И вот они уехали.
В первый день она все металась, ее мучили последние остатки страха, и лишь когда благополучно настал вечер, она поняла, что и вправду находится на пути к тому, о чем так долго мечтала. На нее нашла радость, возбуждение почти горячечное, и в каждом слове ее было затаенное ожиданье, и ни о чем другом она и думать не могла.
Все, все сбылось, но увиденное не переполняло ее тем восторгом, какого она ожидала. Совсем другое было все в мечтах, и она сама оказалась совсем другая. В стихах и снах все рисовалось крупными, обобщенными штрихами, как по ту сторону озера, в дальней дымке предчувствия, прикрывавшей беспокойную толпу частностей, и даль сияла тишиною праздника, и красота была так явна, понятна, так доступна чувствам; теперь же, когда каждая черточка кричала о себе на все лады, и красота рассеивалась, как свет в призме, уже нельзя было перенести ее на другой берег. И фру Люне с глубокой тоской признавалась в душе, что чувствует себя нищенкой среди богатства, которым не умеет распорядиться.
Она жадно рвалась к новым местам, надеясь найти хоть одно знакомое по миру мечтаний, но этот мир с каждым новым ее шагом приглушал свой волшебный блеск и представал разочарованному взору в скучном освещении простой луны, простого солнца. Все поиски ее остались безуспешны, год тем временем был на исходе, и они поспешили в Кларан, где доктор советовал им провести зиму, куда слабый луч надежды манил усталую душу, пленницу мечты,Кларан, край Руссо, блаженный край Юлии!
Там они и остались; но напрасно оберегала ее мягкая зима; недуг делал свое, и весна, победно пронеся по лесам благовестив распускающихся почек, оставила ее гибнущей посреди буйства обновленья, и силы весенние, взывавшие к больной всеми лучами, всем воздухом, землею, водою, не сделали ее сильней, не пьянили кровь здоровьем, живительной радостью, нет, она таяла, увядала; ибо последняя мечта ее, окрепшая в тиши родного поместья, мечта о новой заре не исполнялась в большом мире чудес. Краски зари линяли, блекли по мере приближенья к ним, не рождая рассвета, п она знала, что только для нее они блекнут,ведь она тосковала пи краскам, какие жизни не даны, по красоте, какая на земле не родится. Жажда не утолялась, все больше ее мучила, жгла ей сердце.
А вокруг весна справляла пир, звонила в белые колокола подснежников, поднимала тонкие чаши купав. Сотни горных потоков опрометью неслись в долину объявить о весне, но повсюду опаздывали с вестью, всюду по зеленым берегам встречали их первоцвет весь в желтом, фиалки в голубом и кивали: да знаем мы, знаем, еще раньше вас заметили! Ивы вздымали желтые вымпелы, кудрявые папоротники, бархатные мхи гирляндами увивали голые стены виноградников, а понизу коричневой, зеленой, пурпурной бахромою пушилась яснотка. Мурава широко расстелила зеленый плащ, м на нем, нарядные, толпились цветызвездные гиацинты, ветреницы анемоны, одуванчики и еще разные, разные цветы. А над н им царством парили, на столетних вишневых стволах, сияющие цветочные острова, и свет пенился, ударяясь о белые берега, а бабочки пятнали их красным и синим, принося вести снизу, с цветочного материка.
Каждый новый день нес новые цветы, вышивал ими по зеленой канве садов, метил ветви деревьев: исполинскими фиалкамииавловнии, а магнолииогромными краснокрапчатыми тюльпанами. Цветы теснились вдоль тропок голубой и белой толпой, запрудили луга желтыми ордами, но нигде не было такого их разгула, как в теплых ложбинах среди гор, где под сверкающей зеленью лист венниц справляли белый пир нарциссы, наполняя воздух пьяным, глушащим запахом.
И посреди всей этой красоты сидела она, с несчастной жаждой красоты в сердце. Лишь в редкие вечерние часы, когда солнце катилось за ленивопологие склоны Савой ев и горы по ту сторону озера, пропитавшись лучами, сверкали, как бурое матовое стекло,лишь и такие часы, случалось, ее убеждала природа. Когда дальние горы Юра кутались в желтые шали туманов, а в озере, красном, как медное зеркало, тонули золотые закатные стрелы и все сливалось в одно горящее маревоее порой отпускала тоска, и душе открывались те милые пределы, которых она искала.
