Вечером Дятел вошел в «Презент». Подошел к бару, заказал водки, начал говорить. Никто не хотел ему верить. Дятел клялся, божился, в какой-то момент даже попытался разорвать на себе рубаху. Но кто поверит наркоше, что тот видел нечто? Кто послушает вставленного? Потом Дятел уже только тихо плакал, все сильнее склоняя лицо к барной стойке. Кислотане шмаль, после нее не видишь людей, которых нет, но кто поверит Дятлу, который закидывался и тем и другим? В «Презент» начали сходиться люди, рассказ встречал каждого из них на пороге, все глядели на Дятла косо. Дятел пил водку за водкой, но не напивался. Сидел на табурете со склоненной головой.
Потом пошел в комнату, где сидел и смотрел на привязанный к крюку под потолком пояс, забрала его только полиция.
Дятел пошел в «Презент», а Гизмово «Врата». Словно условились, что разделятся, чтобы побыстрее передать весть всему городу. Во «Вратах» сидела Дарья Бурчик со своим парнем, Миколаем Гловацким. Гизмо подошел к ней и рассказал все. Чувствовал себя обязанным. Знал, что поступает правильно. Но не мог этого объяснить, а во «Вратах» его никто не понял. Из «Врат» его выбросил бармен вместе с владельцем, Чокнутым. Снаружи его немного побили. Гизмо не знал, делают они это сильно или слабо. Не чувствовал ударов. Был уже за дверьми. Страницы быстро пролистывались. Книжка шла к концу.
Домой он вернулся только утром, без куртки, поцарапанный, грязный, с выбитым зубом. Его мать говорила потом, что Гизмо зашел спокойно, словно ничего не случилось. Громко включил свой Kaliber 44. Музыка взорвалась в квартире, разбудив мать и дочерей. Гизмо взял нож. Ничего не сказал. Схватил младшую за волосы, притянул к себе, она не могла и двинуться. Был худым, но сильным. Мать и вторая сестра вбежали в комнату, принялись кричать. Гизмо приставил младшей нож к горлу.
Исусе, сказала мать. Даже его отец не делал такого.
Гизмо молчал. Он вообще не двигался.
Пусть меня заберут в больницу, а то я убью, сказал вдруг. Пусть заберут меня к психиатру.
Так потом рассказывала его мать. Не думала, что речь идет о ком-то другом.
Гизмо держал сестру сильно и жестко, не двигаясь ни на миллиметр примерно две минуты, которые тянулись, как два часа. Потом понял, что мать никуда не позвонит. Что обе они ничего не сделают. Мать сказала, что Гизмо бросил нож и выбежал из дому. Неизвестно, где он был целый день.
Потом на замковом взгорье, неподалеку от Психозы, нашли Дарью Бурчик. Мертвой. Изнасилованной, поцарапанной, покусанной, задушенной, со сломанной левой рукой, кровавой кашей вместо лица.
Якобы в тот вечер она порвала со своим парнем, сказала ему: «Не хочешь идти туда, куда все идет». Словно уже чувствовалаа может, это все люди себе выдумали.
Нашли ее около часа ночи. Приехало несколько «мигалок». Полицейские начали прочесывать ближайшую территорию.
Нашли Гизмо через десять минут. Сидел на склоне замка, трясся и тихо всхлипывал. На нем была куртка, а в окровавленных руках он держал тротуарную плитку. В тот же вечер его привезли в СИЗО. Обвинения выдвинули за двадцать четыре часа.
Гизмо постоянно, без перерыва, говорил о женщине с головой Дарьи в руке. Говорил, что хотел от нее сбежать, что пытался ее остановить.
Прокурор потребовал двадцать пять лет. Назначенный от государства адвокат только пожал плечами. Доказательства были железными. Гизмо провел в изоляторе двое суток, оттуда его отвезли в психиатрическую больницу в приступе тяжелого психоза. Прокурор начал поговаривать о том, чтобы сменить двадцать пять лет тюрьмы на пожизненную психиатрическую больницу.
На похороны Дарьи пришел весь город. Почти весь. Не было ее матери, которая тогда тоже лежала в психиатрической больнице. И не было ее парня, Миколая Гловацкого. Люди за это обижались на него до сегодняшнего дняи не только за это.
Психолог, которая обследовала Гизмо, сперва диагностировала тяжелую параноидальную шизофрению с серьезными психотическими эпизодами, вызванными злоупотреблением лекарствами и наркотиками. Заявила, что Гизмо утратил всякий контакт с реальностью, не способен оценивать, кто он и где находится, а состояние его требует многолетней терапии, если он вообще излечим. На вопросы об убийстве Дарьи он всякий раз утверждал, что ничего не помнит, или вообще не обращал на них внимания.
