«Японимаю,бабушка, думала она, как можно быстрее стирая начертанные мелом знаки, тем самым стирая и жизнь падальщика, который успел уже поймать убийцу. И я скучаю по тебе».
Сидя в безопасном и еще теплом салоне Бесси, Клаудия наконец оторвала взгляд от чистой полоски кожи на тыльной стороне ладони и увидела, что восходит солнце. Она не обнаружила ни малейших следов краски на руке: исчезли даже рыжая и темно-синяя.
Она надеялась, что ресторан «У Большого Эда» скоро откроется: больше всего на свете ей хотелось плотного завтрака и чашки крепкого кофе, хотя, конечно, все это даже рядом не стояло с теми кушаньями, что готовила для нее бабушка.
А потом, сполна насладившись завтраком и кофе, Клаудия сделает эскиз для своей следующей картины, такой, чтобы использовать те краски палитры, которыми она так долго пренебрегала.
БЕН ПИКИспорченные похороныПер. О. Александрова
Линетт разбудило чувство тяжести. Собственной тяжести. Тяжести собственного тела.
Плоское красное небо над Иссьюэром словно ждало, когда она наконец откроет глаза. Пять часов назад, когда она закрыла глаза, небо было темным, уродливо-бурым: середина ночи. Теперь же оно было, как всегда на заре, просто красным без всяких примесей, и с первыми лучами света липкая, удушливая жара начала потихоньку просачиваться через открытое окно. Дождя сегодня явно не предвиделось. Только жара. Только пот. Только неуютное осознание того, что она существует, которое несли с собой и жара, и пот. Но что самое плохое, так это ее волосы, короткие темные волосы, грязные от пота и пепла. Пепла, который всю ночь летел через открытое окно. Пепел, оставляя грязные полосы на ее лице, оседал во рту, и она постоянно чувствовала его вкуссухой, горелый и неприятный. Ее левая рука, с выпуклыми шрамами на предплечье, казалась тяжелой и очень болела, но рука болела всегда. На жаре это была тупая, тягучая боль, а на холодеострая, пронзительная, словно холод вонзался в ее треснувшую кость, чтобы куснуть побольнее. Ее ноги, запутавшиеся в грязных от пепла, грубых коричневых простынях, нещадно потели, а своей длинной прямой спиной она чувствовала края бронзовой рамы кровати под пропотевшим тонким матрасом. Линетт думала о том, что тело ее бесконечно, и от этих мыслей, похоже, она больше никогда не сможет заснуть.
Однако и сны не приносили успокоения. В снах этих Линетт жила под другим красным солнцем, носила тяжелые коричневые одежды, сверхулегкие бронзовые доспехи, а в руках держала короткое ружье с широким дулом. Вокруг нееоблака черного пепла, летящего от бронзовых, серых и серебристых машин. На земле повсюду клетки с воронами, и черные птицы внутри этих клеток сидели тихо, чего-то выжидая. Она знала, что птицы не настоящие. И никогда таковыми не были. Земля, на которой валялись ненастоящие птицы, состояла из грязи, и пепла, и остатков коричневых и красных деревьев; их вырвали с корнем, когда разбивали военный лагерь, в котором она жила. Остатки эти приставали к ее ботинкам, и она шла, оставляя за собой длинный след. Рядом с ней еще был какой-то мужчина, но она не могла понять, кто это. Он все спрашивал ее, когда она собирается прочитать письмо, но в ответ она только просила его сидеть тихо. Двое мужчин уже исчезли, говорила она. Они могли быть где угодно. Они могли следить за
И они следили, но она проснулась еще до того.
Это не имело никакого значения: она знала исход, пережила его и вовсе не собиралась пережить его заново.
Письмо, однако, не было частью воспоминаний. Письмо было неотъемлемой частью этой удушливой жары и ее жизни в Иссьюэре. Письмо лежало в ее крошечной кухоньке, рядом со старым бронзовым чайником: белое, тонкое, прямоугольное и нетронутое. Ее имя было напечатано на конверте расплывчатыми буквами, и, хотя она не знала того парня с чистой кожей, что принес письмо, она знала его автора.
Линетт стала медленно подниматься, опираясь на здоровую руку. Левая же мертвым грузом лежала на колене. Чтобы вернуть руке подвижность, потребуются хороший душ и комплекс упражнений. Прошло два месяца, с тех пор как Линетт, демобилизовавшись, вышла из госпиталя, и она уже месяц жила в Иссьюэре, а рука только-только начала становиться более или менее работоспособной.
