Он опустил к земле утомлённые пурпуром вершин глаза и отвернулся, стал лицом к железнодорожному полотну.
А здесь, продолжал Йошт, здесь кончается жизнь. Вот её последнее усилие, последний самый дальний побег. Тут иссякает её животворящий размах. И потому я стою здесь как страж жизни и смерти, как поверенный тайн по эту и по другую сторону могилы.
Произнеся последние слова, Йошт впился взглядом в моё лицо. Он был прекрасен в это мгновение. Вдохновенный взгляд его задумчивых глаз, глаз поэта и мистика, скрывал в себе столько огня, что я не вынес их лучистой силы и в почтении склонил голову. Тогда он задал последний вопрос:
Ты веришь в жизнь после смерти?
Я медленно поднял глаза:
Я ничего не знаю о ней. Люди говорят, что доводов «за» столько же, сколько и «против». Рад бы поверить.
Мёртвые живут, твёрдо сказал Йошт.
Последовало долгое молчание ушедших в себя людей.
Тем временем солнце, очертив дугу над зазубренным разломом, скрылось за его краем.
Уже поздно, заметил Йошт, и тени спускаются с гор. Тебе сегодня нужен ранний отдых, езда тебя утомила.
На том мы закончили памятный наш разговор, и с тех пор ни разу не возвращались в разговоре ни к вопросу о жизни и смерти, ни к теме грозного дара второго зрения. Я воздерживался от дискуссии на эту опасную тему, поскольку упоминания о ней были моему другу явно неприятны.
И вот как-то раз он сам напомнил мне о своих мрачных талантах.
Произошло это десять лет назад, в середине лета, в июле. Даты этих событий я помню в точности, они запали мне в память навсегда.
Произошло это в среду, тринадцатого июля, в праздничный день. Как обычно, утром я отправился к Йошту с визитом; мы собирались вместе наведаться с ружьями в соседнюю балку, где появились кабаны. Мой друг был серьёзен и задумчив. Он мало говорил, будто его донимала какая-то неотвязная мысль, стрелял плохо и отвечал невпопад. Вечером он на прощанье крепко обнял меня и вручил письмо в запечатанном конверте без адреса.
Послушай, Роман, голос его дрожал от волнения. В моей жизни намечаются серьёзные перемены; может статься, что мне придется отсюда уехать и сменить место жительства. Если это и в самом деле произойдёт, открой это письмо и отправь его по адресу, который найдёшь внутри; сам я не смогу этого сделать в силу разных причин, перечислять которые сейчас не стану. Ты потом поймёшь, почему.
Ты хочешь покинуть меня, Казик? спросил я сдавленным от боли голосом. Почему? Ты получил какую-то печальную весть? Отчего ты выражаешься так туманно?
Ты угадал. Сегодня во сне я снова видел заброшенный дом, а в одном из провалов фигуру очень близкого мне человека. Вот и всё. Прощай, Ромек!
Мы бросились друг другу в объятия и замерли на долгую как вечность минуту. Час спустя я был уже у себя и, охваченный противоречивыми чувствами, как автомат отдавал распоряжения. В ту ночь я не сомкнул глаз, беспокойно меряя шагами перрон. Наутро, не в силах больше выносить неопределённость, я позвонил в Щитниски. Казимеж ответил сразу и поблагодарил за заботу. Безмятежные, почти шутливые фразы и спокойный голос уверенного в себе человека успокоили меня; я вздохнул с облегчением.
Четверг и пятница прошли спокойно. Каждые два часа я связывался с Йоштом по телефону, и всякий раз выслушивал успокоительный ответ: ничего существенного не происходило. Так же дела обстояли в течение дня в субботу.
Я снова начал обретать утраченное было душевное равновесие, и около девяти вечера, прежде чем прилечь отдохнуть в служебной комнате, по телефону выругал Казимежа, назвав его сычом, вороном, и ещё несколькими зловещими существами, которые сами покоя не знают, так ещё и другим его не дают. Он покорно выслушал мои укоры и пожелал мне доброй ночи. Я скоро и в самом деле крепко уснул.
Спал я часа два. Вдруг сквозь глубокий сон пробился нервный звонок. Придя в себя только наполовину, я сорвался с оттоманки, прикрывая глаза от режущего света газовой лампы. Звонок продолжал надрываться; я подлетел к аппарату и приложил ухо к рецептору.
