- Говорили, к зиме сложатся и мраморный памятник ставить будут - всхлипнула теща.- Конечно, им легко Их вон сколько
Карцев прижимал к губам мягкие Мишкины пальцы и тоскливо ждал вокзальную площадь. Почему-то он вспомнил Тима Чернова, с которым ездил в Лугу за Мишкой. Они были давно знакомы, еще с тех пор, когда Тим учился в электротехническом институте. Потом Тим стал очень известным эстрадным писателем, и самые неприступные конферансье разговаривали с ним, искательно заглядывая в голубые веселые Тимовы глаза. Тима это всегда очень смешило.
Мягко раскатывая букву «р», Тим пел свои песни слабым приятным голоском, аккомпанируя себе на гитаре. Он не был «сатириком», как его называли в эстраде. Впрочем, всех пишущих для эстрады называют «сатириками». Тим был лирик, он был влюблен во всех, даже в самых случайных женщин, и обаяние его песен было его внутренним обаянием, и это чувствовали все, кто хоть один раз видел Тима.
Последние годы он много зарабатывал и легко тратил. Каким образом он умудрился купить машину, никому не было ясно. Тим говорил, что сам этого не понимает. На самом деле все было просто: Тим тяжело заболел облитерирующим эндартериитом, его долго лечили и, наконец, ампутировали пальцы левой ноги. Несколько месяцев он пролежал в клинике и не успел истратить деньги. Вот и машина
Когда Карцев позвонил ему и попросил съездить с ним в Лугу за Мишкой, Тим немедленно согласился и сказал, что приедет за ним в девять часов утра. Тим, наверное, знал все и ни о чем не спрашивал.
Спустя несколько часов, ночью, Тим позвонил Карцеву.
- Слушай, Шурка, - сказал Тим. - А что, если я сейчас за тобой приеду и двинем в Лугу?.. К утру там будем.
- Давай подкатывай, - сказал Карцев.
- Только ты меня у ворот жди, - сказал Тим и повесил трубку.
Через двадцать минут Тим подкатил, и Карцев, усевшись в машину, увидел, что Тим сидит за рулем, поджав левую ногу под себя. Тим рванул с места, и машина понеслась по набережной. Правой ногой Тим привычно управлялся и с тормозом, и со сцеплением, и с акселератором.
- Что с тобой? - спросил Карцев.
Тим улыбнулся, вытащил сигареты и попросил:
- Прикури мне, пожалуйста Понимаешь, дрянь какая: замучила проклятая!.. - И Тим показал на левую ногу.- Болит и болит! Я подумал, что всв равно не спать, и позвонил тебе
Машина мчалась по светлым пустынным улицам.
- Мне еще в прошлый раз предложили ампутацию до колена, а я не согласился А потом, когда полстопы отхватили
- Какие полстопы?! - спросил Карцев.- У тебя же только пальцев нет!..
- Пальцы в первый раз отрезали. А я еще потом лежал там же. Ну да, тебя же давно не было! Ты же ни черта не знаешь Слушай, Шурка, я для цирка несколько репризочек написал. Я тебе список дам, а ты будешь в Москве, посмотри в репертуарном отделе, что в работе, а что не пошло. Ладно?
- Ладно. Хочешь, я за руль сяду?..
- Нет, Шурик, не надо Так я хоть чем-то, кроме боли, занят.
Потом, когда уже возвращались из Луги, Тиму стало немного легче, и оставшуюся дорогу они с Мишкой пели «На далеком севере эскимосы бегали» и еще какую-то песню с нескончаемым количеством куплетов. Мишка эту песню не знал, и Тим его учил.
Приехали на Васильевский. Мишка попрощался с Тимом и помчался наверх, а Карцев пожал Тиму руку. Не отпуская руку Карцева, Тим прикурил у него и сказал:
- Ты счастливый, Карцев У тебя сын есть. Знаешь, как я тебе завидую?..
- Женись, Тим, и у тебя сын будет.
