Но самой важной частью в этом наскоке на цивилизацию был визит к известному врачу, доктору Джеймсу Роббу, который должен был меня всесторонне осмотреть и вынести вердикт о моем состоянии. Доктор осматривал меня долго, и теперь я понимаю, что он был внимательным и искусным диагностом. Но не очень хорошим психологом, потому что, прослушав, пощупав и простукав меня, он объявил результат моим родителям, когда я все еще присутствовал в кабинете, стоя рядом со стулом матери. Доктор сказал, что я «слабенький» и обращаться со мной следует соответственно; скарлатина оставила мне на память подозрительные шумы в сердце и значительную потерю слуха в левом ухе. В общем-то, я легко отделался после ужасной и коварной болезни, но мне ни в коем случае не следует переутомляться.
Этот вердикт коренным образом повлиял на мое будущее, ибо тот, кто объявляет ребенка «слабеньким», коронует и миропомазывает тирана.
7
Встал вопрос о школе.
Как мне получить образование? Мне уже стукнуло десять, а я еще ногой не ступал в класс. Единственная местная школа существовала при католической миссии; там преподавали монахини, и все утренние уроки посвящались изучению молитв и катехизиса. На это мои родители ни за что не согласились бы: они не ходили в церковь, даже когда имели возможность, но протестантские предрассудки остались при них. В резервации школы не было; оджибве могли бы ходить в школу при миссии, если бы хотели, но они не хотели. Оставалось только учить меня дома.
Оказалось, что это неплохое решение. Отец хорошо знал математику применительно к инженерному делу; алгебра и геометрия у него от зубов отскакивали. К ним он прибавлял толику естественных наук, опять же в применении к инженерному делу, и это оказалось гораздо практичнее, чем любые естественные науки, которые я изучал позже в Колборне. Куда интереснее для меня было, когда во время прогулок отец демонстрировал мне основные понятия геологии. Мать взяла на себя географию и латынь. Родители разделили между собой историю (отец очень интересовался наполеоновскими кампаниями) и литературу, которая представляла собой неограниченное чтение и много заучивания стихов наизусть. По утрам я учился; вторая половина дня была свободна, и я мог читать, играть или бродить по окрестностям.
Однако бродить я мог только под присмотром Эдду. Я презирал и ненавидел Эдду, и он отвечал мне тем же.
Это был мальчик-метис лет тринадцати, хромой: давным-давно он попал в лесу в капкан, поставленный на зверя. Миссис Дымок лечила Эдду заплесневелым хлебом, но он по-прежнему хромал. Предполагалось, что неким таинственным образом его собственное увечье пробудит в нем сочувствие к моей слабости здоровья, но ничего подобного не произошло. Предполагалось также, что я научусь у него французскому, но он говорил в лучшем случае на патуа; когда же хотел подразнить или унизить меня, то переходил на дикую смесь французского, английского, языка оджибве и варианта гэльского, который назывался банджи или диалектом Красной Реки, и я терялся. Настоящее имя Эдду было Жан-Поль, но его все звали Эддупричины этому я так и не узнал.
Мою неприязнь к Эдду можно назвать снобизмом и чистоплюйством, но, по моему опыту, снобизм порой означает лишь отторжение подлинно низменного; а если бы не чистоплюйство, то человечество до сих пор рвало бы зубами и пожирало шматки мяса, опаленные на огне, и никогда не изобрело бы haute cuisine. Эдду не нравился мне, потому что страдал подростковым сексуальным эретизмом в тяжелой форме, более тяжелой мне с тех пор не попадалось. Говоря по-простому, Эдду был постоянно сексуально озабочен.
В самый первый день, когда меня официально вручили попечению Эдду, он повел меня в лес, остановился, как только мы оказались среди деревьев, и продемонстрировал мне свой полностью возбужденный пенис. Эдду потребовал, чтобы я предъявил ему свой, но я отказалсяне столько из стыдливости, сколько из боязни, что это неизвестно куда заведет. Я не знал, куда это может привести, но почувствовал, что дело опасное. Эдду стал смеяться надо мной и говорить, что мне, должно быть, вообще нечего показать. Он потребовал, чтобы я потрогал его пенис и оценил, какой он твердый и горячий; я повиновался, но лишь ради эксперимента и без особого энтузиазма. Эдду сказал, что он такой все времяпотому и ходит неровно, скрючившись. Девочки в поселке и в резервации знали про него, а некоторые позволяли ему в виде одолжения «пощупать», так что он хорошо разбирался в анатомическом развитии местных подростков женского пола, или, как он сам выражался, «следил, как они наливаются». Отдельные девочки разрешали ему то, что он называл «пальчик-в-дырку». В описании Эдду эта игра выглядела продолжительной и сладостной, не хуже поз из «Камасутры». Он сказал, что я, если хочу, могу подглядеть, как он будет с девочками. Я не хотел. Я точно не знал, как и почему могу нажить неприятности в результате, но нутром чуял: с этим лучше не иметь ничего общего.
