Сергей БардинПАСТОРАЛЬ
ПОВЕСТЬ
Несколько лет тому назад инженер Полуянов решил переменить судьбу и надежду, бросил хорошую должность в исследовательском институте и перешел работать на договор в маленький научно-популярный журнал, на чем потерял рублей сто в месяц, но зато приобрел возможность не ходить на службу и не тратить время на дела, для него уже неважные, о чем здесь не имеет смысла распространяться. Его новая работа заключалась в том, что два раза в месяц он брал пачки писем и рукописей, а второго и шестнадцатого сдавал их вместе с ответами в бухгалтерию журнала, где в засыпанной бумагами комнатке старая астматичка начисляла ему, вздыхая, сдельную оплату: сколько оприходовал листов, на сколько рукописей, предложений, прожектов, статей и благоглупостей он ответилстолько и получал. Выходило в общем-то сносно, хотя принуждало заниматься унизительным для сорокалетнего мужика деломзаклеивать и отправлять пятьдесят, скажем, писем кряду. Маленькие конвертики приходилось лизать, отчего язык становился липким и перченым. Большие брали много времени, пока одна добрая душа не обучила его делать, «как в райкоме». Оказывается, заклеивая конверты, следовало выложить их лесенкой, отвернуть клапаны наружу, разлить и размазать много клея, а потом быстро, подряд, заклеить все конверты и разбросать их на столе, чтобы они не слиплись.
После отправки почты Полуянов умывал руки и был свободен на две недели. Вообще-то полагалось еще и дежурить, принимать посетителей, отвечать на звонкино тут Полуянову повезло. У него случился напарник, человек по фамилии Долгопол, тоже по неявной причине выброшенный центробежной силой жизни и зацепившийся за маленький журнальчик. Долгопол был высоченный кудрявый цыган, ходил пузом вперед, курил дешевую «Астру» и гасил окурки в цветочных горшках редакции. Говорил о себе: «Зело чреват», при встречах: «Здрав будь», а при прощании: «Благослови тебя Бог, милый!» Он был собирателем старинного русского охотничьего оружия и антиквариата по мелочи. Частью его коллекция досталась ему от отца, частью он прикупил ее, частью приворовал по разным провинциальным углам. При своей страсти к оружию он был не охотник, природу не терпел, исключая цветы в горшочках, которые использовал с известной целью, чем вызывал ярость всей редакционной братии. Долгопол рассеянно брал деньги в долг и не отдавал месяцами, зато охотно платил за других в пивных и в магазинах. Город он любил вместе со всеми его грязями, дымами, вместе с асфальтом, кривым переулочком и маленькой редакцией на третьем этаже бывшей гимназии с одной уборной для мужчин и женщин, с лестницами и щербатыми их ступеньками. Он был между тем очень толковым инженером и цепким работникомот таких на производствах избавляются быстро. Дежурства ему были не в тягостьвыкурив в день пачку дешевой дряни, он успевал заколотить двадцатку ответами на письма и рецензиями. Полуянова он не донимал, потому что не знал идеи, из-за которой Полуянов вылетел на окраину жизни; но в душу не лез. Они сговорились быстро. Долгопол соглашался дежурить все лето и осень, а Полуянов всю зиму и весну.
Теперь, осенью, Полуянов смог уехать в деревню, осесть и заниматься своими делами, о чем здесь, как было замечено, не имеет смысла рассказывать. Деревня его называлась смешноКукареки, располагалась она в четырех часах езды от маленького научно-популярного журнала, посредине замечательного русского пейзажа, осеннего, раннего. Русская осень так превосходно описана классиками, что описывать ее здесь снова, значило бы посягать на золото чистой пробыменять червонное на самоварное. Проще обойтись литературной ссылкой: протянуть руку, снять с полки книгу и, полистав, с любого абзаца переписать картины русской погожей осени.
Для точности укажу лишь, что деревня Кукареки находится в К....ской области, стоит она на маленькой речке Двери, к миру обернута задом, к лесу передом. Особенность ее в том, что дорога входит в нее не с торца, как во все прочие деревни, а с тыла, с огородов. Она врезывается в середину деревни и сразу же уходит в дикое поле. Деревня и дорога встречаются и расходятся, как двое прохожих, не замечая друг друга, не разузнав ничего новогокаждый сам по себе. Дорога делит деревню Кукареки на две половины. В первый же день Полуянову шепнула певуче соседка Анечка:
Хорошую вы половину выбрали, верную. А та-то, пьяная.
