Это история о власти, что язвит нам душу, о нарушениях непреодолимых запретов, о пути в погибель. И о гражданском поступке во имя большинства, во имя справедливости. Но прежде всего это портрет маленького городка. Моего городка.
Карсон Миллса.
Вы можете взять любую карту американского Среднего Запада, даже слегка потертую, найти на ней отдаленную сельскую местность, где есть невысокие холмы, несколько речушек и горстка широких лесополос, и поставить палец туда, где вам хотелось бы найти Карсон Миллс. В нашем городке нет ничего особенного, он появился на земле в то время, когда, повинуясь железной дороге, человек разбивал свои эдемские сады быстрее, чем сам Господь Бог создавал мир. Среди бесконечных холмистых равнин дороге требовался участок, где можно хранить необходимые стройматериалы, участок для хранения рельсов, шпал, болтов и гаек, составлявших в то время кровеносную систему страны. Хлипкие бараки для рабочих жались друг к другу, палатки обрастали досками и дранкой, на одних участках растили овощи, на других разводили скот, чтобы кормить всех этих людей, а в скором времени здесь высадились девицы, чтобы вечера проходили веселее, появился алкоголь, чтобы согревать сердца, а какая-то церковь быстренько подсуетилась, начав надзирать за всеми и всем напоминать, что их души могут погрязнуть во грехе. В то время городки возникали просто так, на ровном месте. За несколько месяцев. Мы были землей возможностей и случайностей, где человеку достаточно внимательности и умения не упустить шанс. Именно поэтому мы и сегодня, я уверен, являемся самым мобильным народом. Переезд из Цинциннати в Кливленд или из Джексонвилла в Портленд в поисках коммерческой выгоды заложен у нас в генах, средний американец переезжает несколько раз за свою жизнь, и не только для того, чтобы поменять квартиру. Это априори превращает нас в самую главную кочевую нацию в мире. Мне всегда было забавно слушать людей, называющих цыган городскими паразитами.
В наши дни в Карсон Миллсе проживает всего несколько тысяч жителей, что по современным критериям относит его к разряду крошечных городков, а некоторые и вовсе считают его деревней. Однако это не означает, что за десятилетия, прошедшие со времен золотого века поездов, наше население уменьшилось, нет, ведь по прежним стандартам мы считались, скорее, крупным городом. Правильнее будет сказать, что мир за пределами Карсон Миллса вырос, разрослись другие городки, и, как ни крути, вся нация развивалась, в то время как Карсон Миллс оставался тем, чем был всегда. Немного похожим на мальчишку, который видит, как его школьные товарищи с годами взрослеют, пока сам он продолжает оставаться мелкотой. В конце концов такой парень замыкается в своем углу, перестает общаться с внешним миром и предпочитает жить в своем ритме, так как вокруг нет никого, кто был бы на него похож. Именно так и поступил наш Карсон Миллс: замкнулся в себе, следил, чтобы никто не покушался на окружавшие его леса, на ведущие к нему километры пустынных дорог, и спокойно жил в соответствии со своими традициями.
И все же это прекрасное местечко для жизни. Здесь все друг друга знают, и привычки каждого отсчитывают дни с уютной регулярностью метронома. Городской центр, застроенный маленькими деревянными домиками, словно сошедшими с кадров черно-белого кино; главная улица, Мейн-стрит, на которой все встречаются; тихие жилые пригороды, словно пребывающие в летаргии, в окружении полей, пастбищ, где кормятся свиньи и быки, и лесистых холмов, служащих границей от внешнего мира, вот так выглядит наш городок. Что касается политики, в Карсон Миллсе обсуждать нечего, мы все республиканцы, а ежели кто не согласен, может валить отсюда. И так из поколения в поколение. Мэр, как и шериф, удерживают свои мандаты, и оба знают всех жителей по именам. Единственным предметом для ссор, способным разобщить обитателей города, являются церкви. Лютеранская и методистская. Каждый делает свой выбор, у каждой церкви своя паства, а между ними непроницаемая стена, какой нет даже между белыми и цветными: в Карсон Миллсе для вашей характеристики очень важно, с какой колокольни вам толкуют учение Господа. Лично я остерегусь выносить оценку той или другой церкви, это было бы несправедливо. Но могу утверждать, что именно церковные разногласия лежат в основе этой истории, по крайней мере, мне так кажется. Ибо любой, кто бы ни являлся свидетелем столь запутанного дела, тянущего на настоящий роман, знает: всегда сложно определить точную причину, зафиксировать исходную точку. Только в беллетристике можно отлить в конкретную форму любое событие, любое действие, любую фразу, превратить их в символический тотем и сделать из них начало своего романа.