Я в целом знал, что такое секс. Я много читал о нем в трудах сэра Вальтера Скотта. Я знал, что любовьнечто утонченное и прекрасное. Для меня любовь воплощалась в идеализированном облике Фрицци Шефф. Как любому деревенскому ребенку, мне доводилось видеть животных, которые занимаются «этим», и я смутно догадывался, чем именно, но не мог перекинуть мостик от животных к человеку, ведь они, ну, животные, а мынет. Родители никогда не говорили на эту темувероятно, предполагая, что я для этого слишком мал, и вообще, зачем раньше времени наводить мальчика на всякие мысли, если рано или поздно они и так у него возникнут. Насчет Эдду они даже не догадывались.
С Эдду я быстро договорился: я буду ходить своей дорогой, а он своей и он может безбоязненно получать свой доллар в неделю за присмотря его не выдам. С тех пор я никогда не считал Эдду примером человека, каков он от природы: в отличие от Эдду животные умеют сдерживать сексуальный инстинкт и прежде всего занимаются своим основным деломто есть поисками пищи в достаточных количествах, чтобы сохранять жизнь и здоровье. Эдду был продуктом цивилизации, которая позволила человеку устремить все внимание на секс, сделать его своим основным занятием и хобби и, более того, жить ради этого занятия. Теперь я знаю, что впереди Эдду ждала абсолютно райская жизнь лет до восемнадцати, после чего он начнет заражать сифилисом всех своих партнеров как женского, так и мужского пола и, не дожив до тридцати, полностью сойдет с ума. Это не природа; это испорченная цивилизация.
Итак, я получил блаженную свободу от Эдду и бродил на воле куда глаза глядели. Иногда я гулял в лесу, который начинался прямо за околицей деревни. Я любил лес и откликался на него, но не в книжной манере, какая понравилась бы моей матери. Мать провела меня через «Гайавату», объяснив, что сам Гайавата был из племени оджибве, а Гитчи-Гюми, чьи берега неоднократно упоминаются в поэме, не что иное, как озеро Верхнее, лежащее к югу от нас: не рядом, но достаточно близко, чтобы такая литературная ассоциация взволновала. «Гайавата» мне не понравился: я не заразился Лонгфелло, как заразился скарлатиной. Я честно старался мысленно звать северо-западный ветер «Кивайдин» и представлять себе Гитчи Маниту как Бога, только в индейском военном наряде из перьев; но рядом со мной жили настоящие индейцы, и они ничем таким не занимались, так что я не мог обманывать себя этой высокопарной чепухой. Я мог не моргнув глазом проглотить «Песнь последнего менестреля» и «Владычицу озера», так как ничто в окружающем меня мире им не противоречило, но не «Гайавату» реальность, или то, что от нее осталось, была слишком близко.
Для меня лес означал покой, одиночество и свободу думать и чувствовать, как мне угодно. Я ощутил величие леса, и оно вошло мне в душу напрямую, без посредничества литературы. Позже, когда жизнь забросила меня далеко от лесов, я нашел то же самое в музыке.
8
Моя болезнь и ощущение своей значительности как слабенького ребенка окрашивали все мои мысли, и я жаждал выяснить об этом все, что можно. Я стал молчаливым привидением в хижине миссис Дымок.
Именно так. Я приходил к ней и, не говоря ни слова, садился на пол, хоть и понимал, что она знает о моем присутствии. Я наблюдал за ее бесконечной возней: она варила или вымачивала растения, отскребала и полировала какие-то кости, отбирала одни клочки грязной шкуры, а другие отвергала. Казалось, работа никогда не кончается и миссис Дымок никогда не бывает довольна плодами своих трудов.
