюсь и снова убегаю. Пока наконеця в этом твердо увереня все-таки не приближусь к ней окончательно.

Кларимонда сидит у окна и прядет. Она прядет длинные, тонкие, необыкновенно тонкие нити.

Из этих нитей она соткет ткань, не знаю, что из нее будет. Я не понимаю даже, как она соткет ткань из этих нежных, тонких нитей, не перепутав и не оборвав их. В ее ткани будут удивительные узоры, сказочные животные и невероятные рожи.

Впрочем, что я пишу? Ведь я все равно ничего не могу видеть, что она прядет; ее нити слишком тонки. И все-таки я чувствую, что работа ее именно такая, какою я себе представляю ее, когда я закрываю глаза. Именно такая. Большая сеть, со множеством фигур в ней, сказочных животных и со странными рожами

Четверг, 17 марта.

Странное у меня состояние. Я почти не разговариваю больше ни с кем; даже с госпожой Дюбоннэ и с коридорным я едва только здороваюсь. Я едва даю себе время, чтобы поесть; мне только хочется сидеть у окна и играть с нею. Эта игра возбуждает меня, право, возбуждает.

И все время у меня такое чувство, будто завтра должно нечто случиться.

Пятница, 18 марта.

Да, да, сегодня должно что-то случиться. Я повторяю это себесовсем громко, чтобы услышать свой голос,  я говорю себе, что только для этого я и нахожусь здесь. Но хуже всего то, что мне страшно. И этот страх, что со мной может случиться то же самое, что с моими предшественниками в этой комнате, смешивается со странным страхом перед Кларимондой. Я не могу больше отделить одного от другого.

Мне страшно, мне хочется кричать.

6 часов вечера.

Скорее два слова, потом шляпу и пальто.

Когда пробило пять часов, то силы мои иссякли. О, теперь я хорошо знаю, что есть что-то особенное в шестом часу предпоследнего дня неделитеперь я уже не смеюсь больше над той шуткой, которую проделал с комиссаром. Я сидел в своем кресле и всеми силами старался не сходить с него. Но меня тянуло, я рвался к окну. Я хотел во что бы то ни стало играть с Кларимондой, но тут примешивался страх перед окном. Я видел, как на нем висит швейцарец, большой, с толстой шеей и седоватой бородой. Я видел также стройного артиста и коренастого, сильного сержанта. Я видел всех троих, одного за другим, а потом всех троих за раз, на том же крюке, с раскрытыми ртами и высунутыми языками. А потом я увидал и себя самого среди них.

О, этот страх! Я чувствовал, что мною овладел ужас как перед перекладиной окна и отвратительным крюком, так и перед Кларимондой. Да простит она мне, но это так, в моем подлом страхе я все время примешивал ее образ к тем троим, которые висели, спустив ноги на пол.

Правда, ни на одно мгновение у меня не было желания повеситься; да я и не боялся, что сделаю это. Нет, я просто боялся только самого окна и Кларимонды, боялся чего-то страшного, неизвестного, что должно было случиться. У меня было странное, непреодолимое желание встать и, вопреки всему, подойти к окну. И я уже хотел это сделать

Тут зазвонил телефон. Я взял трубку и, не слушая того, что мне говорили, я сам крикнул: «Приходите! Сейчас же приходите!»

Казалось, словно этот резкий крик в одно мгновение окончательно прогнал все страшные тени. Я успокоился в одно мгновение. Я вытер со лба пот и выпил стакан воды; потом я стал обдумывать, что сказать комиссару, когда он придет. Наконец я подошел к окну, кивнул и улыбнулся.

И Кларимонда кивнула мне в ответ и улыбнулась.

Пять минут спустя комиссар был у меня. Я сказал ему, что наконец-то я напал на настоящий след, но сегодня он должен пощадить меня от расспросов, в самом непродолжительном времени я сам дам ему все разоблачения. Самое смешное было то, что когда я все это ему сочинял, то сам был твердо уверен в том, что говорю правду. Да и теперь, пожалуй, мне это так кажется вопреки моей совести.