Со своей стороны я старательно обдумал и перечитал до этого места, и если бы потребовалось определить, с чего все началось, я бы сказал, что все случилось примерно сорок лет тому назад, в тот июльский вечер, когда мечтательная и впечатлительная девушка Виллема Ходжсон провалилась в омут голубых глаз Ларса Петерсена (недавно прибывшего из Швеции на американский континент, в эту землю обетованную), и, завороженная его акцентом, столь стремительно заскользила по склону сладострастия, что раздвинула бедра и позволила себя совратить. В те времена в таком округе, как наш, чтобы сохранить достоинство и честь, проблему беременности в девятнадцать лет можно было уладить только одним способом: срочной свадьбой обоих виновников, так, чтобы роды хотя бы приблизительно соответствовали по срокам девяти месяцам с первой брачной ночи. Классика, скажете вы мне. Если не считать того, что Ходжсоны были истыми методистами, а Петерсеныубежденными лютеранами, и когда речь заходила о вере, главы обоих кланов, Саул и Ингмар, являли такой истовый пыл и такую преданность своим религиозным ценностям, что выходили за рамки раскола и бросались в чистый фанатизм. Когда Саул Ходжсон узнал, кто отец, его жене пришлось шарахнуть его железной кастрюлей, чтобы тот не задушил свою несчастную дочь. Со своей стороны Ингмар использовал проверенный метод и довольствовался тем, что, покачав головой, принялся избивать сына до тех пор, пока оба не потеряли сознание: один от града ударов, а другой от изнеможения. Но в обоих случаях и Саул, и Ингмар молили Господа, чтобы тот в милосердии своем простил детей за совершенный грех, хотя сами они пытались их убить.
Что бы ни говорили женщины обоих кланов, занимавшие в этом деле наиболее умеренную позицию, брак между методисткой и лютеранином оба семейства считали худшим позором, чем внебрачная беременность. Все девять месяцев Саул держал Виллему взаперти, известив Петерсенов, что у них нет никакого права претендовать на ребенка, ни морального, ни тем более религиозного. Ларса такое заявление глубоко опечалило, потому что он искренне любил Виллему. Надо сказать, что если грубые черты его лица подчеркивались высокими скулами, а узкие глаза свидетельствовали о славянском морфологическом рудименте, то она, взяв все от матери, златокудрой германской красавицы, со стороны отца получила унцию ирландского лукавства, сделавшего ее особенно прекрасной.
Сдерживаемая страсть и периодические побои, возможно, стали пусковым механизмом, объясняющим появление Ларса у Ходжсонов в вечер родов. Он хотел видеть своего ребенка и ту, кто уже почти год постоянно присутствовала в его мыслях. Саул не пожелал выслушать его благосклонно, а выгнал, швыряя в него ножи, поленья и котелки и сдабривая все это щедрыми порциями оскорблений. Спустя час дверь Ходжсонов резко отворилась, промокшая от холодного дождя фигура скользнула к камину, где закипала вода в котелке, а рядом лежали окровавленные полотенца, и Ларс Петерсен выстрелил из своего охотничьего карабина в методистского патриарха. Саул обладал толстой шкурой, соответственно, агония растянулась на долгие часы, и у него хватило времени, чтобы, истекая кровью, дотащиться до кухни, там дрожащими руками схватить собственное ружье, зарядить его, уронив на грязный пол коробку с патронами, и старательно забить их в ствол, один за другим, в сопровождении женских воплей. Он был достаточно упрям, чтобы оттолкнуть смерть, раз он еще не закончил только что начатое дело. Но, возможно, он оказался недостаточно выносливым, чтобы сохранить ясность сознания, хотя, впрочем, этого никто никогда не узнает. Как бы то ни было, ферма озарилась сполохами выстрелов, поплыл смрадный запах пороха и крови, а когда глухое эхо выстрелов стихло, остались слышны только стоны Виллемы и прерывистые крики новорожденного младенца. Саул, его жена Хельга и Ларс лежали в зловещих кровавых лужах, где, как могли поклясться некоторые, методистская кровь блестела иным цветом, нежели кровь лютеранская.