Со временем я выяснил, чем она занимается. Мочегонные для страдающих камнями или песком в почкахиз медвежьей ягоды и одуванчика; корень гейхеры, сваренный в молоке, при подозрении на рак. Лопух от запоранедуга, весьма распространенного в резервации; иногда черника, сваренная в молоке, от поноса. Эти сравнительно безвредные снадобья не могли убить, а время от времени даже помогали. Но миссис Дымок варила и другие зелья, уже не столь невинные. Сладко-горький паслен от «женских недомоганий» ну допустим. Спазменный корень для помощи в родахда, в большинстве случаев он помогал; но были и абортивные средства, которых искали измученные матери больших семейств, насчитывавших порой до одиннадцати детей. Иногда эти средства приводили к смерти женщины, но никогда не приводили полицию к миссис Дымоксообщество индейцев и метисов слишком хорошо хранило свои тайны.
Она варила наперстянку для изношенных сердец пожилых людей. Без сомнения, эти отвары иногда ускоряли приход смерти, и без того близкой: работа с дигиталисом требует большой точности, на какую миссис Дымок была не способна. О ее настоях белладонны от паралича и эпилепсии, а также для поздних стадий рака мне сейчас даже думать страшно. А вот от лихорадки и трясовицы она давала больным отвар ивовой корытеперь я узнаю в нем раствор салициловой кислоты, не что иное, как примитивную форму аспирина, который я и сам прописываю каждый день.
Миссис Дымок лечила исключительно метисов и оджибве, за единственным исключением; предполагалось, что это секрет, но в поселках вроде Караул Сиу секретов не бывает. Исключением был Père Лартиг, священник католической миссии, ужасно страдавший геморроем. Он не мог обратиться к доктору Оггу, поскольку тот потребовал бы, чтобы пациент задрал сутану, спустил штаны и показал доктору больное место; янсенистская стыдливость отца Лартига не выносила и мысли об этом. А потому каждую субботу, вечером, старуха Аннидомоправительница патера и источник всех слухов о жизни миссиизаходила к миссис Дымок за банкой свежего сливочного масла со щедрой примесью вареного тысячелистника для умащения пастырского седалища.
Все это я узнал, внимательно наблюдая и подслушивая в мрачной однокомнатной лачуге миссис Дымок. Здесь было чудовищно грязно и воняловъевшийся, стойкий запах гнили, но не смерти. У миссис Дымок были кожаные мешки и тряпочные, и мешки, которые уже начали порастать мхом снаружи из-за того, что лежало внутри. Углов в хижине не было; вместо ожидаемого угла возвышалась куча тряпок, шкур и каких-то обрывков и кусочков, не похожих на изделие рук человеческих или на что-либо годное для человека. Печную трубу заменяла дырка в крышенебольшая, через которую уходил почти весь дым из очага. Очаг окружала дугообразная конструкция из камней, игравшая роль частично плиты, частично духовки и частично кухонного стола; там постоянно кипело что-нибудь вонючее. Полиз утоптанной земли; после долгих дождей или оттепели он намокал и проминался под ногой. Потолокнизкий, черный. Единственным не полностью утилитарным предметом в хижине была кукла на стенетело ее составлял грубый крест, оплетенный бусами и перьями. Над ним висела покрытая копотью маскалицо, разделенное на две половины, черную и красную, со свернутыми набок носом и ртом, что придавало маске не то презрительный, не то безумный вид. Однажды я спросил, что это, но миссис Дымок не ответила.
Она редко отвечала. Индейцы и метисы довольно оживленно общались между собой, но в моем присутствии мрачнели и замолкали. Однако миссис Дымок была самой молчаливой. Я научился определять по ее спине и звуку дыхания, расположена ли она поговорить. Но, несмотря на эти трудности, у нас с миссис Дымок выходили беседы по душам. Не буду пересказывать их все, чтобы не утомлять читателя. Кроме того, ее реплики невозможно передать литературным языком, поскольку, желая, если можно так выразиться, поставить точку в разговоре, она соскальзывала в патуа Красной Реки, из которого я понимал в лучшем случае каждое десятое слово. Чтобы составить у вас представление об этих беседах, я приведу одну, типичную, в виде единого диалога, изложив высказывания миссис Дымок на обычном английском языке, которым владел мало кто из индейцев. От этого теряется весь колорит, но что поделать?
Я: Миссис Дымок, я решил, кем буду. Ну, когда вырасту.
Миссис Дымок: (Молчание, потом едва слышное фырканье, которое я принимаю за приглашение продолжать.)
Я: Я собираюсь стать доктором и лечить людей. Как вы, миссис Дымок.
