Философ - Джесси Келлерман 5 стр.


Многие, если им случается вспомнить о философах, представляют себе кучку седовласых джентльменов в домашних куртках, а то и в тогах, дымящих трубками и разглагольствующих о смысле жизни. Нет ничего дальше от истины. Во всех лучших научных центрах нашей страныв Гарварде, Принстоне и в Нью-Йоркском университетефилософия больше всего походит на математику. Преобладающая в англоязычных университетах школа называется англо-американской, или аналитической, философией и в значительной мере опирается на формальную логику и ясность аргументации. Прочитав определенное количество статей, в которых символов больше, чем слов, вы уже не находите ничего удивительного в том, что большинство великих аналитических философов были по образованию математиками или естественниками: Фреге, Рассел, Виттгенштейн, Гёдель, Тарский, Куайн, Карнап, Патнэм.

В этом списке отсутствуют Ницше, Кьеркегор, Маркс, Хайдеггер, Сартр, Фуко. Тому есть причина: в Гарварде их не преподают. Ими занимаются другие отделения университетасравнительной литературы, феминистики. Если же вы произнесете одно из этих имен на занятияхфилософией, вас просто осмеют и выставят из аудитории. Они принадлежат к другой большой школе современной философииконтинентальной, которая образует не столько связную группу философов, сколько толпу необузданных и темных мыслителей, не желающих играть по правилам.

Многие континенталисты считают технику аргументации вторичной по отношению к ее результату. Эти авторы имеют склонность описывать мир так, как его видятони, индивидуумы, и в результате часто предпочитают логике риторику, утверждая самоочевидность разного рода идей, которые аналитический философ подверг бы сомнению. Когда, например, Сартр заявляет, что суть бытиясвобода, он принимает существование свободы за данность. Не спешите, говорит аналитический философ. Мы свободны? Докажите это. А тогда уж и поговорим о том, насколько важна свобода. На что Сартр отвечает: у меня нет времени на такоеbullmerde.

Две эти школы враждуют, и довольно сильно. Помню, на втором курсе староста нашей группы рассказывал нам о правилах его любимой игры: «Я называю философа. Вы называете другого, похуже. Каждый проделывает это по очереди, называя философов все худших и худших, пока кто-нибудь не говорит: Жак Деррида. Этот кто-нибудь считается проигравшим».

Не сомневаюсь, что такие же издевательские игры происходят и во всех университетах Франции.

Словом, континентальные философы считают, что аналитическая философия не видит за деревьями леса, а аналитические философы считают континенталистов косноязычными, самовлюбленными идиотами.

Мы с отцом Фредом помногу читали Кьеркегора, ранних христианских теологов, равно как и сочинения экзистенциалистовКамю, Достоевского, Кафки, иначе говоря, изучал я по преимуществу тех самых идиотов и потому был настолько не готов к тому, с чем столкнулся в Гарварде, что ненадолго задумался: не забросить ли мне философию и не заняться ли чем-то удобопонятныманглийской литературой, скажем, или подготовкой к государственной службе? Однако продолжал, подстрекаемый убеждением, что это непозволительно, упорствовать и (так же, как научился, попрактиковавшись, не глотать звук «р» и не растягивать гласные) освоился с принятой здесь системой, оценил кристальную красоту аналитического стиля и даже получил за письменные работы несколько наград философского отделения.

Впрочем, у меня имелась одна грязная тайна: все это время я лелеял в душе гадкую привязанность к экзистенциализму. И не мог избавиться от него, как и от пристрастия к Ницше, работы которого взяли меня в плен и не отпускали, а почемуя объяснить затруднялся. Насчет того, что он, собственно, хотел сказать, много спорят и сейчас, для меня же на первом месте всегда стояла настойчиво проводившаяся им мысль о том, что мы по сути своей одиноки и потому несем полную ответственность за созидание самих себя. Его столь часто поносимое за аморальность понятиеÜbermenschказалось мне исполненным совершенного смысла. Ведь я проделал именно то, что подразумевал этот термин,  победил, поднявшись из не ведающей о чтении клоаки, и отлил себя в форме, которую создал сам. Я учился уже на последнем курсе, мои профессора все чаще заговаривали со мной о том, что мне следует попытаться стать доктором философии, и я поневоле поверил: Судьба имеет на мой счет далеко идущие планы. Или, говоря точнее, у меня имелись далеко идущие планы насчет Судьбы.