За то время, пока добиралась помощь в лице самого Ингмара Петерсена, измученная родами Виллема скончалась. Младенец выжил только благодаря остаткам тепла, сохранившегося в теле матери, чьи руки обнимали его, словно саван из молочно-белой кожи, испещренной алыми полосами. Ингмар взял ребенка, а когда шериф потребовал объяснений, фермер отвечал так убедительно и уверенно, что никто не осмелился ему возразить. Умопомешательство обеих сторон участников драмы не давало оснований для отправки сироты в анонимный пансион на другом конце штата, подальше от тех, кто был его родственниками.
Ингмар обосновался в Карсон Миллсе всего год назад. Во время перехода через Атлантику он потерял жену, унесенную внезапно начавшейся лихорадкой, а сейчасстаршего сына. У него остались две дочери, помогавшие по хозяйству, а теперь добавился новый рот. Он назвал младенца Йоном, ибо, насколько он помнил, на земле его предков это имя означало «Бог милостив».
Однако если Господь оказался милостив, сохранив Йону Петерсену жизнь, сам Йон милостивым не был никогда. Впрочем, надо признать, что если большинству из нас прийти в этот мир помогают живые, то Йона, когда он покинул материнскую утробу, встретили только мертвые.
Есть приметы, которые не обманывают.
3
В шесть лет у Йона не было иных увлечений, кроме как пойти на задворки семейной фермы, сесть у подножия холмика охряного цвета и, склонив голову, часами наблюдать, как колонны муравьев проделывают в нем тонкие бороздки. Время от времени он брал веточку, клал ее у насекомых на дороге и смотрел, что они станут делать. Йон не знал более интересного занятия, чем наблюдение за муравьями, оно превращалось в настоящую интерактивную игру, когда на любое изменение ситуации тотчас следовал ответ, чего, разумеется, никакой деревянный паровозик или пластиковая фигурка не могли предложить. Разумеется, один или пара приятелей, его ровесников, могли бы придумать развлечения и поинтереснее, но Петерсены жили на отшибе, и, следовательно, чтобы добраться к ним пешком или на велосипеде, требовался веский повод. Однако в школе Йон успехами не блистал, разговорчивостью не отличался, в играх не участвовал. Замкнутый мальчик холодно взирал на своих школьных товарищей. Взрослые говорили, что «у него очень богатый внутренний мир», на самом деле подразумевая, что Йонасоциальный тип. Он ни с кем не дружил, детские игры его не интересовали, и он не принимал в них участия, предпочитая анализировать поведение своих ровесников во дворе или по дороге в школу. В конечном счете, Йона гораздо более привлекал тот бугорок органики, что высился на задворках их фермы, нежели воображаемые перестрелки его ровесников. С муравьями мальчик мог играть по своим правилам, они не умели жаловаться, а если бунтовали, то быстро успокаивались. К тому же, спектакли, которые они разыгрывали, всегда вызывали удивление, будь то ликвидация последствий разрушений, причиненных дождем, расчленение и транспортировка останков навозного жука или даже столкновение с другими когортами муравьев, пришедших издалека.
Однажды после того, как Ингмар надрал ему уши за то, что он не проявляет интереса к учебе, Йон рассеянно расковыривал палочкой вершину муравейника, как вдруг гнев его вырвался наружу. Гнев от побоев, которые он считал несправедливыми, переполнял его. Школа не сумела его заинтересовать, школу изобрели взрослые, так почему он должен платить за это, ведь это их, именно их вина, что система подходит не для всех детей! И он с силой придавил веткой скопление насекомых, занятых починкой муравейника. Множество крошечных телец забилось в конвульсиях, раздавленных, разорванных, с беспорядочно дергающимися лапками и усиками. Йон смотрел на них, приблизив лицо на несколько сантиметров к их голгофе, и сумел оторваться от заворожившей его картины только тогда, когда последний муравей испустил дух. И тут он снова затрясся, дрожь поднималась от чресел, будоражила какую-то рептильную часть его мозга, по телу пробежали крупные мурашки. Тогда Йон впервые ощутил шевеление в нижней части живота, словно у него под желудком порхала стайка бабочек, щекоча его изнутри. Ощущение было приятное. Он не чувствовал и капли вины, а едва возникшее сожаление бесследно исчезло, сметенное столь удивительным порывом силы.