Однако на это потребовалось время. Она откатилась к другому краю кровати, которой вполне хватило бы для двоих, но на которой спала одна, и опустила ноги на холодный каменный пол в комнате настолько пустой, что случайный посетитель вполне мог решить, будто там никто не живет.
Все предметы из комнаты бесформенной грудой были свалены в коридоре: Линетт швырнула их туда прошлой ночью. Большое зеркало в бронзовой раме, некогда висевшее в комнате, чтобы придать ей объем, теперь, треснувшее наверху, было просто прислонено к стенке. Рядом лежали медные часы, приземистый бронзовый вентилятор с погнутыми лопастями, а еще с десяток мелких металлических приспособлений, которые она убрала, поскольку от одной только мысли, что они будут возле нее, пока она спит, ее начинало тошнить. Каждое из них воспроизводило реальное событие или создавало искусственный эффект И все они вызывали у нее отвращение, так же как и та спокойная фамильярность, с которой она обращалась с ними в определенный период своей жизни. А потому она в порыве злости выкинула все это из комнаты и даже открыла окно, чтобы впустить в дом удушливый ветер с примесью пепла.
Она так и не открыла письмо.
Моя дорогая Линетт!
Я не знаю, с чего начать, но точно знаю, что времени писать у меня осталось совсем мало. Через полчаса начнется операция. Я полностью отдаю себе отчет в том, что делаю. Рука моя дрожит. Я всегда гордился своим четким почерком, красивыми буквами, но только посмотри на них сейчас! Строки кривые и косые. Буквы налезают друг на друга. Буквы пляшут, нарушая строгий порядок, которым я так дорожил. Я полагаю, что если говорить о предстоящем, то чему бытьтого не миновать. В жизни никогда не бывает, чтобы все шло гладко и спокойно.
Она попыталась поесть, но во рту даже после того, как она его прополоскала, стоял привкус пепла.
Сидя на стуле за кухонным столом, Линетт с трудом жевала кусок яблока, но, так и не дожевав, проглотила его, остальное же выкинула в мусорное ведро рядом с раковиной. Сморщенное коричневое яблоко с противным чавканьем шмякнулось о медное дно ведра. А затем тишина. Ни один звук не сорвался с губ этой, одетой теперь в черные брюки и черную же рубашку с длинным рукавом, высокой женщины, с тех пор как она проснулась.
Проснувшись, она вышла из спальни, потирая шрамы на руке и испытывая отвращение к тому, как пот скапливается вокруг вздувшихся толстых рубцов. Она обошла беспорядочно сваленные в коридоре вещи, вошла в туалет, помочилась, потом залезла под душ и энергичными движениями стала растирать тело и разрабатывать руку, пока та не стала такой же подвижной, как и вторая, потом оделась и взяла яблоко. В доме было совсем тихо, слышен был только шум ее шагов по медленно нагревающемуся бетонному полу.
А ведь совсем недавно каждое утро было наполнено звуками. Мужчины и женщины, которых она знала по прокопченным, задымленным лагерям, говорили о плохой еде, о военных операциях, о тех, кто вернулся домой, и о тех, кто сейчас с ними. Еще до того, как она уехала, еще тогда, когда она жила в Ледорнне, все разговоры были ни о чем: какие тосты она предпочитает или кто принесет им обед. Ничего не значащие, пустые, домашние разговоры
Полчаса она сидела за кухонным столом, ни о чем не думая, только время от времени постукивая ногтями по бронзовой столешнице. Мысли блуждали, и вот с обрывков разговоров, слов из песни, отрывков из книг и даже сцен из пьес, которые она видела, ее мысли постепенно переключились на мужчину. Это был худощавый блондин с неровными зубами, и такого любовника, как он, у нее не было никогда, впрочем, и у него не было такой, как она. Линетт не хотела думать о нем, и, когда в руке снова стала пульсировать боль, то ли настоящая, то ли придуманная, она поняла, что должна остановиться, прежде чем мысли примут мрачное направление, способное поколебать ее решимость.
Очень тихо Линетт вошла в маленькую гостиную, выкрашенную в бледно-серый цвет. В центре стоял длинный коричневый диван, в углу примостился изящный бронзовый столик, а на немрадиоприемник, отделанный медью и серебром. Коробка с мнениями извне, отодвинутая в сторону. На полу лежала пара старых, потертых черных ботинок. Линетт подобрала ботинки, села на диван, держа их в руках, и снова помедлила.