Гизмо ждал процесса в психбольнице. Если он что-то говорил, то исключительно о женщине с головой в руке.
Неделей позже он совершил самоубийство, перерезав себе вены куском стекла. До сих пор никто не понимал, как Гизмо, в смирительной рубашке, сумел это сделать.
Не было виноватого, а потому не было и ответственности. Осталась только дыра, черная и бездонная, в сердце города. Никто о ней не говорил, все знали, где она находится, обходили ее далеко по дуге.
Гизмо уже нет и никогда не будет. Нет и не будет и Дарьи. Наверняка кто-то в Ольштыне, в Варшаве, в Лондоне, а универах, кабаках, по домам, на улицах, утром, ради шутки, смеха ради, ради ужаса рассказывает историю о наркошах над рекой, которые увидели женщину с головой девушки, и о девушке, с которой через неделю случилось именно то, что случилось. Может, теперь люди изменяют эту историю, добавляют к ней разные подробности, говорят, что Гизмо сбежал из психушки, говорят, что Дарья тоже видела ту женщину в Картонаже. Но это уже выдумки, это все неправда.
После всего этого уже никто не ходил в старую картонажку.
Дятел уехал, как и почти все остальные. Неизвестно куда. Якобы работает в Англии, на стройке.
Семья Гизмо уехала. Как и Дятел.
На могиле Дарьи кто-то положил снимок в рамке, где она стоит с Миколаем перед Психозом, держа его за руку. Надпись, накарябанная Гизмо черным спреем на темно-серой стене, виднеется за ними, черные каракули словно отклеиваются от стены, кажутся подвешенными в воздухе, режут его на резкие фрагменты, как куски разбитого стекла.
Миколай
Надо помыть, говорит мой отец, растаптывая что-то невидимое. Он запыхался, пытается это скрыть. Час назад мы похоронили Берната. Отец был одним из тех, кто нес гроб. Я пришел на похороны, только чтобы сходить на могилу матери.
Ну, все не так плохо, отвечаю я через мгновение.
Надо помыть. На той неделе приеду, говорит он и снова становится на колени.
Берната похоронили двумя аллейками дальше. «Слишком близко от мамы, думаю я. Она его никогда не любила. Всегда говорила, что хам».
Люди медленно расходятся, исчезают между могилами. Их все меньше, хотя еще минуту назад казалось, что заполнено все кладбище. Откуда-то издали еще доносится эхо судорожного короткого рыдания. «Это, наверное, жена», думаю я. Рыдала все похороны.
Помогу тебе тут прибраться, говорю после долгой паузы.
Он ничего не отвечает, кивает, крестится, встает.
На самом-то деле могила мамы вовсе не грязная. На поверхности мраморной плиты, между лампадками, нападало немного хвои, гнилых листьев. Плита чистая, может, самая чистая, какую я видел на всем кладбище. Словно бы ее несколько дней полировали зубной щеткой. На ней горит с десяток поминальных лампадок, установленных ровным кругом.
Помнишь? спрашивает мой отец.
Не понимаю твоего вопроса, я не понимаю его вопроса.
Ну, помнишь?
Мне тогда было не пять лет.
Я каждый день думаю, как оно было бы, говорит он через миг. Тяжело вздыхает. Осматривается, выглядывает кого-то, может, еще надеется, что сюда доедет Гжесь. Но Гжеся нету, Гжесь спит дома.
Наверняка новой семьи у тебя не было бы, отвечаю я.
Наверняка не было бы, соглашается он.
И что? Ты изменился бы? Если бы смог? спрашиваю я, не пойми зачем. Вопрос выходит из меня до странного легко, как пар изо рта.
Что это вообще, сука, за вопрос, Миколай? говорит он возмущенно.
Неважно.
В худшие моменты я, естественно, во всем обвинял его. Мне хотелось поехать в Зыборк, встать напротив него с камнем, спрятанным в кулакечтобы было тяжелее, врезать его по морде так, чтобы у него мигом вылетела половина зубов, и крикнуть: «Это твоя вина, сучара ты ёбаная. Это из-за тебя у нее были проблемы, потому что все то говно, которое ты в нее вливал, копилось в ее теле, словно ил!»
А потом я отгонял эту фантазию, потому что с тем же успехом мог так кричать на самого себя. Мы все трое приложились к случившемуся.
Я знаю одно, говорит через секунду отец. Будь она тут со мной, сказала бы, что мне стоит все отпустить.
А что, собственно, тебе отпускать? спрашиваю я.
Она сказала бы, что не хочет смотреть на толпу на моих похоронах, говорит он через миг.