Голос Йошта дрожал и прерывался:
Прости что нарушил твой сон Сегодня я должен в порядке исключения пустить раньше товарный номер 21 Мне немного не по себе Он отходит через полчаса Подай сигн Ха!..
Мембрана, издав пару хрипящих звуков, вдруг перестала вибрировать.
Сердце громко колотилось в груди; я весь обратился во внимание, пытаясь услышать хотя бы ещё что-нибудь, но напрасно. С другого конца линии ко мне текло только глухое безмолвие ночи.
Тогда я заговорил сам. Склонившись к рупору аппарата, я сыпал в пространство слова тревоги и боли Ответом мне было каменное молчание. Наконец, шатаясь, как пьяный, я отошел в глубь комнаты.
Стрелки на циферблате моих карманных часов показывали десять минут пополуночи. По привычке я сверил их со стенными часами над столом. Удивительное дело! Эти часы стояли. Стрелки, замершие одна над другой, показывали двенадцать. Станционные часы перестали ходить десять минут назад, то есть в момент вдруг оборвавшегося разговора. По телу пробежала холодная дрожь.
Я в растерянности стоял посреди комнаты, не зная к кому обратиться и что предпринять. В какой-то момент я едва не сел в дрезину и сломя голову не помчался в Щитниски, но вовремя опомнился. Оставлять сейчас станцию я не мог: ассистента не было, служба спит, а внеочередной товарный мог в любой момент подкатить к перрону. Безопасность Крепмача лежала только на моих плечах. Мне оставалось только ждать. И я ждал, как раненый зверь бросаясь из угла в угол кабинета; я ждал стиснув зубы, ежеминутно выбегая на перрон в надежде услышать сигналы. Всё было напрасно, ничто не предвещало прибытия состава. И я снова и снова возвращался в контору, чтобы, описав пару кругов по комнате, схватиться за телефонный аппарат. Бесполезно: мне никто не ответил.
В большом станционном зале, залитом ослепительно белым газовым светом, я вдруг почувствовал, как страшно одинок. Какой-то непонятный страх, причину которого никак не удавалось определить, вцепился в меня своими хищными когтями и стал трясти, так что я дрожал как в лихорадке.
Я в изнеможении упал на оттоманку и спрятал лицо в ладонях. Было страшно поднять глаза и увидеть чёрные пальцы на циферблате, неизменно указывающие полночья как ребенок боялся открыто посмотреть вокруг, чтобы не увидеть что-то страшное, леденящее кровь. Так истекли два часа. Вдруг я вздрогнул. Заиграли звонки телеграфа. Я мигом оказался у стола и лихорадочно запустил принимающее устройство.
Из блока медленно поползла длинная белая полоска. Склонившись над зелёным суконным прямоугольником, я схватил эту движущуюся ленточку, ожидая увидеть значки. Но бумага была чиста, ни следа самописца. Я ждал, глядя во все глаза, не отрывая взгляда от ленты
Наконец, разделённые долгими минутными паузами, появились первые слова, туманные как загадка, сложенные с большим трудом и усилием дрожащей неверной рукой
«Хаос сумрачно беспорядок сна далеко серый рассвет ох!.. как тяжело!.. как тяжело освободиться мерзость! мерзость!.. серая масса густая душит наконец оторвался я есть»
За этим последовала более длительная пауза, растянувшаяся на несколько минут; но бумага продолжала течь ленивой волной. И опять появились знакитеперь уже проставленные увереннее; более ясные.
« Я есть! Есть! Есть! Вон моё тело лежит там на диване холодное, брр понемногу разлагается изнутри Мне больше нет до него дела Приближаются волны большие светлые волны водоворот!.. Ты чувствуешь эту огромную воронку!.. Нет! Ты не можешь её ощутить И всё передо мной всё теперь Прекрасная пучина!.. Она влечёт меня!.. за собой!.. понесла!.. Я иду, уже иду Прощай Ром»
Депеша вдруг оборвалась; аппарат замер. Наверное, именно в том момент я пошатнулся и упал на паркет. Во всяком случае, так утверждает ассистент, который прибыл около трёх часов ночи; войдя в контору, он обнаружил меня лежащим без памяти на полу. Руку мою оплетали бумажные петли.
Придя в сознание, я спросил о товарном, который так и не прибыл. Тогда, более не колеблясь, я сел на дрезину, и сквозь рассеивающиеся сумерки направил мотор в сторону Щитниск. Полчаса спустя я прибыл на место.