В этом напеве Полуянов услышал отголоски древнего конфликта, который к рассказу отношения не имеет. Следует заметить лишь, что в каждой половине деревни шесть домов, перед домами выстелен низкий луг, потом зарастающий в болото пруд, потом идут два поляи потом леса до горизонта, леса.
В деревне жизнь Полуянова проистекала так: по субботам жена и сын привозили провизию и книги, пачки писем и рукописи, оставались на воскресенье и следующим вечером уезжали в городдоучиваться и работать. Бывало, добирались они сами, но чаще их подвозили бесчисленные полуяновские приятели, которых жена его, мученица Варя, целую неделю тонко соблазняла грибами, русскими пейзажами, картошкой с огорода и яблоками из сада. К субботе кто-нибудь, как правило, «дозревал», ссорился с женой или тещей, и все устраивалось наилучшим образомони приезжали.
Полуянов тогда растапливал печку, жарил картошку на постном масле, открывал тушенку. На грунте он встречал машину, потом бежал по траве и жнивью в неясном свете фар, раскинув руки, указывая, как и где проезжать. И все заканчивалось ужином, водкой, курением на крылечке и всегдашним непозитивным разговором под осенними звездами, который в описании не нуждается, потому что, как всякий русский разговор, он невоспроизводим.
На неделе же Полуянов бывал один. Упоительное чувство свободы дополнялось здесь тем, что он немного строил забор, немного копал, немного солил грибы, переписывал, чинил полы, топил печь. Деревенские старухи, отвыкшие от вида молодого мужчины вообще и от вида мужчины трезвого в частности, наполняли его существование странным и значительным смыслом. Стоило Полуянову вскопать грядку, как две или три из них слетались на его огород и поднимали крик.
Гляди-ка, вскопал! кричала грубая и прямая баба Нинка Копылова.
Надо ж, пять лет никто руки не поклал. А он пришел и образит, так подкрикивала Полуяновская нежная соседка Анечка, крохотная, старенькая и голубоглазая.
Молодец, Валерька! кричала тетя Маня, грозная старуха, согнутая в дугу и привыкшая орать от общения со своей глухой и строптивой коровой Дочкой. Не спить, не пьеть, а все работаеть.
Сами они вкалывали с утра до ночи в том прямом значении слова, которое уже приобрело в России, как и все, что относится к работе, иронический смысл. Иронии в жизни этих старух, однако, не было. Полуянов как-то вечерком подсчитал: три дойки, дорога туда и обратно на ферму через лес четыре километра. Получалось у него, что за свою геройскую жизнь бабки набегали каждая по одному экватору, то есть по сорок тысяч километров.
Полуянову трудно было оставаться плохим в лучах такой славы и душевной поддержки. Хотелось поделать что-нибудь путное: забор починить, сарай поправить. Сперва как-то это не выходило, и день разваливался, все норовил пройти стороной, пролиться теплым дождичком. К примеру, пойдешь в сарай за отверткой, чтобы лампы в комнате починить, задумаешься, а там, глядь, уже вечер, и день прошел. Время здесь текло по-другому, и словно сносило Полуянова по тихой и темной осенней реке вместе с опавшими листьямито по основному своему руслу, а то по стоячему боковому рукаву. Когда приезжали люди из города, Полуянову казалось, что он их обманывает, проживая в одиночестве неодинаковое с ними время, какое-то свое, другое, не такое же, как у них.
Скоро Полуянов втянулся в деревенскую жизнь, и дела его пошли на лад. Он догадался, что бабки на всякий случай применили к немук новому, опасному для них человекустаринную, ныне забытую педагогическую систему воспитания похвалой. Бабки загоняли его лестью в такие оглобли добра и «всеобщего полного одобрения», что выскочить Полуянов из них уже не мог. Через две недели он обнаружил, что разобрал старый сарай, вкопал столбы для забора, выкосил траву, вырубил сорняки, насушил полную сумку грибов на зиму и написал статью впрочем, последнее уже не имеет значения.
Косу ему отбил Веня, а косить учила окраинная Валя. Она его вообще-то терпеть не могла за то, что он дал за дом деньги, которых она собрать не сумела. Однажды она увидала, как косит Полуянов, подошла своей каменной походкой, будто вбивая больные ноги по колени в землю, и отобрала косу.
Смотри, как косят, мудрила, сказала она и принялась ровненько стричь траву, катая косу на пятке, как на ролике. Коси как надо.