На похоронах Берната, идя в толпе, я не узнавал никого. Нервно высматривал молодого Берната, но тот не приехалякобы отослал эсэмэску матери, что прилетит только через неделю. Не дали ему на работе отгулы, рыдала Бернат. Повторила это, кажется, с десяток разнаверняка, чтобы повторять хоть что-то. Меня обрадовало, что я его не встречу. Не хотел встречать никого из старых знакомых. Такие встречихуже похорон. Страшнейшая пыткажелание отыскать того, кого ты некогда знал, в чужом лице, появляющемся из ниоткуда, а потомрассказы о себе в простых, веселых фразах, необходимость притворяться кем-то, кем ты был десяток лет назад, исключительно чтобы установить хоть какое-то понимание. Люди исчезают из жизни других. Так должно быть. Это естественно. Мы отчего-то разбежались, и давайте теперь не изображать, что мы знаем друг друга, понимаем, живем в том же самом мире, говорим на одном языке.
Ну и конечно, мне бы пришлось, кроме всего этого, объяснять, что я тут вообще делаю. Потому что я ведь не приехал специально на похороны совершенно чужого мужика. Никто бы в это не поверил, даже такой идиот, как молодой Бернат.
Над могилой Берната держала речь губернаторша Зыборка. Я впервые видел эту тетку вживую. Напоминала обернутую бежевой тафтой куклу. Была еще искусственней, чем ее плакат; крупная и округлая, раздень ее, и наверняка взгляду откроется пенек с прицепленными конечностями и головой. Маленькие глазки непрерывно устремлялись к собственным туфлям, словно бы она чего-то стыдилась. Говорила нескладно и некрасиво, старалась представить смерть Берната, человека, который был столпом здешнего общества, как огромную потерю. Проглатывала целые фразы, глубоко вздыхала, отдельные предложения отделяла выразительным длинным «ыыыы». Казалась существом таким глупым, что потерявшимся тут и сейчас. Голос ее хрипел, но не столько из-за чувств, сколько из-за частого курения тонких сигарет, пачку которых она машинально сжимала в руке.
Пока она говорила, отец не сводил с нее взгляда. Старался заставить ее, чтобы и она взглянула ему в глаза, но та упрямо всматривалась в свои туфли. Рядом с ней стояло несколько печальных чуваков, на глазоктридцати с небольшим, усатых, втиснутых в идеальные костюмы от «Вулчанки», с черными начищенными туфлями. Глядели на гроб с явной обеспокоенностью, походили на детей, которые смотрят на коробку съеденных конфет. В какой-то момент один из них громко высморкался. Когда я посмотрел на отца, увидел, что он стоит неподвижно, но изо всех сил сжимает кулаки.
Потом я сбежал оттуда, пошел на могилу материтак быстро, как только сумел. Сразу же потерялся; кладбище изменилось, хотя бы потому, что по какой-то причине тут вырубили большую часть деревьев и понаставили урн; некоторое время я петлял, не в силах попасть на место, в какой-то момент просто побежал, не думая о том, обратит ли кто-то на меня внимание, потом остановился на миг, чтобы перевести дыхание, и понял, что стою у могилы Дарьи. Под простым белым крестом лежала кипа сухих цветов. Рядом громоздились пустые, треснувшие скорлупки от кладбищенских лампад. Тут давно никого не было. Может, под кучей сухих цветов, положенных еще на День поминовенияа то и раньше, был наш снимок на Психозе, который кто-то сюда приволок. Я надеялся, что нет. Не хотел проверять. Только прикоснулся двумя пальцами к кресту, который оказался холодным, грязным, мокрым на ощупь. И я сразу же побежал дальше, поскольку почувствовал резь в желудке.
Смотрю налево. Кто-то к нам идет. Кажется, мужик, которого я видел у дома. Но тогда он носил куртку моро и резиновые сапоги, а теперь он идет к нам, одетый в скучный черный плащ.
Брачак, говорит мой отец.
Томек, отвечает мужик громко, издали.
Это лесничий, объясняет отец.
А Гжесь где? пожатие руки Брачака сильное и крепкое. Он самнизкий и квадратный, улыбчивый, загорелый, редкие короткие волосы у него вьются. С виду он слегка напоминает итальянца или грека.
Не знаю, мой отец пожимает плечами.
Гжесь спит, отвечаю я. Еще спит.
Тот вернулся из города утром, совершенно пьяный. Я видел, как он вылезает из машины и едва идет в сторону калитки, а потом к дверям своего дома. Сам я сидел на ступенях лестницы во двор. Пил дешевое пиво из «Бедронки» , которое нашел в подвале в промышленном количестве. Хотел позвать его, но предпочел никого не будить.
Ну и как, увидимся? спрашивает Брачак.
Увидимся, но я утром еду на территорию, в Пепельный Сад, узнаю, как оно там, говорит мой отец.