Чем больше расцветала весна, тем слабей делалась фру Люне, и скоро она уже не вставала с постели; но больше она не боялась смерти, она хотела умереть, чтобы за краем гроба встретиться лицом к лицу, душа к душе с той совершенной красотою, что наполняла ее здесь, на земле, таким мучительным предчувствием, очищенным, преображенным тоской долгих лет и оттого, наконец, близким к псполненью; и не раз снился ей нежный, грустный сон, как она йудет возвращаться памятью к тому, что дала ей земля,оттуда, с вершин бессмертия, где вся красота земная непременно будет блистать на другом, на дальнем берегу озера.
И она умерла, и Нильс похоронил ее на гостеприимном кладбище Кларана, где бурая почва прячет детей столь многих стран, где на столь многих языках твердят одни и те же слова печали надгробные колонны и урны.
Бело сверкают они меж темных кипарисов и снежноцветных калин; на многие сыплют лепестки ранние розы, часто синеет земля подле них фиалками, но каждый камень, каждую плиту непременно обвивает блестящий ласковый барвинокмогильный цветок, любимый цветок Руссо, такой небесносиний, каким никогда не бывает синее небо.
9
Нильс Люне поспешил на родину, он не мог снести одиночества среди чужих лиц, но чем более приближался он к Копенгагену, тем настойчивей спрашивал себя, что его там ждет и зачем он не остался за границей. Кто у него в Копенгагене? Фритьоф не в счет, Эрик поехал учиться в Италию, стало быть, и он не в счет, ну, а фру Бойе? Странные у них отношенья. Теперь, сразу после смерти матери, мысль о ней не то чтобы оскорбляла его, но была не в ладу с его настроеньем. Как чуждая нота. Будь она его невестой, молоденькой, краснеющей девушкой, он после исполненья сыновнего долга спешил бы к ней без всяких угрызений. И как ни старался он взглянуть на все со стороны, уговорить себя, что перемена его к фру Бойе одно мещанство и ограниченность, слово «богема» безотчетно вертелось в голове незваным именем неприятногочувства, не иско- ренимого ни какими доводами, и, будто в подкрепленье этих мыслей, он, как только оставил за собой'свои прежниекомнаты у городского вала, отправился с визитом к статскому советнику, а не к фру Бойе.
На другой день он пошел уже к ней, но ее не застал. Швейцар объяснил, что она наняла дачу у самого Эмиликнльде, и Нильс удивился, потому что рядом было поместье ее отца.
Он собрался к ней поехать.
Но назавтра пришла записка от фру Бойе; она назначала ему свиданье в своей городской квартире. Бледная племянница видела его на улице. Пусть он приходит в час без четверти, и непременно. Она все объяснит ему, если он сам не знает. Или уже знает? Пусть не судит о ней ложно, пусть не сердится. Он ведь ее всегда понимал. Зачем же уподобляться плебейским натурам? Он ведь не будет им уподобляться? Мы же не то, что другие. Если б только он ее понял. О, Нильс, Нильс!
Письмо встревожило его не на шутку, и сразу он вспомнил, как тонко и сочувственно поглядывала на него позавчера статская советннца, как она вдруг улыбалась и умолкала, значительно умолкала. Да что же это такое? Господи, да что же это такое?
Вмиг прошло предубежденье против фру Бойе, он даже сам себя уже не мог понять. Он места себе не находил от волненья. И если б они хоть переписывались, как люди разумные! В самом деле, отчего он не писал ей? Ведь не сослаться же на недосуг! Странно, до чего дает он завладеть собой всякому новому месту. И все остальное забывает. Нет, не забывает, но то, что не рядом, отодвигается в дальнюю даль, и он погребает его под более близким. Точно под горою. И не поверить, что у него есть фантазия.
Наконецто. Фру Бойе сама отворила входную дверь прежде, чем он позвонил. Она ничего не сказала, только пожала ему руку долгим, соболезнующим пожатьем; газеты сообщили о его утрате. Нильс тоже ничего, не сказал, и так, молча, они прошли по первой комнате меж двумя рядами стульев в красных полосатых чехлах. Люстра тут была закутана бумагой, окна забелены. В гостиной все оставалось как прежде, только спущены на открытых окнах жалюзи, и ветерок играл ими, и они бились об углы оконниц. Отблеск залитого солнцем канала сеялся сквозь желтые планки, рисуя по потолку зыбкий квадрат, откликавшийся на легкие движения волн. Гостиная, затаясь, замерев, выжидала
Фру Бойе никак не могла решиться, куда бы сесть, наконец выбрала качалку, проворно обтерла с нее пыль носовым платочком, однако не села, а встала сзади, за спинкой, и положила на нее руки. Она еще не сняла перчаток и высвободилась только из одного рукава черной мантильи, надетой поверх клетчатого шелкового платья в совсем маленькую клетку, как и широкая лента на большой соломенной шляпе, почти скрывавшей ее лицо, особенно когда она, изо всех сил толкая качалку, опускала голову.