И Полуянов учился косить как надо.
Вечерами он ставил в доме мышеловки, которые все бабахали с оглушительным грохотом, норовя оттяпать ему первые фаланги пальцев. Наступали осенние холода, и хитрые мыши полезли в избы. Под тихое мышиное хрумканье он садился работать, отвечать на письма, зарабатывая хлеб свой насущный, о котором он ни в коем случае не должен был забывать в этой тиши и глухомани. Его грела и поддерживала при этом мысль, что он почти ничего не стоит своей семье, потому что питается в основном картошкой с огорода, грибами и привозной «пластмассовой» вареной колбасой по два двадцать, которой он одаривал и бабок. Бабки знали в ней толк. Сперва Полуянов есть эту колбасу не мог, но потом, пожив в деревне, полюбил ее страстно. Он подолгу сидел на лавочке перед домом и обсуждал с Анечкой достоинства колбасы.
Бывало это на чистом и нежном закате. Крик совы доносился из леса очень близко, словно ребенок кричал под ножом. И вдруг дважды из леса ударял большой колокол.
Что это? спрашивал испуганно Полуянов.
Это? переспрашивала Анечка, это филин кричит или сова плачет. Ага. Ну вот, потом поджаришь ее на масле, лучку туда покрошишь, и картошку можно, можно даже вареную, ага. И так тогда хорошо, у меня малой вон ее как трескает, только кричит: «Бабка, дай колбасу!»
Да нет, перебил Полуянов, вот словно били в рельс в лесу.
В лесу? с сомнением спрашивала Анечка, чтой-то я не слыхала. Откуда ж там рельсы?
Ну колокол
Может, из телевизора? Он у меня включенный. Не слыхала я, значит, Валер, но ты не удивляйся, у нас тут бывает.
Отвечая на письма, Полуянов приносил своей семье «чистую прибыль», которая целиком попадала в руки его жене, терпеливой Варваре. По доверенности зарплату его она получала в городе. За лето накопились кое-какие денежки, и Варя призналась ему, что стала подумывать о приобретении синтетического дутого пальто финского или французского производства. Этим сообщением она согревала его вечера у лампы. Появилось вдруг чарующее ощущение связи прохладных сентябрьских и октябрьских вечеров, дармовой картошки, грибов, печного тепла с несуществующей, разумеется, Финляндией, с дутыми ее пальто из синтетической ткани, и с еще более несуществующей Францией. Тут была какая-то тонкая мысль, неуловимая грань, описать которую под силу лишь настоящему писателю, но уж никак не научному консультанту в должности, каким представлялся Полуянов. Во всяком случае, разговоры о Финляндии и Франции сразу же напоминали Полуянову рассуждения его старого приятеля Измайлова о том, что никакой заграницы вообще нет, что вся заграница выдумывается в подвалах КГБ и что выезжающих просто гипнотизируют среди декораций, а для остальных снимают художественные фильмы. «Ты пойми, кричал подвыпивший Измайлов. Советская власть она уже везде, по всей земле, и даже, может быть, по всей Вселенной. Но люди должны надеяться, что где-то есть хорошая жизнь. Раньше этим местом был рай, а теперь Бога отменили, религию отменили и рай похерили. Пришлось выдумать капиталистическую заграницу, все эти Америки, Франции, Финляндии, чтобы население имело для себя тайную надежду хоть издалека знать, что где-то есть райская жизнь. Америки нетвсе это делается в КГБ! Работают целые секретные фабрики по производству шмоток, автомашин и прочегопочтовые ящики от Минлегпрома, Минавтопрома и других министерств. Делают мало, дефицит, но вот этой малости как раз и хватает для «привоза с Запада». Это когда командировочных загипнотизируют, им суют эти шмотки. И так называемые иностранцыэто все сплошь сотрудники КГБ, но загипнотизированные на чужом языке. И «голоса» вещают с Лубянки. Ты сам подумай, голова: как бы ты смог жить, если бы понял, что эта вот действительность и есть ВСЕ? Ты думаешь, за границу посылают самых проверенных? Чудила, туда посылают самых гипнотизируемых. Поддашься дрессировкепоедешь, нетнет. Давай еще выпьем водкиза дикий Запад, а?»
