Чернильные тени коричных деревьев лежат на аллеях. Сад застыл в каменной неподвижности. Неподвижен домвеличественный, мрачный. Застыл и мой младший братон шел рядом со мной, вдруг остановился и неотрывно смотрит на открытые ворота и пустынный проспект за ними.
В тот день его не оказалось у дверей лицея. В черном автомобиле сидел один шофер. Он сказал мне, что молодой господин срочно уехал в Шадек, потому что заболел его отец. И приказал ему, шоферу, остаться в Сайгоне, чтобы утром отвозить меня в лицей, а вечеромобратно в пансион. Молодой господин вернулся через несколько дней. Я снова увидела его на заднем сиденье черного автомобиля, он, как всегда, прятал лицо от любопытных взглядов, как всегда, боялся. Мы молча обнялись прямо на улице, перед лицеем, обнялись, забыв обо всем на свете. Он целовал меня и плакал. Отец будет жить, сказал он. Рухнула его последняя надежда. Он говорил с отцом. Умолял позволить ему не расставаться со мной, остаться со мной еще ненадолго, сказал: ты должен меня понять, ты ведь, наверное, тоже любил, как я, хоть один раз за твою долгую жизнь, иначе быть не может, позволь же и мне испить до дна эту страсть, помрачение рассудка, безумную любовь к белой девушке, позволь мне побыть с нею еще немного, прежде чем она уедет во Францию, позволь любить ее, владеть ею еще, еще хотя бы год, я не в силах расстаться с ней сейчас, слишком рано, это все так ново, любовь еще так сильна, так неистова, мне было бы слишком тяжело лишиться ее сразу, ведь ты же знаешь, отец, что такое уже не повторится.
Отец ответил, что предпочел бы видеть своего сына мертвым.
Мы обливались прохладной водой из глиняных кувшинов, целовались и плакали, и просто можно было умереть, но на этот раз мы были безутешны в своем наслаждении. А потом я ему все сказала. Не жалей ни о чем, сказала я, ведь ты же сам говорил, что меня не удержать и мои поступки от меня не зависят. Он ответилтеперь даже это безразлично, он уже готов ко всему. И тогда я сказала, что согласна с его отцом. Сказала, что не останусь с ним. И не стала объяснять почему.
Я иду по широкому проспекту в Виньлонге, по проспекту, что выходит на Меконг. По вечерам здесь всегда пустынно. В тот вечер, как и почти каждый день, в электросети произошла авария. С этого все и началось. Стоит мне выйти на проспект, а воротам захлопнуться за моей спиной, свет гаснет. Я бегу. Я очень боюсь темноты. Бегу все быстрее и быстрее. И вдруг слышуили мне чудится, будто позади меня тоже кто-то бежит. Я понимаю, что это правда, сзади кто-то есть, кто-то бежит за мной следом. Я оборачиваюсь на бегу и вижу высокую, худую словно скелет женщину, она бежит и смеется. Ноги босые, она бежит за мной и пытается меня поймать. Я узнаю ее: это городская сумасшедшая, ее знают все в Виньлонге. Я впервые слышу ее голос, она разговаривает только по ночам, а днем спит, часто она спит прямо здесь, на проспекте, у входа в сад. И вот она бежит и что-то кричит на незнакомом мне языке. От страха я не могу даже позвать на помощь. Мне лет восемь. Я слышу ее пронзительный смех и радостные вопли, сомнения нет, она хохочет надо мной. Это воспоминаниео самом сильном, всепоглощающем страхе в моей жизни. Сказать, что он сильнее моего рассудка, моей волизначит ничего не сказать. Я помню жуткую уверенность, захлестнувшую меня целиком: если женщина дотронется до меня хоть пальцем, это хуже смертия тоже сойду с ума. Я ворвалась в соседский сад, добежала до дома, взлетела по ступенькам крыльца и упала у самой двери. И еще много дней спустя не могла рассказать, что со мной случилось.
Сейчас, в старости, я все еще боюсь осознать, как ухудшается состояние матери, я по-прежнему не решаюсь назвать его истинным именемэта преграда отделяла ее от нас, детей. Именно мне суждено увидеть ее со всей ясностью, мне, а не братьям, потому что братья тут ничего не понимают.