По всей вероятности, он заметил мое странное душевное состояние, в особенности, когда я затруднился объяснить ему мой крик в телефон и тщетно пытался выйти из этого затруднения. Он сказал мне только очень любезно, чтобы я с ним не стеснялся; он в моем полном распоряжении, в этом заключается его обязанность. Лучше он двенадцать раз придет напрасно, чем заставит себя ждать, когда в нем окажется нужда. Потом он пригласил меня выйти с ним вместе на этот вечер, чтобы рассеяться немного; нехорошо так долго быть в одиночестве. Я принял его приглашение, хотя мне это было очень неприятно: я так неохотно расстаюсь теперь со своей комнатой.

Суббота, 19 марта.

Мы были в «Gaite Rochechouart», потом в «Cigale» и в «Lune Rousse». Комиссар был прав: для меня было очень полезно выйти и подышать другим воздухом. Вначале у меня было очень неприятное чувство, как будто я был дезертиром, который бежал от своего знамени. Но потом это чувство прошло; мы много пили, смеялись и болтали. Подойдя сегодня утром к окну, я увидел Кларимонду, и мне показалось, что в ее взоре я прочел укор. Но, может быть, это только мое воображение: откуда ей, собственно, знать, что я вчера вечером выходил из дому? Впрочем, это мне показалось только на одно мгновение, потом я снова увидел ее улыбку.

Мы играли весь день.

Воскресенье, 20 марта.

Только сегодня я опять могу писать. Вчера мы играли весь день.

Понедельник, 21 марта.

Мы весь день играли.

Вторник, 22 марта.

Да, сегодня мы делали то же самое. Ничего, ничего другого. Иногда я спрашиваю себя: зачем я, собственно, это делаю? Или: к чему это поведет, чего я этим хочу добиться? Но на эти вопросы я никогда не даю себе ответа. Потому что ясно, что я ничего другого и не хочу, как только этого одного. И то, что должно случиться, и есть именно то, к чему я стремлюсь.

Эти дни мы разговаривали друг с другом, конечно, не произнося ни одного слова вслух. Иногда мы шевелили губами, но по большей части мы только смотрели друг на друга. Но мы очень хорошо понимали друг друга.

Я был прав: Кларимонда упрекнула меня в том, что я убежал в прошлую пятницу. Тогда я попросил у нее прощения и сказал, что это было глупо и скверно с моей стороны. Она простила меня, и я обещал ей не уходить в следующую пятницу. И мы поцеловались, мы долго прижимались губами к стеклу.

Среда, 23 марта.

Теперь я знаю, что я люблю ее. Так это должно быть, я проникнут ею весь, до последнего фибра. Пусть для других людей любовь представляет собой нечто иное. Но разве есть хоть одна голова, одно ухо, одна рука, которые были бы похожи на тысячи подобных им? Все отличаются друг от друга, так и любовь всегда различна. Правда, я знаю, что моя любовь совсем особенная. Но разве от этого она менее прекрасна? Я почти совсем счастлив в своей любви.

Если бы только не было этого страха! Иногда этот страх засыпает, и тогда я забываю его. Но это продолжается только несколько минут, потом страх снова просыпается во мне жалкой мышкой, которая борется с большой, прекрасной змеей, тщетно пытаясь вырваться из ее мощных объятий. Подожди, глупый, маленький страх, скоро великая любовь поглотит тебя.

Четверг, 24 марта.

Я сделал открытие: не я играю с Кларимондойэто она играет со мной.

Вот как это вышло.

Вчера вечером я думал, как и всегда, о нашей игре. И записал пять новых серий различных движений, которыми я собирался удивить ее на следующий день,  каждое движение было под известным номером. Я упражнялся в них, чтобы потом скорее проделывать их, сперва в одном порядке, потом в обратном. Это было очень трудно, но это доставило мне величайшее удовольствие, это как бы приближало меня к Кларимонде даже в те минуты, когда я ее не вижу. Я упражнялся целыми часами, наконец, все пошло, как по маслу.