Миссис Дымок: (Ничего не говорит, но плечи у нее дрожат, и я понимаю, что она смеется.)
Я: Вы думаете, это слишком большая цель? Я прилежный. Мои папа и мама так говорят. Я быстро учусь. Когда я окрепну, то уеду отсюда в школу.
Миссис Дымок: Ты ехать в доктор школу?
Я: О нет, не сразу. Мне сначала нужно научиться много чему. Доктор должен знать почти про все на свете.
Миссис Дымок: Как доктор Огг, а?
Я: Нет, не как доктор Огг. И вы знаете почему.
Миссис Дымок: (Не ловится на приманку, и через некоторое время я продолжаю.)
Я: Кто меня вылечил, когда доктор Огг сказал, что я умру? Вы же знаете, миссис Дымок. Это были вы, ведь правда?
Миссис Дымок: Нет, не я.
Я: Тогда кто?
Миссис Дымок: Не твое дело.
Я: Нет, это мое дело. Вы поставили палатку прямо у меня под окном, и был шум и стук бубна, и палатка тряслась, как будто хотела улететь. И с той ночи я пошел на поправку. Но я не то чтобы совсем уже выздоровел; я еще слабый, знаете ли.
Миссис Дымок: Херня.
Я: Что?
Миссис Дымок: Сильный, как медведь. Меня не надуешь. Доживешь до старости.
Я: О, я знаю. Но я навсегда останусь слабым. Мне придется быть очень осторожным.
Миссис Дымок: Кого другого можешь надуть. А себяникогда.
Я: Я правда слабый, честно. Даже Эдду так говорит.
Миссис Дымок: Ты и Эдду похоронишь.
Я: И чем раньше, тем лучше, если хотите знать мое мнение.
Миссис Дымок: Что не так с Эдду?
Я: Он плохой. Он говорит про плохие вещи.
Миссис Дымок: Какие плохие вещи?
Я: Про девочек. Ну, вы понимаете.
Миссис Дымок: (Необычно сильный приступ хихиканья.)
Я: Женщин надо уважать. Даже девочек. Так говорит моя мама.
Миссис Дымок: (Не позволяет себя спровоцировать.)
Я: Еще хуже, он ложится с животным, чтобы оскверниться от него. С собакой отца Лартига! С собакой священника! Ничего себе осквернение?
Миссис Дымок: От этого хер сильно болеть. Сука очень соленый.
Я: А если у собаки кто-нибудь родится? Наполовину собака, наполовину Эдду? Что тогда люди скажут?
Миссис Дымок: Эдду продать его в цирк. Стать богатый.
Я: Миссис Дымок, мне не хочется это говорить, но мне кажется, вы не всегда серьезны.
Миссис Дымок: (Молчит, но плечи заметно дрожат.)
Я: Миссис Дымок, а вы возьмете меня в ученики? Научите меня всему, что знаете про лекарства и лечение? Про палатку, которая трясется? Я буду очень стараться. Буду вашим рабом. Возьмете, миссис Дымок?
Миссис Дымок: Нет.
Я: Но почему? Лучше меня у вас никогда не будет ученика. Кто станет заниматься вашим делом после вас?
Миссис Дымок: Нельзя. Весь неправильный.
Я: Что значит «весь неправильный»? Я тут сижу, прошусь к вам, чтобы стать великим доктором и помогать людям, а вы не хотите меня учить.
Миссис Дымок: Я сказала, весь неправильный.
Я: Но почему?
Миссис Дымок: Цвет неправильный. Глаза неправильный. Мозги неправильный. Тебя убьет.
Я: Что меня убьет?
Миссис Дымок: То, через что тебе придется пройти.
Я: Вы хотите сказать, это даже хуже, чем университет? Я не боюсь.
Миссис Дымок: А лучше бы боялся, идриттвою, если хочешь научиться. Лучше бы боялся. Тебе придется сходить с ума, голодать, потеть почти до смерти. Тогда, может быть, ты готов учиться. Но ты неправильный цвет. Снаружи неправильный. Внутри неправильный. Глаза неправильный. Видишь только то, что видит белый. Мозги неправильный. Все время ля-ля-ля; никогда не смотришь; никогда не слушаешь. Никогда не слышишь. Мозги неправильный.
Я: Тогда помогите мне сделать так, чтобы у меня стали правильные мозги. Я заткнусь. Буду как мышка. Научите меня видеть так, как видите вы. Научите меня слышать. Миссис Дымок, ну пожалуйста.