На кухне, рядом с чайником, по-прежнему лежало письмо.
«Слишком уж много похорон я посетила», сказала она, словно письмо могло ей ответить.
Оно, естественно, не могло, но одно то, что она разговаривала с письмом, одновременно вывело ее из себя и расстроило. Нетерпеливыми руками она туго зашнуровала ботинки. На правом ботинке она пропустила дырочку, а на левомдаже две. От досады Линетт заскрипела зубами, но терпеливо все переделала и вытерла пот с рук.
Закончив со шнурками, она поднялась и прошла через кухоньку к задней двери. Шла она быстро и целеустремленнопоходкой женщины, которая знает, что перед ней нелегкая задача, но которая не намерена отступать.
Ты сердишься?
В тот день, когда я впервые встретил тебя, ты сердилась. Прошло почти два года, но почему-то мне запомнилось именно это. Не твоя красота, не твоя улыбка, не твои привычки Нет, через столько лет я понял, что характеризует тебя совсем не это. Все вторично по сравнению с твоим гневомослепительным, пылающим гневом, вызванным несовершенством мира. Гневом, вызванным тем, что ты должна так или иначе исправить мир. Впервые я увидел тебя, когда стоял под бронзовым навесом, а ты выступала перед участниками антивоенного митинга в Ледорнне, и именно тогда я увидел твой гнев. Ты требовала ответа на вопрос, почему Айянн так важен для островов Шибтри? Почему императрица и ее дети представляют такую угрозу?
Ты сказала нам, что они живут под землей, в разрушенных городах, куда не проникают лучи нашего красного солнца, а на шее носят кости ворон, чтобы после смерти никто не мог поймать их души. Они были настолько суеверными, что на их фоне мужчины и женщины, просившие похоронщиков вытатуировывать на коже свою жизнь во имя Бога, казались светочами науки и разума.
Что потрясло меня больше всего (и думаю, всех остальных), так это то, что ты была кадровым военным, а не человеком с улицы. Ты стояла перед нами в прямых легких коричневых брюках и полном армейском обмундировании, со всеми медалями и знаками различия. И ты гордилась тем, какой ты была. Ты гордилась тем, что сделала для островов. Ты гордилась тем, что была на службе. Но теперь ты сердилась. Гнев не позволял тебе молчать, и о последствиях ты уже не думала. Это был пугающий гнев, и он, боюсь сказать, пугали пугаетменя.
Вдали, на горизонте, виднелись напоминающие груши печи Иссьюэра, ехать до которых на повозке было не меньше часа.
В последнее время Линетт уже видела печи-близнецы не так отчетливоих края казались размытыми. Но даже с учетом того, что зрение ее ухудшилось (как-никак, ей уже было тридцать восемь), не заметить их на горизонте она просто не моглатак велики были эти сооружения. И наоборот, сотни высоких бронзовых ветряков, возвышающихся над городом, не могли попастьи действительно не попадалив ее поле зрения. А печи прятались за горизонтом, словно пара покрытых для маскировки сажей часовых у въезда в город, мрачных и сгорбленных. Если вам удастся о них забыть, в чем Линетт сильно сомневалась, то каждую пятницу они будут напоминать о себе, изрыгая едко пахнущий пепел, и над ними, как сигнал того, что сожжение умерших за неделю уже началось, взовьется струйка дыма.
Выйдя из дому, Линетт с минуту постояла, мрачно созерцая печи. Она знала, что именно там закончит свой жизненный путь: друг, член семьи или, возможно, даже похоронщик отдаст ее тело, завернутое в белые простыни, молчаливым монахам, что живут под печами. Там ее обмоют и положат в гигантские ямы, которые никогда не остывают и которые вспыхнут в конце недели, чтобы поглотить ее. Именно такой конец она выбрала для себя. Ее не закопают в землю, не отдадутне продадут или не украдутв цех хирургов Нет, ее останки будут сожжены. Ее сделают свободной.
Дом Линетт, который окружали такие же дешевые домишки из красного кирпича, находился на окраине Иссьюэра. Здесь вместо дорог была просто утрамбованная грязь, но уже через несколько минут Линетт шагала по мощеным улицам центра города. Там стояли высокие ветряки, работающие на разной скорости и подающие электричество от дома к дому. Иссьюэрне слишком большой город, предназначенный для временных жильцов, был спроектирован по регулярному принципу, причем названия улиц отражали их назначение. Все в Иссьюэре было устроено для удобства посетителей, коих город видел немало. В этот город, скорее, городок мужчины и женщины приезжали на несколько дней, может, на неделю, а потом уезжали. Уезжали, воочию увидев работу печей и отдав последний долг семье и своим незабвенным.