И вот сегодня утром я подошел к окну. Мы поздоровались друг с другом, и потом началась игра. Прямо невероятно, как быстро она понимала меня, как она подражала мне в то же мгновение.

В эту минуту кто-то постучал в мою дверь; это был коридорный, который принес мои сапоги. Взяв сапоги и возвращаясь потом к окну, я случайно посмотрел на листок, на котором записал серии моих движений. И тут я увидел, что только что, стоя перед окном, не сделал ни одного из тех движений, которые записал.

Я зашатался, ухватился за спинку кресла и опустился в него. Я этому не верил, я еще и еще раз просмотрел то, что было записано на листочке. Но это было так: я только что перед окном проделывал целый ряд движений, но ни одного из моих.

И снова у меня явилось такое чувство: широко раскрывается дверь, ее дверь. Я стою перед раскрытой дверью и смотрюничего, ничего, лишь густой мрак. Тогда мне стало ясно: если я сейчас выйду, то буду спасен; и я почувствовал, что теперь могу уйти. Но, несмотря на это, я не уходил, и это было потому, что! я ясно чувствовал, что держу в своих руках тайну. Крепко, в обеих руках. Парижты завоюешь Париж!

Одно мгновение Париж был сильнее Кларимонды.

Ах, теперь я совсем больше не думаю об этом. Теперь я; чувствую только мою любовь и с ней вместе тихий, блаженный страх.

Но в то мгновение этот страх придал мне силы. Я еще раз прочел мою первую серию движений и старательно запомнил их. Потом я подошел к окну.

Я отдавал себе ясный отчет в том, что делал: я не сделал ни одного движения из тех, которые хотел сделать.

Тогда я решил потереть указательным пальцем нос, но вместо этого поцеловал стекло. Я хотел побарабанить по стеклу, но вместо этого провел рукой по волосам. Итак, мне стало ясноне Кларимонда подражает тому, что я делаю, а скорее я подражаю ей. И я делал это так быстро, так молниеносно, что у меня получилось впечатление, будто от меня исходила инициатива.

А я, который так гордился тем, что влияю на нее, сам подпадаю под ее влияние. Впрочем, это влияние такое нежное, такое ласкающее, что мне кажется, нет на свете ничего более благодетельного.

Я произвел еще несколько опытов. Я засунул обе руки в карманы и решил не двигаться; я стоял и пристально смотрел на нее. Я видел, как она подняла свою руку, как она засмеялась и слегка погрозила мне указательным пальцем. Я не шевелился. Я чувствовал, как моя правая рука стремится высвободиться из кармана, но я вцепился пальцами в подкладку. Потом медленно, через несколько минут, пальцы разжались, и я вынул руку из кармана и поднял ее. И я улыбнулся и тоже погрозил ей пальцем. Мне казалось, что это делаю не я, а кто-то другой, над кем я наблюдаю. Нет, нет, это было не так. Я, я делал это, а кто-то другой наблюдал за мной. И этот другой был тот сильный, который хотел сделать великое открытие, но это был не я.

Яно какое мне дело до каких бы то ни было открытий? Я здесь для того, чтобы исполнять волю Кларимонды, которую люблю в сладостном страхе.

Пятница, 25 марта.

Я перерезал телефонную проволоку. Я не хочу, чтобы меня каждую минуту беспокоил этот глупый комиссар, да еще как раз в то время, когда наступает этот странный час.

Господи, зачем я все это пишу? Во всем этом нет ни слова правды. Мне кажется, будто кто-то водит моим пером.

Но я хочу, хочу, хочу записать то, что со мной происходит. Это стоит мне громадного напряжения воли. Но я это сделаю. Еще только один раз то что я хочу.

Я перерезал телефонную проволоку ах!