И я поступил в аспирантуру, намереваясь написать диссертацию на тему, которая значила для меня больше, чем любые другие,  свобода воли. Да грош мне цена, если я не поймаю эту птицу за хвост, не смогу сплавить пылкость экзистенциалистов с аналитической точностью, создать новый способ выражения мысли, который не только освежит и переоформит трехтысячелетние дебаты, но и расчистит для философии путь в двадцать первое столетие. Аплодисменты, пожалуйста.

Претензии грандиозные, но совершенно безосновательные. Начать с того, что для осуществления их мне не хватало мозгов, хотя у меня ушли годы на то, чтобы это усвоить (если, конечно, я это усвоил). Однако куда более важным было то, что я отнюдь не шагал в ногу со временем. Горькие факты жизни ученого в современной Америке таковы: ты пишешь что-то не ради изменения мира, но ради получения степени; степень ты получаешь для того, чтобы получить работу; а работа нужна тебе потому, что надо же на что-то и жить. Если ты очень талантлив и очень удачлив, на тебя обращает внимание издательство «Оксфорд Юниверсити Пресс», которое печатает твою монографию и продает сотни три ее экземпляровдругим философам,  и ты, чтобы отпраздновать это дело, покупаешь себе бутылку посредственного мерло.

Я был наивен (не говорю уж, самонадеян) и рассчитывал стать исключением из этих правил. Да ведь и все великие мыслители отличались повышенным самомнением, питали уверенность в том, что вселенная только их и дожидалась. А кроме того, в голове моей бродила смутная мысль, что, отказавшись от моих мечтаний, я каким-то образом оскорблю память брата, который, собственно, и толкнул меня на этот путь.

Моим первым научным руководителем был Сэм Мелицки, дряхлый лев философского отделения, более всего известный работами в области, носящей на редкость неверное название философии обыденного языка. На последнем курсе я прочел несколько его книг и полюбил вычурное многословие старика. На фотографии он выглядел грубовато красивым мужчиной с копной жестких, темных, седеющих волос и носом профессионального боксера, наводившим на мысль, что ему пришлось-таки посражаться за идеи. Фотография эта была сделана лет сорок назад и основательно устарела ко времени, когда мы впервые уселись за один стол, чтобы обсудить идею моей диссертации. Лохматого раскольника успел сменить благодушный, по-старчески болтливый дяденька с густо поросшими волосом ушами. Впрочем, мне повезло: он не только терпел мои амбиции, но и поощрял их. Пожалуй, я совершил ошибку, положившись на человека восьмидесяти четырех лет. Поддерживая меня, он ничего не терял. Если ячто, впрочем, маловероятноокажусь гением, оправданием старику послужат его преклонные лета. Если же потерплю провал, так он покинет сей мир так скоро, что предъявить ему какие-либо претензии никто просто-напросто не успеет.

В конечном итоге все свелось не к этому. Не к этому в точности. Произошло следующее: через два дня после того, как я вручил ему первый вариант первой главы моей диссертации, старика хватил удар, лишивший его возможности и читать, и говорить. На философском отделении ходил слушок, что случившимся он был обязан моей главедискурсивной и раздутой до объема в сто пятьдесят страниц. Спустя недолгое время в Кембридж приехали его дочери и увезли старика в Нью-Йорк, оставив меня подавленным и одиноким,  и подавленность моя лишь возросла, когда выяснилось, что единственной возможной заменой Мелицки является некая Линда Нейман, занимавшаясяpar excellenceлогикой и уже успевшая войти в легенды университета как «тяжелый случай». Мелицки она терпеть не могла и меняпо простой логикетоже. При первой нашей беседе она разнесла меня и мою главу в пух и прах, закончив предложением взять новую тему.

 Думаю, у меня и с этой все получится,  неуверенно пробормотал я.

 Ничего у вас не получится,  ответила она и принялась топтать меня с обновленной силой.