- Ты меня не понял, старик, - грустно улыбнулся Тим и отпустил руку Карцева.- Я не хочу жениться. Я хочу сына
Мишка не знал, что Веры нет в живых. Карцев с самого начала жестко и неумолимо потребовал от тещи и Любы молчания. Была выработана ложь, которой неизвестно сколько придется пичкать Мишку. На любой его вопрос о матери нужно было говорить, что мама далеко, в командировке, и приедет не скоро. Потом когда-нибудь сказать, конечно, придется Но только потом! И теща и Люба согласились, чему Карцев был удивлен и обрадован
Поэтому сейчас, сидя в такси, Карцев нервничал и боялся, что Мишка услышит все, о чем говорила теща. Но Мишка, утомленный последними неясно тревожными днями, находившийся в состоянии нервного перевозбуждения оттого, что он снова едет с папой в цирк, уснул еще дома, в ожидании такси, и теперь сон его становился все глубже и глубже
На вокзал приехали рано. Уложив Мишку спать в крайнем двухместном купе, Карцев, теща и Берта долго стояли в тамбуре. Теща плакала, просила Карцева беречь Мишеньку и писать ей часто и подробно. Берта курила, стряхивая пепел в большую, пухлую согнутую ладонь.
За пять минут до отхода поезда теща прошла в купе и долго смотрела на Мишку. Подбородок у нее трясся, и дрожащие пальцы все поправляли и поправляли на Мишке толстое мохнатое железнодорожное одеяло. А потом вышла на перрон и сказала Карцеву:
- Хорошо, что вдвоем только поедете Ты уж не кури там, Шуренька Потерпи, а то в коридорчик выйди
И тогда Карцев обнял тещу и стал целовать ее старое, мокрое лицо, а Большая Берта стояла в стороне, так и держа в одной руке пепел, а в другой давно погасшую сигарету. Она стояла в центре перрона, и поток бегущих людей плавно рассекался перед ней и, миновав ее, снова смыкался в одну торопливую струю
А потом перрон тронулся и медленно потянулся назад, к вокзалу. Карцев стоял за спиной проводницы и, как в детстве, махал рукой. С каждым взмахом он чувствовал, что силы, которыми он сдерживал себя все эти дни, стали покидать его; будто на пол с неслышным лязгом падали одна за другой части кованых лат, защищавшие его от всего на свете
Перрон кончился, проводница закрыла дверь, и Карцев прошел в свое купе.
Мишка спал на боку. Одеяло с него сползло, и голая Мишкина нога свесилась с узкого вагонного диванчика. Карцев снял пиджак, повесил его у двери, погасил верхний свет и зажег синюю контрольную лампочку. Затем сел у Мишки в ногах и, уже сидя, стал поправлять на Мишке одеяло. Он осторожно уложил Мишкину ногу в постель, и Мишка от прикосновения перевернулся на спину.
Карцев сидел, бессильно забившись в угол, и смотрел на бледное лицо Мишки, и не было сейчас на Карцеве ни одного защищенного места. Горячими сильными толчками подступил кипящий комок слез, и Карцев сжался в последнем усилии сдержать себя. Но дыхание с хрипом рвалось из груди, и стон, переполнявший все существо Карцева, выплеснулся в его руки, очень сильные руки, яростно зажавшие собственный рот жесткими от трапеции пальцами
Он долго плакал, обхватив руками голову, подняв колени до подбородка, съежившись и закрываясь висящим пиджаком, а поезд постукивал колесами, изредка и на мгновение вбирая в себя желтый свет станционных фонарей. И тогда лицо спящего Мишки на долю секунды несильно вспыхивало, и Карцев видел в его лице лицо Веры, ее излом бровей, ее вздернутую верхнюю губу, и был счастлив, что Мишка так на нее похож
А когда мимо пронеслась запоздалая электричка и пронзила ночь своим птичьим криком, Мишка открыл глаза и сонно сказал:
- Папа
Карцев вытер лицо полой пиджака и промолчал. Ждал, что Мишка снова уснет.
- Папа, - тревожно повторил Мишка и приподнял голову.
- Что, сынок? - ровно спросил Карцев.
- Папа, я пить хочу - сказал Мишка.
* Ты мне только пиши
Волков лежал в коридоре хирургического отделения.
В том месте, где стояла его кровать, было совсем темно, и только в конце коридора, на столе дежурной сестры, горела маленькая, приглушенная абажуром лампочка.
В левой руке толчками пульсировала боль. Боль прерывала дыхание, покрывала губы шуршащей корой и сотрясала тело Волкова мелкой непрерывной дрожью. Волков отсчитывал десять толчков и на несколько секунд терял сознание. В себя его приводил далекий свет на столе дежурной сестры, и Волков снова начинал считать.