Потому что я должен был это сделать. Вот! Наконец-то! Потому что я должен был, должен был.

Сегодня мы стояли у наших окон и играли. Со вчерашнего дня наша игра изменила свой характер. Она делает какое-нибудь движение, а я сопротивляюсь до тех пор, пока могу. Пока я, наконец, не уступаю и безвольно не подчиняюсь тому, чего она хочет. И я не могу выразить, какое блаженство сознавать себя побежденным, какое счастье отдаваться ее воле.

Мы играли. Потом вдруг она встала и ушла в глубь комнаты. Было так темно, что я не мог ее больше видеть; она как бы растаяла во мраке. Но потом она снова появилась у окна, держа в руках настольный телефон, совсем такой же, как и у меня. Она с улыбкой поставила его на подоконник, взяла нож, перерезала шнурок и снова отнесла телефон.

Я сопротивлялся добрых четверть часа. Страх мой был сильнее, чем раньше, но тем сладостнее было чувствовать себя мало-помалу порабощенным. Наконец я взял свой аппарат, поставил его на окно, перерезал шнурок и снова отнес его на стол.

Так это случилось.

Я сижу за своим письменным столом; я напился чаю, коридорный только что вынес посуду. Я спросил его, который час,  мои часы идут неверно. Четверть шестого, четверть шестого.

Я знаю, стоит мне только поднять голову, как Кларимонда что-нибудь сделает. Она сделает что-нибудь такое, что и я должен буду сделать.

И я все-таки поднял голову. Она стоит в окне и смеется. Теперьесли бы я только мог отвернуться от нее,  теперь она подошла к занавеске. Она снимает шнурок, шнурок красный, совсем как у моего окна. Она делает петлю. Она прикрепляет шнурок к крюку на перекладине.

Потом она, улыбаясь, садится.

Нет, то, что я чувствую, это уже не страх. Это холодный, леденящий ужас, который я, тем не менее, не согласился бы променять ни на что на свете. Это какое-то невероятное порабощение, но в то же время в этом непредотвратимом ужасе есть какое-то своеобразное наслаждение.

Я был бы способен подбежать к окну и сейчас же сделать то, что она хочет, но я жду, во мне происходит борьба, я сопротивляюсь. Я чувствую, что с каждой минутой та сила становится все непреодолимее.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Ну вот, теперь я опять сижу за столом. Я быстро подбежал к окну и исполнил то, что она от меня ждала: взял шнурок, сделал петлю и повесил шнурок на крюк.

Теперь я уже больше не встану, теперь я буду смотреть только на бумагу. Я хорошо знаю, что она сделает, если я; только на нее посмотрю в этот шестой час предпоследнего дня; недели. Если я посмотрю на нее, то я должен буду исполнить; то, что она хочет, тогда я должен буду

Не буду смотреть на нее

Вот я засмеялся громко. Нет, я не засмеялся, это во мне что-то засмеялось. И я знаю над чем: над моим «не хочу»

Я не хочу и все-таки знаю наверное, что должен это сделать. Я должен посмотреть на нее, должен, должен это сделать и потом остальное.

Я только жду, чтобы продлить эти муки,  да, это так, эти страдания, от которых захватывает дыхание и которые в то же время доставляют величайшее наслаждение. Я пишу скоро-скоро, чтобы подольше сидеть за столом, чтобы продлить эти секунды страдания, которые до бесконечности увеличивают счастье моей любви

Еще немного, еще больше

Опять этот страх, опять! Я знаю, что я посмотрю на нее; что я встану; что я повешусь: но я боюсь не этого. О, нет,  это прекрасно, это дивно.

Но есть нечто, нечто другое что случится потом. Я не знаю, что это такое, но это случится наверное, ибо счастье моих мук так невероятно велико. О, я чувствую, чувствую, что за этим последует нечто ужасное.

