В конце концов стало ясно, что пастуха из Влада не получится, и его отдали на выучку в совхозную столовую к форсунщику Ивану Остапенке. Пожилой мрачный хохол с каким-то непонятным орденом на лацкане замызганной робы принял нового ученика хмуро и настороженно:
Чего они там себе думают? Я чего, нянька, что ли? Чего, у меня других делов нету? Ишь вон, кожа да кости. Какой из тебя работник! Только мазут зазря изводить. Опять же по технике безопасности пацанам у форсунки не дозволяется Ну становись, побачимо, чего ты наработаешь, горе перекатное
Как Влад боялся ее, этой форсунки! Страх перед всем, что связано с машиной, механизмом, техникой и сопряженным с ними сгоранием, сохранится в нем с тех пор на всю последующую жизнь. Она взбесилась сразу, едва лишь его робкие пальцы коснулись ее. Она то заливала испод парусным пламенем, то рассыпалась фейерверком искр, то фыркала вхолостую. Ее прожорливость не знала предела, он лил и лил в нее, в ее ненасытную пасть полные ведра нефти, но она постоянно требовала еще и еще. Он ходил по усадьбе с ног до головы облитый мазутом, с тоской вспоминая о симпатичных упрямцах со скотного двора. В часы недолгого перерыва между тремя и пятью часами, когда столовая затихала в послеобеденной дремоте, к нему под навес заглядывал Остапенко и, угрюмо оглядев следы неравного побоища вокруг форсунки, присаживался рядом:
Чего они там себе думают! Не твое это дело, малый, тебе еще в школу ходить надо, а не с мазутом по форсункам лазить. Пропадешь ты тута ни за понюх. За то ли мы в семнадцатом году кровь проливали, чтобы пацаны наши опять с малолетства в ярмо впрягались! Не добили мы тогда всех, не добили. Эх, да что там балакать! На вот, ешь
Он доставал из кармана и протягивал Владу несколько теплых, в пролежнях, груш и сразу же отворачивался, натягивая заношенную кепку на самые глаза. Нелепый орден его при этом заметно выпячивался в сторону собеседника.
Однажды Влад все-таки решилсяспросил его:
А за что тебе, Иван Кириллыч, орден дали? Ты разве воевал в гражданскую?
Эх ты, кутя Нас, «арсенальцев», мабуть, и осталось душ пять по всей земле с цею бляхой. Воевал! Скрозь прошел я ту войну, будь она неладна. Он смежил веки и затянул вполголоса тоненьким фальцетом:Слухай, товарищ, война началася, бросай свое дело, на фронт собирайся Зачем только городьбу городили, еще хужее стало
В проеме кухонной двери появлялась тощая фигура шеф-повара Реваза Габунии с неизменным черпаком за поясом засаленного фартука:
Вай, вай, Иван, опять парню голову морочишь? Держа руки за спиной, он покачивался с пяток на носки и беззлобно скалился. Бог с тебя спросит, Иван.
Никакого Бога нету. Тот скушнел, куксился, замыкался в себе. Бабьи сказки.
Вай, вай, Иван! продолжал лениво издеваться Габуния. Что ты говоришь, Бог разразит тебя на этом месте!