Это случилось за несколько месяцев до нашего окончательного разрыва, в Сайгоне, поздно вечером; мы сидели на террасе нашего дома на улице Тессар. И До тоже. Я посмотрела на мать. И с трудом узнала ее. А потом вдруг, словно при внезапной вспышке, увидела вместо матери незнакомку. Передо мной была чужая женщина, она сидела на месте матери, но не была ею, очень походила на нее, но эта женщина не могла быть моей матерью. Она как-то тупо смотрела в сторону парка, смотрела в одну точку, будто ждала чего-то неотвратимого, о чем я и не догадывалась. У нее было молодое лицо, молодые глаза, и вся она светилась счастьем, хоть и старалась сдерживаться в силу привычной стыдливости. Как она была хороша! Рядом с ней сидела До. Та, казалось, ничего не замечала. А я испугалась не красоты матери, не счастливого выражения ее лица, а совсем другого: кто-то сидел здесь вместо нее, а я и не заметила, когда произошла подмена, я знала, что никакой другой женщины тут быть не могло, только она, но вдруг исчезла именно ее неповторимость, и я не знаю, как вернуть ее. Нечем больше заполнить опустевшую оболочку. Я обезумела, будучи в полном рассудке. Еще успею закричать. И я закричала. Слабый крик, бессильный призыв на помощь, но он разбил смертоносный лед, сковавший всех нас. Мать обернулась.
Я заполнила весь город ею, этой нищенкой с проспекта. Все попрошайки из больших городов, с рисовых полей, с дорог вокруг горы Сиам и с берегов Меконга соединились для меня в одной, в той, что напугала меня. Она приходила отовсюду. Но откуда бы ни шла, всегда направлялась в Калькутту. Она спала в тени коричных деревьев во дворе пансиона. А над ней склонялась моя мать, она обмывала и бинтовала ей чудовищную рану на ноге, изъеденную червями и обсиженную мухами.
Рядом с нищенкоймаленькая девочка, о ней я и хочу рассказать. Женщина прошла две тысячи километров, неся ее на руках. Девочка ей совсем не нужна, она бы отдала ее, берите, кому надо. У нее нет больше детей. Они ей ни к чему. Все уже умерли, или брошены, их было много за ее долгую жизнь. А эта девочка, что спит под коричным деревом, еще жива. Она проживет дольше всех. И умрет в доме, одетая в кружевное платье. И ее будут оплакивать.
Вот она сидит на краю рисового поля, у самой дороги, кричит и хохочет во все горло. У нее такой звонкий смех, что и мертвого разбудит, да, разбудит всякого, кто прислушается к смеху ребенка. Целыми днями сидит она возле бунгало, в этом бунгало живут белые люди, девочка помнит: они дают нищим поесть. Но вот однажды она просыпается и отправляется в путь, однажды утром она уходиткто знает почему, сворачивает к горам, идет через лес, карабкается по извилистым тропам на гребень Сиама. Она смотрит вверх, видит желто-зеленое небо над долиной по ту сторону горной цепи, быть может, это помогает ей перебраться через горы. И вот она начинает спускаться к морю, к концу своего пути. Ее тощие ноги быстро-быстро мелькают на лесистых склонах. Она идет, идет. Проходит через зачумленные селения. В этих местах очень жарко. Здесь не чувствуется целительного дыхания моря. Только монотонное жужжание множества комаров, да мертвые дети, да дожди изо дня в день. И вот наконец дельта. Самая большая дельта в мире. Черный ил под ногами. Дорога ведет к Читтагонгу. Она прошла лесными тропами, миновала чайные плантации под палящим солнцем и теперь выходит к дельте. Оттуда начинается вращение земли. Она идет в этот далекий, недостижимый край, на восток. И однажды утром видит море. Она радостно кричит, заливается своим удивительным, квохчущим смехом, так похожим на птичий щебет. Из Читтагонга плывет джонка, рыбаки, привлеченные смехом девочки, берут ее с собой, и вот она плывет с ними через Бенгальский залив.
А потом она появляется то здесь, то там, на свалках в предместьях Калькутты.
Затем пропадает из виду. Но снова появляется. В том же городе, за зданием французского посольства. Сытая, умиротворенная, она спит посреди парка.
В этом парке она проводит ночи. Купается в Ганге на рассвете. Она всегда весела, всегда смеется. И никуда больше не уходит. Она ест здесь, спит, здесь так спокойно ночью, она поселилась в парке под олеандрами.
Однажды в этот парк пришла я. Мне семнадцать лет. В английском квартале Калькутты стоят здания посольств, окруженные садами; идут муссонные дожди, теннисные корты пусты. На берегу Ганга хохочут прокаженные.
Наш пароход сделал стоянку в Калькуттском порту. Какая-то поломка на корабле. Мы гуляем по городу, чтобы убить время. На другой день вечером мы уплываем.