Только бы не думать

Писать что-нибудь, что попало, все равно что. Только скорее, не раздумывая

Мое имяРишар Бракемон, Ришар Бракемон, Ришар о, я не могу больше Ришар Бракемон Ришар Бракемон теперь теперь я должен посмотреть на нее Ришар Бракемон я должен нет еще Ришар Ришар Браке

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Комиссар IX участка, который не мог добиться ответа свои звонки по телефону, вошел в гостиницу Стевенс в минут седьмого. В комнате  7 он нашел студента Ришара Бракемона повесившимся на перекладине окна совершенно при той же обстановке, при какой повесились в этой комнате его трое предшественников.

Только на лице его было другое выражение: оно было искажено ужасом, глаза его были широко раскрыты и почти выходили из орбит. Губы были раздвинуты, но зубы были крепко стиснуты.

И между ними был раздавлен большой черный паук со странными лиловыми крапинками.

На столе лежал дневник студента. Комиссар прочел его и сейчас же пошел в дом на противоположной стороне улицы. Там он констатировал, что весь второй этаж уже в течение нескольких месяцев стоит пустой, без жильцов

Париж. Август 1908

Шкатулка для игральных марок

Om dat de werelt is soe ongetru

Daer om gha in den ru.

Breughel d. Alt.

В этот вечер я довольно долго ждал Эдгарда Видерхольда. Я лежал на кушетке, а индийский бой медленно махал надо мной большим опахалом. У старого Видерхольда были в услужении индусы, которые уже давно последовали за ним сюда, а с ними вместе и их сыновья и внуки. Эти индийские слуги очень хороши: они прекрасно знают, как нам надо прислуживать.

 Пойди, Дэвла, скажи своему господину, что я его жду.

 Атья, саиб.

И он ушел беззвучно. Я лежал на террасе и мечтательно смотрел вдаль, на Светлый Поток. Только час тому назад с неба исчезли тучи, которыми оно было обложено целыми неделями; целый час не падал больше теплый дождь. И вечернее солнце бросало целые снопы лучей на фиолетовый туман, окутывавший Тонкий.

Подо мной, на поверхности воды, тихо покачивались джонки, снова пробуждаясь к жизни. Люди выползали наружу; ковшами, тряпками и тамариндовыми метлами они выбрасывали воду из джонок. Но никто не разговаривал. Тихо, почти неслышно работали эти люди; до террасы едва достигал легкий шорох. Мимо проехала большая джонка, наполненная легионерами. Я махнул рукой офицерам, сидевшим на корме, и они меланхолично ответили на мое приветствие. Конечно, они предпочитали бы сидеть на широкой веранде бунгало Эдгарда Видерхольда, чем плыть по реке днями и неделями под горячим дождем в своей ужасной стоянке. Я сосчиталв джонке сидело по крайней мере пятьдесят легионеров. Среди них, наверное, было несколько ирландцев и испанцев, были также фламандцы и швейцарцы, а остальныевсе немцы. Что это были за люди? Только не члены общества трезвости, а молодцы, которыми остались бы очень довольны Тилли и сумасшедший Христиан. Конечно, среди них есть поджигатели, грабители и убийцы,  да разве нужно что-нибудь лучшее для войны? Не подлежит сомнению, что эти люди хорошо знают ремесло. А те, кто попадают сюда из высших слоев общества, гибнут навсегда, тонут в мутном потоке легиона. Среди последних есть и священники, и профессора, и дворяне, и офицеры. Ведь пал же один епископ во время штурма Аин-Суфа, и давно ли одно немецкое военное судно привезло из Алжира тело другого легионера, которому были оказаны все почести, подобающие королевскому принцу?

Я перегибаюсь через перила:

 Vive la legion!

И они отвечают мне, орут громко хриплыми глотками закоренелых пьяниц:

 Vive la legion! Vive la legion!

Они потеряли отечество, семью, домашний очаг, честь и деньги. У них осталось только одно, что должно заменить все: солдатская гордостьVive la legion!