Ревазу в общем-то не было никакого дела ни до Бога, ни до дьявола. Шеф сам совмещал в себе две эти ипостаси, во всяком случае, в пределах совхозной столовой, но возможность подразнить форсунщика, да еще в чьем-то присутствии, оживляло его увядшую в кухонной ругани душу, и он отводил ее сейчас радостно и самозабвенно. Поваром Габуния сделался случайно, так сказать, иронией судьбы. По призванию же он был вор. Он крал, словно находясь в каком-то вдохновенном трансе. Крал нагло, открыто, жадно всё, что попадало ему под руку. Если на два чана макарон или стручкового лобио, составлявших поочередно ежедневное меню столовой, полагалось две трехкилограммовые банки лендлизовского маргарина, то полторы из них, как закон, оказывались добычей Реваза. Но он не брезговал и мелочами. Миска, ложка, даровой кружок от плиты, кабачок с плантации, новый фартук бесшумным ручейком устремлялись в снятый им на окраине усадьбы дом. Словно опустошающий ураган пронесся он сквозь кухни большинства харчевен побережья от Батуми до Натанеби, прежде чем, устав от ревизий и допросов, осел, наконец, в заштатном совхозе, где его воровской фантазии открылось самое широкое поле деятельности. Грошовая ценность краденого восполнялась полной безнаказанностью. И Габуния развернулся здесь во всю мощь своего почти маниакального дарования. Но мятежная душа его жаждала еще и эстетических радостей, отчего старый форсунщик подвернулся ему как нельзя кстати. Дошлый шеф без труда нащупал в нем слабую струнку и с тех пор постоянно играл на ней, умело растягивая удовольствие
Чому вас в школе только учили, угрюмо бубнил Иван себе под нос. Еще скажиземля на трех китах стоит.
Бог, Он всё видит, Иван, и всё слышит, не унимался шеф. Зажарят тебя черти в аду, как шашлык.
Чертей тоже нету.
Есть, Ванья, есть, сам видел.
С похмелья чего не увидишь
Я не пью, Ванья, ты же знаешь.
Где ж ты их видел тогда?
Где я их видел, там уже нет, хитро подмигивал ему повар. Они к тебе сами в гости придут, Иван, вот увидишь.
Тьфу на тебя, тёмный ты человек, вставал форсунщик, подаваясь прочь. Нету Бога и чёрта твоего тоже нету.
Есть, Ванья, есть, сопровождал его победительный хохоток шефа. И Бог есть. И чёрт есть.
Дурак ты, уже скрываясь за углом, огрызался хохол, и вор тоже.
Бай, вай, Иван, неслось ему вдогонку, грех тебе так говорить, сам откуда груши носишь? Всё еще смеясь, он оборачивался к Владу. Зажигай машину, парень, ужин варить будем
Жизнь Влада скрашивали только книги, небольшие и никем не тронутые залежи которых он открыл в промышленном канцелярском шкафу красного уголка. Разрозненные тома Брокгауза и Ефрона соседствовали здесь с «Казаками» Толстого и брошюрами партийно-государственных постановлений; «Братья Карамазовы» мирно жили около «Вопросов ленинизма», а «Витязь в тигровой шкуре» не стеснялся близостью сельскохозяйственной методики. Влад глотал всё подряд, и в голове его вскоре причудливо смешалось множество понятий на буквы «Е» и «3», логическая ворожба Великого Инквизитора и стальные постулаты о мере ответственности сына за отца, пьяные излияния Ерошки и правила ухода за цитрусовыми. И через всё это, как шампур, пронзалась царственная чеканка певучих волшебств Руставели: «Воск сродни огню и ярко пламенеет, в нем сгорая, а в воде мгновенно стынет, как закатный луч в ночи. Если сам познаешь горе, то понятней боль чужая. Так пойми: и я, сгораю, как сгорает воск свечи».
Сдав смену, Влад спешил скрыться в сухой, но прохладной полутьме клубной комнаты и там, раскрыв очередной переплет, погружался в мир иллюзорных страстей и отвлеченных истин. За этим занятием его и застал однажды заведующий совхозным карточным бюро Давид Хухашвили, молодой горбатый грузин с печальными, как у больной собаки, глазами:
Ты грамотный, бичо? удивился он, посветив в сторону Влада замученным взглядом. Писать тоже умеешь?
Умею. Дрогнуло в нем сердце: незримое перо фортуны овеяло его освежающим ветерком ожидания и надежды. Я четыре класса учился, в пятый перешел.
У меня есть для тебя работа. Сочинения хорошо писал?
Писал. Сочинениями Влад покорил сердца всех словесников, через руки которых он прошел за короткие годы своего учения. Всегда пять ставили Даже пять с плюсом.