Нильс сел на стульчик у фортепьяно, подальше от нее, словно готовился услышать чтото неприятное.
Так ты знаешь, Нильс?
Нет, но что же это, чего я не знаю?
Качалка замерла.
Я помолвлена.
Вы помолвлены? Но отчего Как же?..
О, ради бога без этого «вы», что еще за глупости!Она почти с вызовом оперлась о качалку.Пойми, мне нелегко все тебе объяснить. Я объясню, конечно, но только ты должен мне помочь.
Ничего не пойму; ты помолвлена или нет?
Я же тебе сказала,ответила она с мягким укором и подняла на него глаза.
О, значит, я могу позволить себе вас поздравить, фру Бойе, и от души поблагодарить за приятные часы, проведенные вместе,Он встал и несколько раз комически поклонился.
И ты можешь так со мною расстаться, так спокойно? Я помолвлена, и, значит, все кончено, и о том, что нас соединяло, о старой, глупой истории можно не вспоминать! Было и нет. И следа не осталось. О Нильс, неужто память тех милых дней ничего больше не скажет твоему сердцу, и никогда, никогда ты не вспомнишь обо мне, не затоскуешь? И ты не обласкаешь мыслью милое прошлое, не доведешь его в мечтах до полноты, какой оно могло достигнуть? Нет? И ты можешь растоптать это все? Нильс!
Надеюсь, что смогу. Вы же подали мне пример Ох, да ведь все это вздор, страшный вздор от начала и до конца; зачем понадобилась вам эта комедия? Да и разве я вправе вас упрекать? Вы никогда меня не любили, никогда не уверяли в своей любви. Вы разрешили мне вас любить, только и всего, а теперь берете назад свое разрешение; или мне остаться при вас, когда вы отданы другому? Я вас не понимаю; неужто вы думаете, такое возможно? Мы же не дети. Или вы боитесь, что я чересчур скоро вас позабуду? Утешьтесь. Вас из жизни не вычеркнешь. Но берегитесь; такую любовь, как моя, дважды женщине не встретить, берегитесь, как бы вам несчастья не накликать тем, что вы меня оттолкнули. Я не желаю вам худа, нет, пусть минуют вас беды и напасти, пусть все то счастье, какое дают богатство, поклоненье, успех, отмеряется вам полной, самой полной мерой; пусть отворятся перед вами все двери, кроме одной маленькой дверцы, сколько бы вы в нее ни стучались, как бы ни просились войти,а так все пусть для вас сбудется, чего бы вы ни пожелали.
Он проговорил это медленно, почти печально, без всякой горечи, но странно дрожащим голосом, какого она не знала у него и который произвел на нее впечатление. Она слегка побледнела и застыла, опираясь на стул.
Нильс,начала наконец она,не пророчь мне зла, вспомни, тебя же здесь не было, Нильс, и я сама не знала своей любви, она была как стихи, прекрасные, высокие стихи, никогда она не забирала меня в свои сильные руки, не сжимала в объятьях, у нее были крыльяодни только крылья. Так я думала, я ничего не понимала до сих пор, до тех самых пор, когда дала согласье Ностой, о чем это я? Все до того трудно и сложно и стольким надо угодить Началось с брата, Харденскьельда. ну. ты знаешь, который попал в ВестИндию; здесь он повесничал, но там остепенился, образумился, вошел с кемто в долю, нажил капитал и вдобавок женился на ьш атой вдове, кстати, прехорошенькой, вернулся и поладил с отцом,представь, он совершенно переменился, о, Хатте стал такой Респектабельный, просто немыслимо, и он так боится того, что люди скажут, ох, до чего он добропорядочный. И, разумеется, он решил, но мне пора помириться с семьей, он поучал меня, просил, молил, надоедал, а отец ведь совсем старик, ну и я послушалась, и все у нас стало как раньше.
Она на минуту умолкла, принялась снимать мантилью, шляпу, перчатки и, занятая этим, слегка отвернулась от Нильса, продолжая говорить.