За три года мы так и не сумели сдвинуться с мертвой точки. Личный, по сути дела, конфликт принял форму интеллектуального. Чем пренебрежительнее относилась Линда к моим идеям, тем более высоким (неоправданно высоким) мнением о них я проникался, и наоборот. Похоже, она воспринимала мое многословие, мои бесконечные просьбы сообщить ее мнение и оценить написанное мной как личные выпадыи правильно делала, поскольку я противился ей единственным доступным мне способом: словом, нанизыванием предложения на предложение и нанизыванием на них все новых в тщетной надежде на то, что мне удастся погрести ее под грудами текста, и тогда она спасует. Стратегия эта была, разумеется, никуда не годной и лишь сильнее ее распаляла. Линда обладала властью, у меня таковой не имелось, стало быть, и обязанность приспособляться лежала на мне. А я приспособляться отказывалсясебе же во вред. Она не отвечала на мои электронные письма, урезала мои преподавательские часы, лишила меня грантов и изгадила мою репутацию. И когда я именовал ее «моим так называемым научным руководителем», это вовсе не было наглостью с моей стороныформулировка принадлежала ей. «Как ваш так называемый научный руководитель»таким было ее излюбленное начало разговора со мной, быстро сводившегося к очередной выволочке.

Я неоднократно пытался найти ей замену. И каждый раз все вроде бы шло как по маслу, но в самый последний миг я получал отказ. Постоянство, с которым это происходило, навело меня на мысль, что дело тут не обходится без Линды, не желающей меня отпускать. Чем она руководствовалась, это остается для меня загадкой,  вероятнее всего, чистой воды садизмом. А может быть, ей хотелось сделать из меня наглядное пособиеуродца в банке, которого она могла бы показывать другим непокорным студентам, дабы им неповадно было.

А я продолжал писать. Высшая похвала, какой может удостоиться работа аналитического философа, такова: он ясно выражает свои мысли. И даже я, вспоминая об этом, понимал, в какой попал переплет. Я менял направление работы, увязал на косвенных путях, в реорганизациях текста. При каждой большой его переработке я сохранял результат в новом файле, последовательно нумеруя варианты. В какой-то момент у меня образовалось сорок версий одного только введения. Я изымал какой-нибудь абзац, но просто-напросто выбросить его не мог, а помещал в файл, отведенный под такого рода изъятия, и со временем размер его вдвое превысил размер основной рукописитакже далеко не маленькой. Как сказал поэт, полузнайство ложь в себе таит. Честолюбие жепорочный хозяин, который сильнее бьет тех, кто перед ним ниже склоняется.

Я понимал, конечно, что пытаюсь прыгнуть выше головы, однако остановиться не мог, потому что от успеха зависела моя самооценка. Мелицки написал однажды: «Совершенство определяется, по большей части, готовностью переваривать однообразие». Я распечатал эти слова четырехдюймовыми буквами, прилепил лист с ними на стену моей библиотечной кабинки и, когда мне случалось впадать в уныние, смотрел на них и думал о добром старом Сэме. Повсюду вокруг мои сверстники исправно поступали, как полагается, отгораживая для себя ничтожные участочки нашего общего поля деятельности. Я взирал на них с презрением, говоря себе: то, чем занимаешься ты, бессмысленно, но требует отваги,  и оставался верным экзистенциалистской мысли о том, что человеку надлежит принимать одиночество, а не бояться его.Имнужна надежная работа.Мнеже хватает храбрости углубляться в неизведанное. И каждая новая написанная мною страница исполняла роль повязки на глазах, помогавшей мне не видеть правду: я ни на шаг не сдвинулся с мертвой точки. Когда Линда спросила однажды, как поживает моя «монография», я сказал, что Гегель закончил «Феноменологию духа» лишь после того, как ему исполнилось тридцать шесть лет. Стало быть, у меня есть еще восемь.

На это она ответилаговоря как мой так называемый научный руководитель,  что, если мне хочется заниматься Гегелем, она с удовольствием даст мне рекомендацию в Техасский университет.

Нарыв прорвался в один дождливый день, выпавший на конец моего шестого аспирантского года: я пришел в «Уайднер» и обнаружил, что моя кабинка пуста.

Я оглянулся на лифт. Может, этажом ошибся? Нетвон оно, синеватое пятно на стене, оставленное выскользнувшим из моих пальцев маркером. А вот глубокий шрам, идущий по всей длине моего стола,  если сложить вместе все мгновения, потраченные мной на то, чтобы водить по нему пальцем, получатся часы, а то и дни. И вот кресло, в котором я ел, читал, писал, спал. Это моя кабинка, мой дом, и тем не менее все так или иначе связанное со мнойцитата из Мелицки, книги (а ведь сколько труда ушло только на то, чтобы их подобрать,  месяцы рытья в каталоге, просмотра перекрестных ссылок, копания в библиографиях), клейкие листочки, которыми я помечал нужные мне страницы этих книг, мои заметки,  исчезловсе.