На десять толчков его хватало
В какое-то мгновение, кажется на седьмом толчке, лампа стремительно всплывала вверх, а затем начинала неумолимо двигаться к лицу Волкова, заполняя собой все: пол, потолок, стены и высокие белые двери палат. Весь окружающий мир становился одной только лампой, и Волкову казалось, что теперь он сам несется в это кипящее море света. И столкновение Волкова с этим неумолимым блистающим ужасом рождало десятый болевой толчок, после которого Волков терял сознание. И все начиналось сначала.
Каждый раз, когда сознание возвращалось к нему, он хотел крикнуть сестре, чтобы она потушила эту жуткую лампу, но боялся, что пропустит счет толчков, и десятый, самый страшный, придет неожиданно
И тут Волков услышал, как совсем рядом начала скрипеть дверь. Скрип становился все сильнее и сильнее. Он нарастал медленно и неотвратимо и вдруг почему-то перешел в ровный скрежет танковых гусениц. Острой болью скрежет раздирал барабанные перепонки, и Волкову казалось, что сквозь него идут танки.
«Танки!!! Танки!..» - беззвучно закричал Волков, и грохот моторов и визг танковых траков, скользящих по камням, заполнили его мозг.
Дверь остановилась. Танки исчезли. И в наступившей тишине Волков услышал, как кто-то тихо и отчетливо спросил:
- Как этот?.. Из цирка?
И кто-то в ответ промолчал.
Отец Волкова был посредственный художник и чудесный человек, а мать - веселая, остроумная и немного взбалмошная женщина.
Война застала четырнадцатилетнего Волкова в Териоках, в детском доме отдыха Литфонда, куда устроила его мать через одного знакомого литератора.
В доме отдыха было скучно. Волков слонялся по берегу залива и получал выговоры за опоздание на ужин. И когда началась война и мать примчалась за ним в Териоки, Волков был обрадован тем, что его увозят из этого нудного, пахнущего хвоей дома
По дороге в Ленинград Волков видел двигающиеся в разных направлениях войска и дым на горизонте.
Через несколько дней мать испекла ему на дорогу шарлотку с яблоками, посадила в вагон, переполненный теми же самыми литфондовскими детьми, и отправила за Ярославль, в Гаврилов-Ям.
Там Волков познакомился с красивым смуглым мальчишкой с длинными, как у обезьяны, руками. Мальчишка играл в баскетбол и лихо «жал» стойки. Звали его Сашка Рейн. Он был племянником одной известной переводчицы и жил у нее в Ленинграде, на Петроградской стороне. В баскетбол Волков не умел играть, и Сашка его учил.
Так прошло месяца полтора.
К августу в Гаврилов-Ям приехали родители почти всех литфондовских детей и стали увозить их в Среднюю Азию.
Волков был поручен приятельнице матери, жене одного кинорежиссера, которая приехала за своей дочерью. За Сашкой не приехал никто. Волков попросил у жены кинорежиссера сто рублей и ночью вместе с Сашкой уехал в Ленинград.
Дома на Семеновской он застал только отца и домработницу Федосеевну. Отец был огорчен тем, что Волков вернулся в Ленинград. Мать лежала в больнице Эрисмана. У нее был рак легкого, и от Волкова это скрывали.
В начале декабря Волковых вызвали в больницу.
В раздевалке отец схватил халат и побежал на третий этаж в палату. Волков остался сидеть внизу, в приемной. Мать нельзя было волновать, и она не знала, что Волков в Ленинграде, а не в Средней Азии.
В приемной было холодно. Длинная деревянная скамейка с высокой вокзальной спинкой была выкрашена белой краской. Волков сидел на этой скамейке и ни о чем не думал. Он замерз, и ему хотелось есть. Он даже не заметил, как спустился с лестницы отец.
- Сиди, - сказал отец и сел рядом.
Отец посмотрел на Волкова воспаленными глазами и тихо проговорил:
- Ты знаешь, она была все время без сознания, бредила, а потом вдруг взглянула на меня и сказала очень внятно: «Димочку побереги Димочку»
А к февралю умерла Федосеевна. Она просто уснула в очереди за керосином. В квартиру Волковых постучал дворник Хабибуллин. Волков открыл дверь, и дворник сказал:
- Иди в лавка, где керосин торгуют. Там твой нянька помер. Скажи папашке, доски у меня есть.
- Зачем доски?! - ужаснулся Волков.
- Как зачем? Гроб делать будем.
И Волков остался с отцом в большой холодной квартире.
Отец работал в газете и пил.
Волков тушил «зажигалки» и ходил с мальчишками пилить дрова. Им платили супом, хлебными карточками умерших и крупой.