О, я хорошо знаю их. Пьяницы, игроки, дезертиры из всевозможных полков. И все этоанархисты, которые и понятия не имеют о том, что такое анархизм; все это люди, которые восстали против какого-нибудь невыносимого для них притеснения и бежали. Преступники и полудети, ограниченные головы и великие сердцанастоящие солдаты. Ландскнехты с врожденным инстинктом грабителей и насильников, искренно убежденные в том, что грабить и насиловать очень похвально и что в этом-то и заключается их ремесло, ибо их наняли для смертоубийства, а что дозволено большому, то может себе позволить и малый. Авантюристы, родившиеся слишком поздно, не соответствующие нашему времени, которое требует людей достаточно сильных, чтобы пробить самим себе дорогу. Каждый из них в отдельности слишком слаб для этого, они растерялись, зайдя в чащу, и не имели силы выбраться оттуда. С широкого пути их уже давно совратил блуждающий огонек, а своего собственного пути они не могли пробить себечто-то мешало им в этом, а что именноони сами не знали. Каждый из них в отдельности представляет жалкую, никуда не годную доску. Но все они находят друг друга, соединяются и в конце концов образуют большой, гордый корабль: Vive la legion! Этот легион для них и мать, и родина, и честь, и отечество. Послушайте, как они кричат: «Vive, vive la legion!»

Джонка направляется на запад и исчезает в вечерней мгле, там, где Красная Река впадает в Светлый Поток. Там ее поглощает густой туман и как бы всасывает в себя страна фиолетового яда. Но они не боятся ничего, эти белокурые, бородатые храбрецыни дизентерии, ни лихорадки и меньше всего желтых разбойников: ведь у них с собой достаточно алкоголя и опиума, а кроме того, они снабжены хорошими лебелевскими ружьями,  чего же им еще? Сорок человек из пятидесяти останутся там, но те, кто возвратится, все-таки подпишут новые контрактыво славу легиона, но не Франции. Эдгард Видерхольд вышел на веранду.

 Они проехали?  спросил он.

 Кто?

 Легионеры!

Он подошел к перилам и посмотрел вниз на реку.

 Слава Богу, их не видно больше. К черту их, я не могу их видеть!

 В самом деле?  спросил я.

Я, конечно, прекрасно знал, как и все в этой стране, отрицательное отношение старика к легиону, но хотел вызвать его на разговор, а потому и представился удивленным:

 В самом деле? А между тем весь легион обожал вас. Несколько лет тому назад один капитан 2-го легиона в бытность мою в Поркеролле много рассказывал мне о вас, и сказал между прочим, если судьба занесет меня когда-нибудь на берега Светлого Потока, то я непременно должен навестить Эдгарда Видерхольда.

 Это был, наверное, Карл Хаузер из Мюльхаузена.

 Нет, это был Дюфрэн.

Старик глубоко вздохнул:

 Дюфрэн, овернец! Да, он выпил у меня здесь не один стакан бургундского.

 Как и все остальные, не правда ли? До тех пор, пока восемь лет тому назад двери дома, который все называли «Le Bungalow de la Legion», не закрылись, и господин Эдгард Видерхольд не перенес свое убежище в Эдгардхафен.