Секунду-другую я простоял, парализованный. Потом рванулся вперед, словно спеша перекрыть рану, остановить кровотечение. Но останавливать было нечего. Единственным, что напоминало обо мне, был клочок бумаги с записанными мной телефонными номерами. Я смял эту бумажку в комок, запустил им вдоль разделявшего ряды кабинок коридора и побежал в «Эмерсон», поговорить с моим так называемым научным руководителем.

В то время шел первый год ее трехлетнего пребывания на посту заведующего отделением, а это означало, что, прежде чем мне позволят увидеть ее, я должен буду пробиться сквозь заслон, изображаемый ее идиотом-секретарем Дугом.

 Минутку, пожалуйста,  самодовольно ухмыльнувшись, сказал он.

Стоило Дугу удалиться, как я прикарманил все его карандаши и ручки.

 Джозеф. Какой приятный сюрприз.

В кабинете произвели перестановку, позволявшую дать инвалидному креслу Линды свободу передвижения: часть мебели вынесли, оставшуюся раздвинули, увеличив на несколько дюймов проходы. Присущая Линде властность позволяла ей, даже сидя, взирать на меня сверху вниз. Я отметил, не в первый уж раз, что обувь Линдыбуквальным образом бесполезнаябезупречна, между тем как моя выглядит так, точно ее только что извлекли из помойки.

 А я как раз собиралась отправить вам по электронной почте послание,  сказала она.  Не хотите послушать?

 Хочу.

 Замечательно. Но сначала, с вашего разрешения, налью себе кофе.  Линда передвинула на кресле рычажок, и оно развернуло ее спиной ко мне. У окна располагалась полированная стойка, а на ней кофеварка и несколько чашек.  Садитесь.

Я сел и со стуком, постаравшись, чтобы получилось погромче, опустил мою сумку на пол.

 Вы, похоже, расстроены. Что-нибудь случилось?

 Случилось вот что, Линда. Кто-то опустошил мою библиотечную кабинку.

 Правда?  отозвалась она.

 Правда.

 Хм.

 Вам не приходило в голову, что хорошо было бы предупредить меня?

 Почему вы решили, что я имею к этому какое-то отношение?

 А вы не имеете?

 Вопрос состоит не в этом,  сказала она, подъезжая к своему столу.  Вопрос, имею ли я какое-нибудь отношение к тому, что ваша кабинка опустела, коренным образом отличается от вопроса о том, есть ли у вас основания предполагать, что я таковое имею.

 Ради всего святого, Линда, вы либоприложилик этому руку, либоне

Она подняла перед собой ладонь:

 Успокойтесь.

 Что вы сделали? Вычеркнули меня из списка сотрудников отделения?

 Джозеф

 Не проще ли было пристрелить меня или

 Джозеф,  повторила она, склонившись над столом,  немедленно прекратите.

И хотя она обращалась ко мне, точно к какому-нибудь пуделю, я инстинктивно умолк.

 Благодарю вас. Я собираюсь зачитать вам мое письмо и хочу, чтобы вы меня внимательно выслушали. Справитесь?

 Я слушаю.

 Хорошо.

Она повернулась к своему компьютеру, щелкнула мышкой, откашлялась.

 Дорогой Джозеф. Вынуждена известить вас о том, что начиная с пятого июня ваша активная учеба в аспирантуре приостанавливается. Сообщение об этом будет направлено в университетский отдел аспирантуры и в учебный отдел. Я сожалею о том, что ваша ситуация разрешилась подобным образом, и надеюсь, что вы поймете, почему наше отделение сочло необходимым принять такие меры. Мы оба знаем, что ваша работа зашла в тупик. Несмотря на то что вам предоставлялись многочисленные отсрочки,  на том условии, что вы представите написанный вами текст,  вы так и не показали ни мне, ни кому-либо еще ни одной удовлетворяющей нашим требованиям главы вашей диссертации. Что совершенно неприемлемо. В прошлом году вы дважды пропускали сроки подачи прошения об очередной отсрочке. Кроме того, вы пропустили срок подачи заявления о том, чтобы вам разрешили не платить за учебу. Это само по себе является основанием для вашего отчисления. Однако мы, отделение и я, решили дать вам еще один шанс, в связи с чем я неоднократно направляла вам по электронной почте письма

Назад Дальше