Вечерами Полуянов работал допоздна. Соседка его Анюшка, у которой доброта и мягкость были как-то неявно связаны со слезящейся голубизной глаз, говорила, зевая: «Отсмотрю телевизор, а у него свет горит. Работает, значит, бедный». И Полуянов вспомнил, как в детстве он читал у писателя Паустовского, что лоции то ли Гаронны, то ли Луары включали в себя «окно господина Флобера», имевшего привычку работать по ночам. Полуянов представлял, как со стороны леса в черноте деревеньки светится и его единственное окно, и от этого делалось хорошо на душе и немного тревожно. Хотелось погасить свет, стать невидимкой, раствориться в этой ночи. Хотелось думать про места, в которых люди не боятся горящего в ночи огня своей лампы, хотелось думать, что ты тоже смог бы чего-то добиться и достичь. После Анечкиных слов он чувствовал, как по спине бегают мурашки удовольствия, и давал себе юношеские зароки. Он обещал себе трудиться, трудиться долго и беспощадно и добиться в конце концов того, чего дадут от него жена, сын, отец, мама и мама его жены.
Рецензии обычно начинались фразой; «Уважаемый имярек! Ваша рукопись (статья, письмо) прочитана в редакции журнала». Дальше в пяти-шести вариантах шли мотивировки отказов, разбор несостоятельного изобретения, ответ. Иногда порядок нарушался, попадалось что-то дельное: предложение, научная работа, просто человеческий голос или идея. И тогда из-за бумаги перед Полуяновым появлялся человек. Виделось далекое такое же окошко, и тоже лампа, и листы бумаги, склоненная фигура и лицо, которого всегда было не разобрать:
с улыбкой женскою и детскою заботой
как будто в пригоршне рассматривая что-то,
из-за плеча ее невидимое нам.
Тогда писалось в ответ много и горячо, хотелось убедить, помочь, и, наверное, дело было именно в желании помочьдальняя эта и невидимая связь между консультантом и его адресатом часто срабатывала.
В один из таких дней, в пятницу, Полуянов пошел в баню с дядей Веней, в деревню Чернавки. Идти надо было через кладбище, за два поля, по тонкой стежке, по которой доярки бегали на ферму: маленькая, как девочка, Зойка и сестра ее, широкая и пожилая Саня. «Здрасьте», кричала ему Зойка, пробегая на своих легких ножках. Она трезвая была и веселенькая, и миленькая. А Саня тяжело проходила мимо и говорила:
А, приехал. Ну здравствуй, барин.
В тот день Полуянов шагал за дядей Веней, позади, стараясь не влезть в грязь и не поскользнуться. А дядя Веня уверенно и упорно шагал впереди него, ставя сапоги крепко прямо в самую непролазную грязь, выворачивая носки. Шел плотно, цепляясь за землю, по-плотницки, по-солдатски. Веня и со спины, и спереди, и сбоку, и издали больше всего походил на серого волка, поставленного на задние лапы. Он по ровному ходит так, будто лезет в гору. Он и трезвый-то странен, заморожен, как будто искусственный, неживой. Ему сперва надо увидеть, это целое делопотом понять, потом понять, что понял. А уж тогда он станет здороваться или отвечать. Таков он, странный человек. А выпив, он впадает в какой-то оскал изумления, рот у него отваливается, кожа стягивается. Образуется у него улыбка, страшнее которой Полуянову видать не приходилось. Глаза у дяди Вени горят, и, желая выказать человеку величайшую великодушную дружбу, он отводит мускулы рыжих худых щек и обнажает глубокий оскал серых и голубых зубов, которые в полуяновском детстве назывались «улыбка скелета». Он прожил трудную жизнь, дядя Веня, о которой тут не место говорить, горел в погребе мальчишкой, был раскулачен, сидел в детприемниках, голодал в ремеслухе на Урале, бежал, сидел и снова сидел. Жизнь заставляла его улыбаться каждому встречному, но улыбаться его разучилакак и многих других. И потому глаза его горят, как угли в темноте, от ненависти, а после трех стаканов он начинает видеть духов и петь гимны.
В тот день, в пятницу, они славно попарились в пустой деревенской бане. Прежний председатель построил ее для себя и для участкового, с которым они любители были париться, и прихватывали на это дело нестарую завфермой и сестру ее Катю. Оба они уже отлетели, а баня в память по ним осталась. Народу, чтобы помыться в ней, приходило так мало, что мылись по очереди в банный день то мужчины, то женщиныкто первый захватит. Крикнут с порога: «Кто это там моется?» И если свои, однополые, то заходи.