Потом отца взяли в армию. Он уехал в редакцию какой-то фронтовой газеты, а Волков поступил работать в артель «Прогресс» учеником штамповщика.
Артель находилась в соседнем доме и до войны выпускала значки ГТО и «Ворошиловский стрелок». Значки крепились на цепочках и напоминали ходики. Теперь в «Прогрессе» делали взрыватели для ручных гранат, и Волков гордился своей рабочей хлебной карточкой.
Иногда отец присылал письма и посылки с консервами. Волков писал ему, что работает на оборонном предприятии и чувствует себя отлично. Ему хотелось в армию, и по ночам он придумывал плохие мужественные стихи.
Однажды, в начале сорок четвертого, приехал отец. Он пополнел, отрастил усы, и Волков еле узнал его.
Отец осторожно погладил его по голове и почему-то очень горько сказал:
- Какой ты большой теперь, сынок
Они разогрели тушенку и устроили царский ужин. Отец пил спирт и рассказывал Волкову, каким замечательным человеком была его мать.
В квартире было холодно, и Волков затопил маленькую железную печурку с трубой, выходящей в форточку. Это была единственная печка на всю квартиру, и стояла она в детской.
Отец долго смотрел в открытую дверцу печки и вдруг сказал совершенно трезвым голосом:
- Ты прости меня, сынок давай спать.
Тут же, в детской, Волков постелил отцу на кровати, а сам лег на старую продавленную тахту. Он сразу уснул, словно провалился куда-то.
Проснулся он среди ночи от каких-то странных звуков. Он тихо поднял голову и увидел отца, сидящего на кровати.
Свесив ноги, отец в упор смотрел на фотографию матери, всхлипывал и повторял, раскачиваясь из стороны в сторону:
- Господи, господи Милая моя, дорогая Что же теперь будет?.. Что же мне делать?..
Потом Волков увидел, как отец чиркнул спичкой и закурил папиросу. Он затянулся два раза, зло сломал папиросу рядом с пепельницей и глухо и надрывно заплакал
Волкову захотелось вскочить, броситься к отцу на шею, успокоить его, заставить уснуть, а потом сидеть рядом, сторожа сон единственного близкого ему человека Но он лежал, боясь пошевелиться. Ему казалось, что, если он сейчас встанет, отцу будет мучительно стыдно своих слез и разговор не получится.
Он видел, как отец налил себе полстакана спирта, залпом выпил и, застонав, стал ходить по комнате. В печке еще тлели угли, и громадная тень отца металась по стенам и потолку. Один раз отец остановился около тахты и невидяще посмотрел на Волкова. Волков сжал зубы и зажмурил глаза. Потом отец повернулся и тихонько лег в кровать.
Волков так и не заснул.
Утром отец поцеловал его, забрал фотографию матери и ушел.
В один из выходных дней Волков поехал на Петроградскую сторону, на площадь Льва Толстого, к Сашке Рейну. Дверь отворила пожилая женщина и сказала, что Саша еще с ноября сорок третьего служит во флоте, на Балтике. Она так и сказала - «на Балтике»
А в мае пришла повестка и Волкову. К этому времени ему исполнилось семнадцать лет, и у него были большие рабочие руки взрослого человека.
Волков написал отцу, запер квартиру, сдал ключи Хабибуллину и ушел в военкомат.
Полтора месяца Волков был в учебном батальоне, а потом две недели на формировке в двухстах километрах от линии фронта. Затем их дивизию выдвинули на передний край, и в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое августа три батальона семнадцатилетних мальчишек были брошены в атаку на маленький городишко с нерусским названием.
Было очень страшно, и Волков ничего не понял в этой кромешной тьме и тоже, как все, бежал, стрелял, падал, кричал и опять стрелял.
И когда они ворвались в чистенькие узкие улочки города, Волков увидел первого немца. Немец стоял на фоне горящего дома, прижимал к животу автомат, и из ствола автомата брызгало что-то похожее на бенгальский огонь. В другой руке немец держал гранату с длинной деревянной ручкой. Немец как-то лениво взмахнул рукой и бросил гранату. Она летела, медленно переворачиваясь в свете горящего дома.
Волков бессознательно кинулся вперед, к немцу. Но в это время что-то мягко и сильно толкнуло его в спину, и Волков, удивленно оглянувшись, увидел опадающий куст взрыва. Тогда он лег на землю. Кружилась голова, и очень тошнило. Вокруг стояла тишина, и все, что еще видел Волков, двигалось медленно и плавно, словно он к этому всему уже никакого отношения не имел