Пошли
Огромная дистанция проляжет между этой случайной встречей и тем днем, когда он впервые узрит почти те же черты в облике совсем иного человека, только чуть более строгие и земные. Человек этот властно войдет в его жизнь и надолго станет для него единственным существом вокруг, которому он доверится сразу и безоглядно. Она будет непростойих долгая дружба. В общем, «если один говорил из них «да», «нет» говорил другой». Четыре восточных крови, замешанных арбатским воспитанием одного и славянская уязвленность другого сделают свое дело. Ей еще ковылять и ковылять, тащиться и тащитьсяэтой дружбе, по камням и колдобинам взаимных обид, нянча в себе собственную гибель, но финал уже близок, одной благодарностью она не удержится. Да и что может удержаться одной благодарностью! Словом: Булат мне друг, но истина дороже
Новая работа разбудила в душе Влада потенциального сочинителя. Это был, пожалуй, первый опыт его свободной фантазии. В сенокосную пору совхоз нанимал на стороне бригаду армянских шабашников. По неписаным законам тех лет на каждого работоспособного из них полагалось три хлебные карточки, на других условиях они просто не договаривались. Но для этого ежегодно требовался человек, который мог бы заняться чернильным производством двойного количества мертвых душ, к чему сам заведующий был патологически неспособен. Влад стал его спасением и надеждой. С утра до вечера просиживал парень в обрешеченной со всех сторон комнатёнке Давида, вдохновенно глядя в потолок и беззвучно шевеля губами: «Карапетян Аветик Гургенович Довлатян Степан Аршакович Акопян Сурен Карапетович Ованесян Ованес Акопович» Муза суровой прозы овевала его своим радужным опахалом, и нетерпеливый Пегас бодро стучал копытами где-то у самого крыльца. Шестикрылый серафим уже рассекал ему грудь, чтобы вынуть у него сердце и вставить туда пылающий огнем угль. И его ушей коснулось неба содроганье и горних ангелов полет, и гад морских подводный ход, и дольней лозы прозябанье. И вещий глагол в нем уже готов был жечь.
Жизнь Влада заметно изменилась к лучшему. Вскоре он содрал с себя и выбросил дарёную Ревазом Габунией и вконец завшивевшую шерстяную фуфайку, обзаведясь благодаря стараниям заведующего новенькой сатиновой спецовкой, затем перебрался в отдельную комнату общежития, благо их пустовало там больше десятка, а к исходу сезона смог даже позволить себе роскошь выменять на хлеб почти новые спортивные тапочки. В свободное время он подряжался ходить через перевал в селение за фруктами для совхозных итеэровцев, что тоже приносило ему известную прибыль. Жить становилось лучше, жить становилось веселей.
Когда же пора сенокоса пошла на убыль и гроза возвращения к ненавистной форсунке вновь замаячила перед ним, Давид сам вызвал на решающий разговор своего расторопного помощника:
Учиться тебе надо, бичо. Скорбные глаза на его скульптурном лице жили отдельно какой-то собственной потаенной жизнью. Поезжай в Тбилиси, справку я тебе достану. Он страдальчески облучил Влада обреченной улыбкой. Большим человеком будешь, это я тебе говорю
Эта первая похвалапророчество его сочинительскому даруокрылила Влада и заполнила в нем сердце чувством благодарной признательности к великодушному горбуну:
Спасибо, Давид Анзорыч Если бы не вы По тем временам достать справку об увольнении из совхоза, где каждые рабочие руки числились на вес золота, было делом нелегким даже для заведующего карточным бюро, но тот правдами и неправдами заставил директора поступиться законом и подписать Владу «вольную», а после сам проводил парня к ближайшему перекрестку.
Вот этой дорогой прямо дойдешь до Очхамури, к вечернему успеешь. В густеющих сумерках свечи эвкалиптов выглядели еще прямее и торжественнее, чем обычно. Небо вдали над невидимым отсюда морем смутно и вязко плавилось в отраженном свете воды. Проселок чуть слышно гудел, выдыхая ввысь дневное тепло. Напиши Давиду, когда устроишься.