Пятнадцать с половиной лет. В Шадеке слухи разносятся быстро. Даже этот нарядразве он не говорит о позоре? Что за мать, она ничего в жизни не умеет, не сумела даже воспитать девочку! Бедное дитя. Расхаживает в этой шляпе, с накрашенными губами, вряд ли она так уж невинна, нет, это о чем-то говорит, это все не просто так, старается привлечь мужчин, ради денег. А ее братья и вовсе негодяи! Говорят, она с китайцем, сыном миллиардера, у него еще вилла на берегу Меконга, отделанная голубой плиткой. Казалось бы, для него это должно быть лестно, однако даже он не хотел бы видеть ее женой своего сына. Семейство белых проходимцев.
Все называли ее «дамой», она приехала из Саваннакхета. Ее муж получил назначение в Виньлонг. Целый год она в Виньлонге не появлялась. Все из-за того юноши, помощника управляющего в Саваннакхете. Им нельзя было больше любить друг друга. И тогда он застрелился. Слухи об этом дошли и до Виньлонга. В тот день, когда она уезжала из Саваннакхета в Виньлонг, он пустил себе пулю в сердце. На площади перед факторией, средь бела дня. Потому что из-за маленьких дочерей и из-за мужа, получившего назначение в Виньлонг, она сказала ему: больше так продолжаться не может.
Это происходит каждый вечер в квартале Шолона, пользующемся дурной славой. Каждый вечер эта испорченная девочка отдает свое тело ласкам грязного китайца, сына миллионера. Она ходит в лицей вместе с другими белыми девушками, с юными спортсменками, которые учатся плавать кролем в бассейне спортивного клуба. Однажды им прикажут не разговаривать с дочкой учительницы из Шадека.
На переменах она стоит одна, облокотившись на ограду, и смотрит на улицу. Матери ничего не говорит. И продолжает ездить в лицей в черном лимузине. Девушки с любопытством глядят ему вслед, когда он отъезжает. Ни одна из них не нарушит приказа. Никто больше не заговорит с ней. Это отчуждение вызывает из глубин памяти даму из Виньлонга. Той было тридцать восемь лет. А девочкедесять. И теперь, в шестнадцать лет, девочка вспоминает о ней.
Дама сидит на террасе и смотрит на проспект, тянущийся вдоль Меконга, я вижу ее каждый раз, возвращаясь с младшим братом из воскресной школы. Ее комнатав центре большого дворца, а дворец стоит посреди парка олеандров и пальм. Одна и та же преграда отделяет и даму, и девушку в розовой шляпе от остальных жителей фактории. Обе они смотрят на длинные проспекты и на реку, и обе так похожи друг на друга! Они остались в одиночестве. Королевы в опале. Их презираютэто само собой разумеется. Каждая обречена на немилость из-за собственного тела, это тело ласкает и целует любовник, каждая предана анафеме, ибо познала наслаждение, от которого можно умереть, так они сами говорят, умереть загадочной смертью, подстерегающей любовников, что не испытали любви. Вот в чем дело: в этой тяге к смерти. Смерть витает вокруг них, ее не запрешь в спальне, эта смерть сильна, и о ней знает весь город, знают в факториях, в административных центрах, на приемах, на нескончаемых балах в колониальных управлениях.
Дама в то время возобновила у себя приемы; она решила, что все уже в прошлом, юноша из Саваннакхета окончательно забыт. И снова стала устраивать вечера, которые необходимы, чтобы люди могли время от времени видеться, чтобы они хоть иногда вырывались из одиночества, неминуемого в затерянных среди нескончаемых рисовых полей факториях, среди страха, безумия, лихорадки, забвения.
Вечером она выходит из лицея, у дверейвсе тот же черный лимузин, на ней та же шляпа, придающая ей дерзкий и детский вид, те же золотые туфельки, и снова она идет, идет туда, где сын китайского миллиардера разденет ее и будет долго мыть под душемвот так же она мылась каждый вечер дома, у матери, будет поливать ее прохладной водой из глиняного кувшина, специально для нее приготовленного, а потом отнесет ее, мокрую, на постель, включит вентилятор и будет целовать ее всю, жарче и жарче, и она будет просить: еще, еще, а потом она вернется в пансион, и снова некому будет наказать ее, побить, высечь, выбранить.
Застрелился он на рассвете, перед факторией, на широкой площади, залитой светом. Она в это время танцевала. Потом наступил день. Очертил контур тела. Позже, под палящими лучами солнца, оно стало бесформенным. Никто не решался подойти к нему. Телом займется полиция. В полночь придет баркас, и все будет кончено, площадь очистят.
Мать сказала директрисе пансиона: это все пустяки, это не имеет значения, вы же видели ее? Поношенные платьица, розовая шляпа, золотые туфелькией идет, не правда ли? Мать просто пьянеет от радости, говоря о своих детях, и от этого становится еще обаятельнее. Юные надзирательницы слушают ее как зачарованные. Что делать, говорит мать, они все крутятся вокруг нее, все мужчины из фактории, и женатые, и холостые, так и ходят кругами, все хотят эту малышку, девочку, еще не вполне оформившуюся, вы только посмотрите на нееона же совсем ребенок. Люди говорят: опозорена? Что ж, а я скажу вам: как может сама невинность быть опозоренной?