Так называлось маленькое местечко, где была расположена ферма Видерхольда; оно находилось на берегу реки, на расстоянии двух часов вниз по течению. Старик настоял на том, чтобы даже на почтовом штемпеле стояло «Эдгардхафен», а не «Port d ' Edgard». Да, с тех пор его дом был заперт для легиона, но не его сердце. Каждая легионерская джонка, которая проезжала мимо, причаливала к Эдгардхафену, и управляющий передавал офицерам и солдатам две корзины вина. К этому дару всегда прилагалась визитная карточка старика: «Господин Эдгард Видерхольд очень сожалеет, что не может на этот раз у себя принять господ офицеров. Он просит соблаговолить принять прилагаемый дар, и сам пьет за здоровье легиона». И каждый раз командир отвечал, что он благодарит за любезное внимание и надеется на обратном пути лично выразить свои чувства господину Видерхольду. Но до этого никогда не доходило, двери обширного дома на Светлом Потоке так и оставались закрытыми для легиона. Раза два-три туда еще заходили офицеры, старые друзья хозяина дома, которые, бывало, так часто наполняли этот дом пьяным весельем. Индусы просили их на веранду и ставили перед ними лучшие вина, но старый хозяин так и не показывался. В конце концов и они перестали посещать дом: мало-помалу легион привык к новым отношениям. Находились уже такие легионеры, которые никогда не видали старого Видерхольда и знали только, что в Эдгардхафене джонка всегда причаливает и принимает на борт корзины с вином, и что там принято пить за здоровье одного сумасшедшего немца. Все радовались этому единственному развлечению во время тоскливого пути под дождем по Светлому Потоку, и Эдгард Видерхольд пользовался в легионе не меньшей любовью, чем прежде.

Когда я попал к нему, то оказалось, что я был первым немцем, с которым он заговорил после большого промежутка лет. О, видеть-то он видел многих немцев на реке. Я уверен, что старик прячется где-нибудь за занавесью и подсматривает оттуда каждый раз, когда мимо его дома проплывает джонка с легионерами. Но со мной он говорил опять по-немецки. Я думаю, что только поэтому он и старается удержать меня как можно дольше и придумывает всегда что-нибудь новое, чтобы отсрочить день моего отъезда.

Старик не принадлежит к числу добрых граждан своего отечества. Он ругает свое отечество на чем свет стоит. Бисмарка он ругает за то, что тот дал жить саксонцам и не воспользовался Богемией, а третьего императора за то, что тот позволил навязать себе Гельголанд взамен восточно-африканских владений.

 А Голландия! Нам обязательно нужна Голландия, если мы только хотим жить,  Голландия и ее Малайские острова. Это нам необходимо, иначе мы подохнем. Ну, а потом Адриатическое море. Австрияэто какая-то бессмыслица, какое-то обезьянство, которое позорит всякую приличную географическую карту. Нам принадлежат немецкие страны, и так как мы не можем позволить запереть дверь перед самым нашим носом, то нам необходимо завладеть славянским Броккеном, который преграждает нам доступ к Средиземному морю, Крайне и Истрии. Черт возьми,  кричал он,  я знаю, что тут нам в шубу заберутся вши! Но лучше иметь шубу со вшами, чем замерзнуть до смерти без шубы. Теперь она уже едет под черно-бело-красным флагом из немецкого Триеста в немецкую Батавию.

Я спрашиваю его:

 Ну, а господа англичане?

 Англичане?  кричит он.  Англичане затыкают себе глотки, когда их бьют по физиономии.

Он любит Францию и радуется ее славе, но англичан он ненавидит.

И вот еще какая в нем странность. Какой-нибудь немец желчно обвиняет императора и с горечью говорит о Германиион радуется и ругает вместе с ним свое отечество. Когда француз острит над намион смеется, но в то же время, в виде реванша, рассказывает о последних глупых выходках губернатора в Сайгоне. Но если только англичанин осмелится сделать самое невинное замечание относительно одного из наших самых глупых консуловон приходит в ярость. Вот почему ему пришлось когда-то покинуть Индию. Не знаю, что ему сказал английский полковник, знаю только, что Эдгард Видерхольд схватил хлыст и вышиб полковнику один глаз. С тех пор прошло уже сорок лет, а может быть, пятьдесят или шестьдесят. Он бежал тогда, поселился в Тонкине и безвыездно жил на своей ферме задолго до того, как страну заняли французы. Тогда он поднял трехцветный флаг на берегу Светлого Потока, опечаленный тем, что на его флагштоке развевается не черно-бело-красный флаг, но при этом радовался, что это во всяком случае не английский флаг.

Назад Дальше