Напишу Обязательно.
Нет, Влад так и не написал ему ни тогда, ни после. Но часто потом во сне или бреду возникала в отдаленном уголке его памяти приземистая фигурка гнома с тоскующими глазами, и эти сумерки, и это небо над морем, и эта выдыхающая день дорога.
Прости ему, Давид, его неблагодарность, он заплатил и за нее!..
Тбилиси! Множество городов доведется увидеть Владу потом и в большинстве оставить часть своей судьбы, надежду, работу, женщину, но ни один из них не войдет в него так резко и болезненно, как этот. Снова и снова он будет возвращаться туда только затем, чтобы еще и еще раз почувствовать горестный привкус первого свидания. Приняв Влада вначале словно худшего из пасынков, этот город сторицей одарит его затем теплом и гостеприимством, но доверие между ними уже не возникнет, навсегда отравленное той изначальной неприязнью. Он будет мерзнуть и мокнуть в лабиринтах Навтлуги, неметь и глохнуть от голода и малярии под отвесными берегами Куры, еще не ведая, что где-то совсем рядом, в одиночке внутренней тюрьмы в эти же дни мечется в ожидании приговора его будущий поводырь по здешним местам Шура Цыбулевский, а у предстоящего друга, пока что студента Булата Окуджавы, складывается первая песня: «Неистов и упрям, гори, костер, гори. На смену декабрям приходят январи»
«Он уходил, а там глубоко уже вещал ему закат к земле, оставленной далеко, его таинственный возврат»
Холода погнали Влада дальше к солнцув Баку, где мимо пристаней и багировских застенков уже бегал в школу трогательный гигант Володя Левин, с которым впоследствии надолго сведет его газетная толчея. И затемморемв неостывающие пески Средней Азии.
На бакинском причале, в ожидании парохода, он продиктовал случайному попутчику письмо к матери:
«Уважаемая Федосья Савельевна, ваш сынок Владик Самсонов умер у меня на руках по дороге из Тбилиси в Баку от голода и лишений»
Влад диктовал, и слезы жалости к самому себе сжимали ему горло. Ах, как он любил красивые слова!
25
Она еще и не грезилась ему, его Галилея, но, сам того не подозревая, он уже шел к ней, петляя по лабиринту российских дорог, через бродяжьи малины и пересылки, под милицейский свист и конвойные окрики, сквозь песни этапов и сторожевой лай. Он шел, оставляя за собой города и годы, колонии и детприемники, дактилоскопические отпечатки и подписки о выезде, встречи, обиды, разочарования. Нет, он затем не пожалеет о прошлом, каждый несет свой крест, но не раз, в минуты, когда нестерпимая мука обожжёт ему горло и небо покажется ему с овчинку, он возопиет, обращая глаза ввысь:
За что?
В такие минуты что-то, он не поймет тогда еще, что именно, будет поднимать его с земли и вести дальше, вопреки тьме и отчаянью. Впоследствии, через много лет, он постигнет, что это и было ему наградой свыше, авансом в счет будущего, даром Любви и Прощения.
Сколько раз бесценный дар этот спасал его на долгих дорогах!
Помнится, в Кутаиси хмурой дождливой осенью, лежа с переломанными в облаве ключицами на крыше городской уборной, среди собственных нечистот, заеденный вшами и голодом, он уже было поставит на себе крест и отчается, и слабые губы ему сведет проклятье, и пальцы его ожесточенно сожмутся в кулак, но угрожающе поднять руку он так и не успеет. В последнее мгновенье в проеме фронтона появится перед ним скуластое лицо заезжего карманника Миши Мишадибекова: два глаза-буравчика под новенькой малокозыркой.
Загибаешься? спросит гость и перекинет свое маленькое ловкое тело вовнутрь его логова. Ну, ну
Сил ответить у него уже не останется.