Даже со стороны было заметно, что случилось нечто из ряда вон выходящее. Обычно спокойную и безлюдную станцию запрудила толпа народу, ломившегося в служебные помещения.
Грубо распихивая зевак, я протиснулся внутрь. В комнате двое мужчин склонились над диваном, на котором, смежив веки, лежал Йошт.
Я оттолкнул одного из стоящих и припал к телу друга, схватив его за руку. Но холодная и твёрдая как мрамор ладонь Йошта выскользнула из моей и бессильно свесилась с постели. На лице, уже тронутом леденящим дыханием смерти, под буйным вихрем пепельного цвета волос разливалась мирная покойная улыбка
Сердечный приступ, пояснил стоящий рядом врач. Сегодня в полночь.
Слева в грудь вонзилась острая игла боли. Я инстинктивно поднял глаза на стенные часы над диваном. Они тоже остановились в трагическое мгновение и тоже показывали двенадцать.
Я опустился на диван рядом с покойным.
Он сразу потерял сознание? спросил я доктора.
Мгновенно. Смерть наступила ровно в двенадцать ночи, когда он давал телефонограмму. Когда в десять минут первого я по вызову обходчика прибыл сюда, пан начальник был уже мёртв.
Кто-нибудь давал мне телеграмму между двумя и тремя часами? спросил я, не отрывая глаз от лица Йошта.
Присутствующие изумлённо переглянулись.
Нет, ответил ассистент, это исключено. Я вошёл в эту комнату около часа ночи, чтобы принять обязанности покойного, и с тех пор не покидал её. Нет, пан начальник, ни я, и никто другой из службы этой ночью телеграфным аппаратом не пользовались.
И всё-таки, произнес я полушёпотом, сегодня ночью между двумя и тремя я получил депешу из Щитниск.
Повисло глухое каменное молчание.
Какая-то слабая, ещё не сложившаяся мысль с трудом пробивалась в сознание
Письмо!
Я сунул руку в карман, разорвал конверт.
Письмо было адресовано мне. Вот что писал Йошт:
Ультима Туле, 13 июля
Дорогой Ромек!
Я скоро и неожиданно умру. Человеком, которого я сегодня видел во сне в одном из окон развалин, был я сам. Может случиться, что вскоре я выполню свою миссию, а тебя изберу своим посредником. Расскажи людям, будь свидетелем истины. Может, они поверят, что есть другой мир Если сумею.
Прощай! Нет! До свиданиякогда-нибудь по ту сторону.
Ultima Thule by Stefan Grabiński, 1919
Владимир Шелухин, перевод
Взгляд
Каролу Иржиковскому посвящается
Началось это еще тогдачетыре года назад, в тот странный, ужасающе странный полдень августовского дня, когда Ядвига в последний раз вышла из его дома ...
Была тогда какой-то не такой, как обычно, какой-то более нервной, и словно в ожидании чего-то. И прижималась к нему так страстно, как никогда раньше ...
Потом вдруг быстро оделась, закинула на голову свою несравненную венецианскую шаль и, горячо поцеловав его в губы, ушла. Ещё раз мелькнул там, у выхода, край ее платья и тонкий контур туфельки, и всё закончилось навсегда...
Через час после этого погибла под колесами поезда. Одонич так и не узнал, была ли эта смерть результатом несчастного случая, или Ядвига сама бросилась под разъяренную от скорости машину. Ведь она была существом непредсказуемым, эта смуглая, темноглазая женщина...
Но не в том суть, не в том. Та боль, то отчаяние, то неутолимое сожалениевсё это было в том случае таким естественным, таким обычным. Но не в том суть.
Побудило к размышлению что-то совсем иноечто-то, до смешного незначительное, что-то второстепенное ... Ядвига, выходя от него в последний раз, не закрыла за собой двери.
Помнит, как, сопровождая её в прихожую, споткнулся и нетерпеливо наклонился, чтобы выпрямить загнутый край коврика, когда же через минуту поднял глаза, то Ядвиги уже не было. Ушла, оставив двери открытыми.
Почему не закрыла их за собой? Она всегда такая собранная, так педантично собранная женщина?..
Помнит то досадное, то необычайно тягостное впечатление, которое произвели тогда на него те настежь распахнутые двери, которые покачивали, подобно траурной хоругви на ветру, своими черными, блестящими крыльями. Раздражало его это шаткое, беспокойное движение, которое ежеминутно то скрывало от глаз, то опять открывало пылающую жаром послеполуденного солнца часть сквера перед домом.