Ну, а у Хатте есть друг, очень, очень уважаемый человек, п они все вместе решили, что мне пора, видишь ли, занять прежнее место в обществе, и даже лучшее место, он ведь такая прекрасная партия, во всех отношениях прекрасная, а я так давно к этому стремилась: Ты удивлен, не правда ли? Ты ничего такого обо мне не думал? И даже напротив! Я же всегда смеялась над обществом, над его глупыми правилами, прописной моралью; градусник добродетели, компас женской благопристойности,помнишь, как мы с тобой потешались? А надо бы плакать,все неправда, во всяком случае, не полная правда. Сейчас я уж признаюсь тебе, Нильс,мы, женщины, можем на время осмелеть, если чтото вдруг откроет нам глаза на нашу жажду свободы (живет же она в нас!), но долго нам не выдержать, в крови у нас прямотаки страсть к самому что ни на есть обычному, общепринятому, безупречному, и долго мы не можем бунтовать против того, что утверждено пошлейшим большинством, в глубине души мы считаем, что правота на его стороне, ибо оно судит, а мы склоняемся перед приговором и мучаемся, как бы ни храбрились. Нам, женщинам, исключительность ни к чему, Нильс, мы от нее делаемся какието странные, делаемся, верно, интереснее, ну, а так Ты не понимаешь? Это глупо, потвоему? Но меня, представь, ошеломил возврат к прошлому. Столько воспоминаний, и о маме я вспомнила, что бы она сказала? Я будто воротилась к родной пристани, и все так правильно, так покойно, и только привязаться к этому всему накрепкои буду счастлива до конца дней. Вот я и дала им меня привязать, Нильс.
Нильс не мог удержаться от улыбки, он так чувствовал свое превосходство, ему так жаль ее сталоюную, несчастную, уничижающуюся. Он ощущал к ней только нежность и никак не находил жестоких слов.
Он подошел к ней.
Она уже повернула к себе качалку, опустилась на нее и теперь сидела, устало и отрешенно откинувшись, запрокинув лицо и устремив немигающий взгляд поверх стульев, через меркнущую гостиную к темной прихожей.
Нильс оперся о спинку качалки и, взявшись за ручку, склонился к фру Бойе.
А обо мне ты позабыла?шепнул он.
Она словно бы не слышала, даже глаз на него не подняла; наконец она покачала головой, чутьчуть покачала, и немного погодя еще раз.
Сперва все было тихо; потом на лестницу вышла соседская служанка, она мурлыкала себе под нос, чистила замки, и скрип дверей грубо вторгался в тишину и делал ее еще глубже, когда она снова водворялась. Потом служанка ушла, и остался только сонный, мерный стук жалюзи.
Она лишила их дара речи, эта тишина, да и мыслей почти лишила; фру Бойе все сидела, устремив взгляд во мрак прихожей, а он стоял, склонясь над ней, не отрывая глаз от клеточек на шелковом подоле, и, не вынеся нежного молчанья, стал качать качалку, о-чень тихо, о-чень нежно
Она медленно подняла веки, взглянула на его мягко оттененный профиль и тотчас блаженно опустила взор. Будто он обнимал ее, будто она отдавалась его объятью, когда кресло откидывалось назад; а когда кресло шло вперед, когда ноги ее опирались об пол, пол отвечал тихим, тихим касаньембудто сам Нильс. Нильс почувствовал то же, качанье стало его занимать, он начал раскачивать кресло сильней, сильней, она была будто совсем в его власти, когда он подольше задерживал кресло сзади, и чего только ни сулила та секунда, когда он готовился толкнуть его вперед; и такое блаженство было в тоненьком стуке, с каким безвольные ее ноги ударялись об пол, и уже полное обладанье было в том, как он еще и еще подталкивал кресло, бережно прижимая ее стопы к нолу, так что чутьчуть даже приподнимались у нее колени.
Не будем больше мечтать,вздохнул Нильс и отпустил качалку.
Отчего же?возразила она почти с мольбой и невинно взглянула на него большими, горестными глазами.
Она медленно поднялась.
Нет, к чему мечты,нервно ответил Нильс и обнял ее за талию.Довольно было мечтаний, неужто ты не замечала их? Неужто никогда не касались они робким вздохом твоей щеки, твоих волос? Неужто никогда не дрожала ночь от стонов, когда они падали, при смерти, к тебе на губы?
Он поцеловал ее, и она была уже не такая юная под его поцелуем, но зато еще более милая, прелестная, красивая.