Много дней и ночей отдежурит неприкаянный татарин около Влада, прежде чем тот поднимется и осознает, что выжил. Кто, какая сила, чья воля заставит или обяжет обойденного судьбой вора нянчиться со случайным бродяжкой, доставать ему пропитание и менять под ним тряпье? Когда-нибудь он задаст себе этот вопрос и, сам ответив на него, мысленно отнесется в прошлое:
«Мне больше нечем отблагодарить тебя, Миша, кроме этих нескольких слов о тебе. Я был бы действительно счастлив, если бы ты услышал их. Нет, я не тешу себя надеждой уплатить ими свой долг тебеэтому нет цены, но мне стало бы много проще жить на земле и легче нести мою ношу».
Так, по каплям, по крохам станет собирать он свою потерянную когда-то Веру, с тем, чтобы однажды, ощутив Ее зов, попробовать всё снова, с чистого листа, от нулевой отметки. Но это будет потом. А пока
Прости меня, парень, но это только начало, только начало, не более того, главное у тебя впереди!
Пойдем же дальше.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
«Здраствия дорогой мои Владик письмо твае я получила большое тибя спасибо ты ниможиш сибя придставить как я была рада вместе стваим получила от тани ието было тожи боьшои радостю пока читала лецо смочила слизами очинь скучаю и много плачу все для миня чужое ничего нет роднова бываит такая таска низнаю куда сибя деть что делать нимагу сабой справится здравя моя ниважная часто балит печинь дорогой Владик ты замине нибеспокоиси как нибудь может все пройдет буду тирпеть пока подростут дети очинь часто спрашивают алеша как только утром встает то спрашивает как сичас в Москве как мои дядя Вова говорит вырасту и поеду книму иногда дажи доходит дослез хачу вмаскву ира никогда ниоком ниспоминает а вся вбабушку никем особено нитирисуется будит наверно очинь жистокая даладно посмотрим дорогой Владик ты обмине ниочинь беспокойся надеись набога можит он нам поможет стабои встретится ты харашо знаишь маю жизню я прожила всю вслизах нибыло уминя неодного отрадного дня радости нечиго делать знать мая такая судьба буду тирпеть этам будит видно пока все досвидания дорогой Владик цылую крепко жду ответ»
Господи, Господи, Господи! Куда я денусь от этого голоса и от этой мольбы? Прости меня, тетка моя, Мария Михайловна, еще раз прости! Мой грехблагословить тебя в Синайскую чужбинуи на том каюсь
«Здравствуй, родной мой! Давно тебе не писала, но и от тебя тоже очень давно нет писем. Спасает телефонлибо Юра с тобой говорит, либо с кем-либо из своих ребят, которые всегда о тебе рассказывают. Я понимаю, что тебе очень трудно писать, но я надеюсь, что ты нас не забываешь. В конце июляначале августа я была безумно занята: сдавала экзамен, чтобы Министерство воспитания и культуры выдало мне разрешение работать в школе. Ощущение от экзаменов и настроение было отвратительным; ты же понимаешь, что в августе я размениваю четвертый десяток, уже было в жизни, в работе какое-то устойчивое положение и даже вес, а здесь чувствуешь себя, как маленький ребенок, с трудом лепечешь что-то на иврите, а они снисходительно улыбаются. Сейчас я уже немножко отошла. Видимо, между пятнадцатым и двадцатым августа мы переедем в Хайфу. Много надежд питаю я на этот переезд, особенно связанных с Марией Михайловной. Ничего я не хочу, ничего мне не нужнопусть только придет к ней выздоровление. Мне кажется, что она себя уже довела до точки. Ужасно тягостная атмосфера в доме. И она сама это понимает, но ничего-ничего не может с собой поделать. Меня особенно тревожит ее озлобление. Она никогда такой не была. Тебе уже, наверное, надоело, что я всё пишу об этом, но ты поймия буду самым счастливым человеком, когда мне уже не придется тебе жаловаться. Может быть, ты ее попросишь, чтобы она тебе написала откровенно всё, что ей не нравится, может быть, мы или я как-то не так себя ведем, что-то не так делаем.