Тогда внезапно пришло в голову, что Ядвига покинула его навсегда, оставляя ему для решения запутанную проблему, содержанием которой являются те приоткрытые двери...
Проникнутый зловещим предчувствием, подбежал к двери и выглянул из-за чёрного крыла вдаль, направо, куда вероятнее всего ушла. Ни следа ... Перед ним широко распростерся золотой песчаной равниной голый, раскаленный летней жарой пустырь, простирающийся до железнодорожной насыпи, что виднелась на самом краю горизонта. Пустотолько та золотистая, наполненная солнцем равнина... Потом долгая, в течение нескольких месяцев, тупая боль и глухое, рвущее на куски, отчаяние утраты... Потом... всё прошлоразвеялось, отодвинулось куда-то в угол...
И тогда пришло «то». Словно прокравшись, как нечто несущественное, ни с того, ни с сего, как бы невзначай. Проблема открытых дверей ... Ха, ха, ха! Проблема! Смешно кому-нибудь рассказать,в самом деле! Проблема незакрытых дверей. Трудно в это поверить, честное слово, трудно поверить. Однако...
Целыми ночами они болтались в его мозгу упрямыми, сонными привидениямиднем возникали под прикрытыми на мгновение веками, вырисовывались среди ясной, трезвой действительности где-то далеко в перспективе, влекущим фантомом ...
Но сейчас не трепетали уже под напором ветра, как тогда, в тот роковой час, лишь легко, очень легко отклонялись от воображаемого дверного проёма. Точно так же, если бы кто-то извне, с той, другой, недоступной для его глаз стороны, схватил за ручку и осторожно, очень осторожно отклонял их.
Собственно, та осторожность, та особая продуманность движения, пробирала морозом до костей. Так, словно кто-то боялся, чтобы угол отклонения не был слишком большим, чтобы дверь не открылась очень уж широко. Казалось, что с ним играют, не хотят полностью показывать то, что скрывает проклятое крыло. Перед ним открывалась только часть тайны, ему давали понять, что там, по ту сторону, за дверью существует тайна, но важнейшие ее детали ревниво скрыты ...
Одонич сопротивлялся этой маниакальной теме изо всех сил. Тысячу раз в день убеждал себя, что за входными дверьми нет ничего такого, что могло бы беспокоить, что вообще за любыми дверьми ничто не может прятаться, подстерегать. Ежеминутно отрывался от работы, за которую принудил себя взяться, и спешным шагом, хищным движением леопарда, скрадывающего добычу, подходил поочерёдно ко всем дверям в квартире, открывал их рывком, едва не срывая с петель, и бросал голодный взгляд в пространство, скрывавшееся за ними. Результат, конечно, всегда был одним и тем же: ни разу не видел ничего подозрительного; перед глазами, которые наблюдали с болезненным любопытством, разоблачение тайны представлялось совершенно обычным, как в «старые, добрые времена»: будь то пустой, выхолощенный сквер, или банальный кусок коридора или тихий, установившийся раз и навсегда интерьер соседней спальни или баньки.
Возвращался, будто бы успокоившись, в кабинет, чтобы через несколько минут вновь подчиниться мыслям, преследующим его ... Наконец пошёл к одному из самых выдающихся неврологов и начал лечиться. Несколько раз выезжал к морю, на зимние купания, начал вести разгульную жизнь.
Через некоторое время показалось, что всё прошло. Упрямый образ приоткрытых дверей медленно стёрся, поблёк, словно угас, и наконец, рассеялся.
И был бы Одонич собой доволен, если бы не некоторые явления, выползшие через несколько месяцев после того, как пропали его страхи.
А произошло это очень неожиданно, внезапно, в людном месте, на улице. Как-то раз находился он в конце Святоянской и приближался к месту ее пересечения с Полевой, когда на самом перекрёстке, у самого угла каменного дома, стоявшего в конце квартала, охватил его неожиданно смертельный страх. Страх тот вынырнул откуда-то из переулка и железными когтями схватил его за горло.
- Не пойдешь дальше, дорогой! Ни шагу дальше!
Одонич сначала вознамерился повернуть сразу на Полевую, там, где оканчивался помянутый каменный дом с окнами, выходящими на обе улицыкогда почувствовал в себе то сопротивление. Неизвестно почему, вдруг этот угол на пересечении улиц оказался сильней его: просто появился безумный страх, что там, «за поворотом», можно встретиться с «неожиданностью».