Нам бы всем стоило встретиться, отвечает Брачак.
Будут и следующие, говорит отец, глядя перед собой и качая головой.
Брачак хочет что-то сказать, но не говорит ничего, только хлопает отца по плечу. Тот вздрагивает.
Лучше всего у меня, в сторожке. Аккуратно, говорит Брачак. Все обговорим. Подписи уже ведь собраны, взнос в гмину сделан. Все закрутилось.
Будут и следующие. Они этого не допустят, повторяет отец как заклинание.
Отец даже не смотрит на Брачака, глядит куда-то вдаль, за могилу мамы. Лесничий стоит и всматривается в его профиль, словно пытается заставить отца, чтобы тот, наконец, развернулся в его сторону.
Ты уверен, что это работа Кальта? А не как с Мацюсем? Русские? Цыгане? спрашивает Брачак.
Русские, цыгане, волки и инопланетяне, отвечает мой отец.
Брачак молчит.
То, что имеешь, за так не отдаешь, добавляет отец.
Мы не сдадим назад, Томек, ну, сука. Спокойно, отвечает Брачак.
Этот разговор звучит, словно с трудом выученные реплики из плохенького фильма. Теперь отец ничего не говорит, а Брачак снова похлопывает его по плечу и показывает пальцем в сторону выхода из кладбища.
Он хочет остаться тут один. Пошли, Томек. Пошли к машине, поговорим, говорит, словно прочтя нечто в моем взгляде.
Отец сдвигается с места только через минуту.
Я скоро приду, говорю ему, но он не отвечает.
Я остаюсь сам. Я и могила мамы. Мне тяжело. Это непростой визит. Не признаю разговоров с могилами. Не верю, что там есть почтовые ящики, тайными каналами переносящие весточки в другое измерение, которое напоминает роскошный дом престарелых, где умершие сидят на кожаных диванах, попивают мартини и слушают выступления Фрэнка Синатры и Мечика Фогга . Мама, прости, я правда в этом не силен. Когда люди говорят с собойони безумцы. Вот так. Я и вообще, если честно, не признаю гробов. Людей нужно хоронить прямо в земле, чтобы питать деревья и червей. Большинство из них только тогда хоть для чего-то пригодится.
Умей я говорить с могилами, наверняка сказал бы что-то такое: это наша общая вина, мама. А когда ты умерла, я был еще хуже, и может и хорошо, что ты этого не увидела.
Может, я тебе расскажу, но тихо, мысленно. Может, каким-то чудом эти весточки все же доходят до адресата.
Расскажу тебе, как у меня начались проблемы. После выхода книги и ее быстрого, серьезного успеха я снял большую квартиру в Средместье, которую все приходившие называли Мордором, где непрерывно крутились люди и продолжался бесконечный праздник, насыщаемый моими деньгами. Сейчас Мордором называют квартал офисных высоток на Вилянуве. Но когда-то так называли мою квартиру. Вокруг все пили и закидывались, я не знал и половины этих людей, мама. Вокруг их было полно. В том числе и тех, кто в начале учебы относился ко мне свысока и презрительно. Девушек, которые мне нравились, но, встреченные в «Авроре» или в «Философской столовке», не отвечали на мои приветствия, я, после выхода книжки, обнаруживал утром рядом с собой, на моем матрасе. Думал я мало, потому что, на самом-то деле, и хотел думать мало. Я смотрел телевизор, пил, закидывался, закидывался, пил, реанимировал себя конденсированным молоком из тюбиков, замороженной пиццей и плавлеными сырками.
Папа написал эсэмэску, что я могу не приезжать домой. Я и не приезжал несколько лет. Но мне это не мешало. Я жил с ощущением, что сделал все, чего хотел. Мне было двадцать два, а жизнь моя уже гремела, обрела романную логику, что-то вроде смысла. Я радовался, это случилось так быстро. Считал, что мне повезло. Книжку переделали в фильм. Это чуть продлило жизнь всему этому бардаку. В Зыборк продолжали ехать журналисты, искали ксендзов-педофилов, нацистов, разрушенных еврейских могил, компрометировали людей, лезли им в жизнь и в дома. Вытаскивали на белый свет почти все, что там происходило, и раздували это до общепольских масштабов. Какое-то время спустя в Зыборке даже случилась облава на банду грабителей автомобилей, и эта облава была в полный рост: со снайперами на крышах и с засадами ЦСБ. Во время облавы застрелили двух полицейских и какую-то невиновную тетку, которая как раз шла в магазин. И, кажется, именно тогда люди в Польше устали от Зыборка, сказали себе: сколько можно говорить об одном и том же городе. Наверное, хорошо, что тогда не было мемов, а не то Зыборк навечно остался бы с нами, как Квасневский .