Окна частных домов, мимо которых проходила Линетт, были закрыты, жалюзи опущены. Внутри бронзовые вентиляторы обеспечивали циркуляцию воздуха, но впечатление, что личная жизнь шла за запертыми дверьми, не было иллюзией. Люди в Иссьюэре вели в основном замкнутый образ жизни, и только попав в центр города с его магазинами, отелями и конторами, можно было обнаружить хоть какое-то присутствие человека. Там окна были открыты. Там вентиляторы, установленные на улицах, работали на полную мощность, а над нимиветряки, самые большие в городе. Там мужчины и женщины, в основном молодые, представляли собой в глазах приезжих счастливое, улыбающееся лицо Иссьюэра. Но в остальных местах всё и вся, как считала Линетт, было похоже на гроб: закрыто, спокойно и неподвижно. Смертьвот основной товар, на котором специализировался Иссьюэр. Город был основан Аланом Пьером, чернокожим мужчиной, попавшим на острова еще ребенком и заработавшим кучу денег на похищении тел. Когда возраст заставил его начать подыскивать себе место, чтобы наконец обосноваться, он обратил свой взор на импровизированный палаточный городок поблизости от печей и вложил свое немалое, но нажитое неправедным путем состояние в то, чтобы превратить палаточный городок в нечто более долговечное. Прошло совсем немного времении уже были построены отели, прибыли хирурги и похоронщики, так же как и другие представители индустрии смерти. Люди вроде Линетт, которые переселились в город, ведомые нездоровым образом мышления и внутренней борьбой, происходившей в душе у каждого, стали его неотъемлемой частью.
Линетт сама даже точно не знала, что привело ее в Иссьюэр. Ее пенсии хватало на еду и жилье, но не более того. В другом городе она могла бы найти работу и получать больше, но, несмотря на все тяготы жизни, нельзя сказать, что такое положение вещей ее не устраивало. Она была одинока, но
Нет.
Нет, это было не так. Она не была одинока. Она не была одинока с тех пор, как приехала сюда и получила возможность каждый день смотреть на печи.
Я не солдат и не хочу делать вид, будто знаю, через что ты прошла или почему в Иссьюэре ты все же спишь спокойнее, чем в Ледорнне, но хочется надеяться, что я всегда был тебе полезен. Что я старался по мере сил быть тебе полезным.
А это, Линетт, было совсем нелегко. Да, здоровье мое оставляет желать лучшего, что есть, то есть. Но твоя ненависть ко всем достижениям нашего общества только осложнила нашу жизньусугубила наши болезни и ранения, сделав ее труднее, чем она могла бы быть. С таким отношением никого из нас исцелить невозможно.
Что касается тебя, то тебе причиняет беспокойство твоя рука. Почему бы и нет? Мачете сбежавшего заключенного раскололо кость, и теперь ее держат стальные скобки. На полное исцеление уйдут годы, если, конечно, оно вообще возможно, что тебя весьма тревожит. Самым логичным решением проблемы является замена кости, и именно это было предложено тебе армейскими хирургами, но ты отвергла их предложениекак отвергала все, что предлагали хирурги, если они могли лишить тебя чего-то, данного природой. Ты сказала им (как сказала и мне), что это противоестественно, что это неправильно.
И я спрашиваю тебя: что правильно? Наносить татуировки на свое тело во славу Бога? Носить амулет на шее, чтобы сохранить душу? Верить в то, что Океанэто живое божество? Верить в сотню других необъяснимых вещей? Являются ли они для тебя более приемлемыми, чем наука, достижения которой позволяют нам прожить долгую, здоровую жизнь?
И хотя Линетт не верила в Бога, она отправилась на улицу Похоронщиков, к мужчине и женщине, зарабатывавшим на этой вере. А точнее, Линетт шла в сторону длинного прямоугольного дома из кирпича цвета карамели, который принадлежал похоронщице Айвелт Фрэ. Дом этот, под темно-коричневой черепичной крышей, самый большой на улице Похоронщиков, стоял среди дюжины домишек поменьше из разноцветного кирпича. При доме имелось три бронзовых ветрякадва на крыше и один, возвышавшийся над остальными, у задней стены.