Йон взял веточку и принялся сеять смуту на склонах муравейника. Он делал это методично, на протяжении долгих минут, с нараставшим возбуждением и яростью распространяя смерть и хаос. Когда же, наконец, он выпрямился, у его ног лежали развалины, усеянные сотнями, а то и тысячами трупов. Мальчик тяжело дышал, стоя по щиколотку в трухе, оставшейся после устроенного им погрома, и устремив взгляд к белым облакам, плывшим мелкими гроздьями по лазурному морю. Легкая пена, выступившая в уголках губ, подрагивала от его горячего дыхания, словно паруса корабля, подхваченные постоянно меняющими направление ветрами. Армада бабочек в животе опьяняла его ласками своих трепещущих крыльев.
Так Йон впервые открыл божественную власть над жизнью и смертью других. Разумеется, речь шла всего лишь о муравьях, но ему этого вполне хватало, ему совершенно не хотелось ничего другого, только крошечных существ, не способных противостоять, кричать и защищаться: именно в этом и заключался весь интерес. Ему понравилось контролировать. Усмирять. Подчинять. Уничтожать.
Ханна, младшая из двух его теток, присутствовала при этой сцене, стоя за дверью на задний двор с баком чистого белья, которое предстояло развесить вручную. Сначала она смотрела с любопытством, затем недоверчиво, а потом ее охватило беспокойство, и оно словно посоветовало ей ничего не говорить и отвести взгляд. В жизни маленького мальчика бывают моменты, при которых лучше не присутствовать, и это один из них, подумала она. Собственно говоря, она не считала детство Йона тяжелым, по крайней мере по ее меркам, но все же он родился в крови, и это очевидно довлело над его несчастной душой. Ханна поправила бак, пристроив его на бедро и, пожав плечами, направилась к веревкам, натянутым между стеной кухни и столбом, утыканным длинными гвоздями. В конце концов, Йон в своем праве: он учился распознавать гнев, ярость, несправедливость, а все эти чувства так или иначе находят выход.
Она сделала вид, что ничего не заметила, и пошла своей дорогой.
А позади, раскинув руки, Йон по-прежнему смотрел в небо.
Он старался думать о Христе.
Как же хорошо обладать властью, равной власти Бога.
4
Однажды августовским утром, в лесу, раскинувшемся на холмах, окружавших Карсон Миллс с юга, Йон, которому уже исполнилось двенадцать, сидел на корявом пне и изучал движение жизни обитателей леса. Прежде всего это были птицы: несколько соек, воробьи, синицы и даже один сарыч, но больше всего его интересовали млекопитающие, в частности пара белок, перескакивавших с ветки на ветку. Полтора летних месяца Йон, помимо выполнения ежедневных обязанностей на ферме, прогуливался по окрестным лесам и наблюдал за природой. Максимум слов, произнесенных им за это время, вряд ли превышал сотню. В конце концов, может, взрослые были не так уж и не правы и он, действительно, обладал богатым внутренним миром. Он рыбачил в рукаве реки Слейт-Крик; часами мерил шагами пустоши; утопая руками в сиреневом тумане, разрывал пронизанные прожилками листья разных пород деревьев, встречавшихся ему на пути; засовывал палку в норы под корнями в надежде выгнать оттуда гадюку или куницу, а иногда, спрятавшись в папоротниках позади фермы Мэки или Стюартов, следил за передвижениями членов семей фермеров, так как властный характер матери, глупость одной из дочерей и пьянство отца возбуждали его любопытство. Каждый день горизонт, начинавший розоветь, напоминал ему, что надо торопиться, чтобы успеть вернуться к ужину, и Йон с гордостью думал, что вращение небесного колеса, его персональных часов, его космических часов с луной и солнцем вместо стрелок, являются ориентиром, принадлежащим только ему.
В то утро он решил вернуться на поляну, потому что заметил там несколько муравейников, три прекрасных высоких холмика, которые он тщательно оберегал все лето, предвкушая, как разрушит их, чтобы впасть в состояние эйфории. Но он не хотел все испортить, поэтому речь не шла о том, чтобы растоптать первую попавшуюся кучуконечно, нет! Йон убедился, что чем больший интерес представлял для него выбранный объект, тем подробнее он его изучал, тем ближе «сводил знакомство» со всеми его обитателями и тем большее удовольствие он получал, разрушая его. Существовало странное соотношение между близостью, чтобы не сказать влечением, и наслаждением уничтожать то, что он познал в мельчайших деталях. Истреблять ради истребленияэто, в сущности, всего лишь детская реакция. Тогда как здесь с каждым ударом ноги, с каждым комком земли, он действительно понимал, что происходило от удара его кулака, сознавал, что творится с крошечными тельцами, со всеми микросуществами, которых он уничтожал, а в конечном счете, со всей той цивилизацией, которую он громил, потому что он их знал.