Мать говорит, говорит. Да, говорит она, девочка выставляет себя напоказ, и смеется, говоря о моем скандальном поведении, о шутовском наряде, об этой дурацкой шляпе, об удивительной элегантности девочки, которая уже пересекла свою реку; она смеется: вы же не понимаете, никто не может устоять здесь, во французских колониях, никому не устоять перед белоснежной кожей, не устоять перед этой девочкой; ее долго прятали в глуши и вдруг выпустили на свет божий, и теперь она в большом городе, у всех на виду разгуливает с китайским подонком, у которого много миллионов, и носит бриллиант на пальце, и впрямь, как жена банкира, и мать плачет.
Увидев мой бриллиант, она говорит тоненьким голосом: знаешь, это напоминает тот маленький солитер, который мой первый муж подарил мне к помолвке. Да, говорю я, господин Ноль. Мы смеемся. Правда, говорит она, его действительно так звали.
Мы долго смотрели друг на друга, а потом она улыбнулась мне ласково и чуть насмешливо, в этой улыбке было такое глубокое понимание всего, что происходит с ее детьми и что с ними еще произойдет, такое всеведение, что я чуть было не заговорила с ней о Шолоне.
Но все-таки не сделала этого. Ни тогда, ни потом.
Она долго молчала, словно ждала чего-то, а потом сказала с искренней любовью в голосе: ты понимаешь, что все кончено? Что здесь, в колониях, ты уже никогда не выйдешь замуж? Я пожала плечами и рассмеялась. Я выйду замуж где угодно и когда захочу, ответила я. Мать покачала головой. Нет, сказала она, только не здесь, здесь уже все знают. Она опять посмотрела на меня и сказала слова, которые я никогда не забуду: ведь ты им нравишься? Да, ответила я, ты права, я все равно им нравлюсь. И тут она сказала: я знаю, ты нравишься им, потому что тыэто ты.
И еще спросила: ты видишься с ним только из-за денег? Помедлив немного, я ответила: да, только из-за денег. Она долго смотрела на меня, не веря моим словам. Потом сказала: я была не такая, как ты, учеба мне давалась труднее, и я была очень серьезной, да, я слишком долго была серьезной и утратила вкус к удовольствиям.
Это было во время каникул в Шадеке. Мать отдыхала в качалке, положив ноги на стул; она открыла двери в гостиную и в столовую, чтобы устроить сквозняк. Она была спокойна, ни на кого не злилась. Вдруг она увидела дочь, и ей захотелось поговорить со своей малышкой. Уже немного оставалось до конца, до отказа от концессии на плотину. До отъезда во Францию.
Я долго смотрела, как она засыпает.
Время от времени мать объявляет: завтра идем к фотографу. Она ругает цены, но все же тратится на семейные фотографии. Фотографииих мы иногда смотрим, не смотрим друг на друга, но разглядываем снимки, не вместе, нет, каждый сам по себе, молча, без комментариев, мы смотрим и видим себя. Видим всех членов нашей семьи вместе и по отдельности. Видим себя совсем маленькими на старых фотографиях и сравниваем их с недавними снимками. Мы стали еще дальше друг от друга. Посмотрев, мы убираем фотографии в бельевой шкаф. Мать фотографирует нас, чтобы знать, нормально ли мы растем. Она подолгу смотрит на фотографии, как и все матери. Сравнивает снимки и рассказывает о том, как растут ее дети. Ей никто не отвечает.
Мать фотографирует только своих детей. Больше ничего, никогда. У меня нет ни одного вида Виньлонга, ни сада, ни реки, ни тамариндов, посаженных вдоль прямых проспектов еще во времена французского завоевания, ни одного снимка нашего дома, наших комнат, похожих на больничные палаты, с белеными стенами, большими железными кроватями, черными с позолотой, и освещенных, будто классные комнаты, тусклым светом уличных фонарей, с зелеными жестяными абажурамини одной фотографии, этого немыслимого дома, временного пристанища, такого безобразного, что хочется бежать оттуда куда глаза глядят, пристанища, где обитала моя мать, ожидая, пока можно будет построить настоящий дом, не здесь, а во Франции, в тех местах, о которых она рассказывала нам всю жизнь, в зависимости от ее настроения, возраста воспоминаний или в Па-де-Кале, или в Антр-дё-Мер. Но когда она наконец поселится в своем последнем доме на берегах Луары, ее комната будет точной копией комнаты в Шадеке, такой же безобразной. Она все забудет.