Любовь за колючей проволокой - Георгий Георгиевич Демидов


Георгий ДемидовЛюбовь за колючей проволокойПовести и рассказы

Валентина Демидова выражает глубокую благодарность Маргарите Барас, Игорю Михалевичу-Каплану и Вячеславу Сподику за неоценимую помощь в подготовке к печати произведений Георгия Демидова.

«Ты права, Богородица!..»

В двух изданных, наконец, в последние годы (через двадцать с лишним лет после смерти автора) книгах Георгия Демидова о погибельном существовании миллионов наших сограждан в колымских лагерях рассказано, кажется, обо всех вариантах жизни человека, вымерзающего в колымских снегах без вины и причины.

Оставалось неописанной только любовьне та, что навсегда отделена от арестованного вместе с его домом, а та, что робко и неярко расцветает на вечной мерзлоте.

В этом, третьем, томене только про погибельную лагерную любовь, да и просто тягу одного человеческого существа к другому в нечеловеческих обстоятельствах. В неми о тех насельниках сталинских лагерей, которые не вписываются в череду изначально оправданных читателем. Выбор этих героевособая черта и писательского дара Георгия Демидова, и его аналитического интеллекта.

У Юрия Домбровского есть поистине прекрасное стихотворение «Амнистия», перелагающее известный апокриф о схождении Богородицы в ад и освобождении грешников:

Она ходит по кругу проклятому, Вся надламываясь от тягот, И без выбора каждому пятому Ручку маленькую подает.

И хотя секретарь в аду, потрясая «пудовыми списками», требует, чтоб Она посмотрела «хотя бы статьи», Она продолжает делать свое дело по-своему.

Но идут, но идут сутки целые

В распахнувшиеся ворота

Закопченные, обгорелые,

Не прощающие ни черта!

Кто же эти люди? Варлам Шаламов и Александр Солженицын показали враждебность уголовников«политическим», их нередкий союз с начальством как «социально-близких» против «58-й статьи». А Домбровский рисует в своем стихотворении апокрифическую утопию:

Как открыты им двери хрустальные

В трансцендентные небеса

<>

И глядя, как кричит, как колотится

Оголтевшее это зверье, Я кричу:

 Ты права, Богородица!

Да прославится имя Твое!

«Начало отчуждения человека от общества и враждебности к нему бывает разным,  пишет Демидов в повести «Перстенек».  У Живцова это осознанное отчуждение началось с момента, когда он почувствовал на себе злые и враждебные взгляды сотен людей, сидевших в зале суда. И он понял, что тоже ненавидит их. Собственно, это было лишь кристаллизацией чувства к обществу»

Демидов описывает своего героя жестко, без всяких сантиментов. Гирей «стал изгоем и отверженным в обществе во имя самого этого изгойства и отверженности. Он принадлежал к той очень небольшой части уголовных преступников-рецидивистов, которые огромный заряд своей внутренней энергии растрачивают либо на холостые выстрелы, либо на стрельбу по несоразмерно мелким целям». Что хорошего, не правда ли? Но Демидов ведет свой скальпель безостановочно, рассекая, препарируя общество сталинского времени с его беспредельностью зла. И обнаруживает тех, рядом с кем герой его способен вызвать наше сочувствиекак и женщина-зэчка, которая поняла его, почувствовала и прикипела к нему душой.

Гирей, по своему обыкновению, уходит из лагеря в побегс напарником. Тут жеи краткая, но более чем характерная для места и времени биография этого напарника.

Чалдон ехал когда-то с отцом, объявленным кулаком, и всей семьей в неотапливаемом вагоне в ссылку на Урал. «Умирали старики и дети. На одном из перегонов Чалдон, семнадцатилетний тогда парень, сбежал. На какой-то станции попался с кражей, совершенной им с голоду, был арестован и осужден. В колонии неотесанный пока молодой сибиряк прошел необходимый курс наук, а смелости и решительности ему было не занимать. Через два года он бежал из колонии с целой шайкой отчаянных головорезов. Шайка не гнушалась не только воровством, но и грабежами, и даже убийствами. Вскоре она была ликвидирована, и Чалдон, уже в качестве опасного рецидивиста, покатился по лагерям».

За семь лет еженедельной работы в Комиссии по вопросам помилования при Президенте России (в конце 2000 года она была распущена новым президентом, а помилование в России практически прекращено) я не раз встречала эти биографиибесконечная череда посадок, а перваяпочти всегда в сталинскую эпоху, в 1617 лет

Кто же те, кто стали благоприятным фоном для двух закоренелых уголовников? Ответ простойте, кто «занимались розыском и поимкой беглых заключенных. Если называть вещи своими именамиохотой на людей». Их жизнь тоже нелегка. «Служба, оказавшаяся действительно собачьей, не приносила ни особых денег, ни быстрой карьеры». Зато, говорится об одном из них, «будучи доброжелательным, открытым и незлым по природе, он стал хмурым, озлобившимся и жестоким. Таковы уж особенности профессии охотника на людей».

Яростные преследователи беглецов для автора повестине люди, стоящие на страже Закона, а охранители Беззакония, неправосудных приговоров и посадок. Жесткость, бесчеловечность стала для них привычной дорогой к деньгам и лычкам. Они привозят в лагерь отрубленные руки беглецовдля вящего запугивания. И встречают взрыв отвращения и ужаса.

Каков же вывод или итог?

Он давно сделан миллионами советских зэков. «Волкодавправ, а людоеднет». Под этим далеким от человечности эпиграфом и прошла большая часть российского XX века.

Мариэтта Чудакова

На перекрестках невольничьих путей

И вот мы расстались, как двое прохожих,

На перепутье случайных дорог.

Старинный романс

Из тридцати двух прожитых мною к тому времени лет в заключении я провел еще только три года. Обычно сам по себе этот срок недостаточен, чтобы стереть в сознании заключенного живую память о прошлом с его чаяниями и надеждами, крушение которых продолжает питать горечь утрат и обиды несправедливости. Другое дело, когда к сравнительно неторопливому действию времени прибавляется еще гнет голодного изнурения и выматывающей силы работы. Тогда очень скоро и почти полностью могут оказаться погашенными не только нравственные, но и более непосредственные физические страдания. Для многих миллионов заключенных сталинских лагерей дистрофия была в известном смысле благодатной. Сопутствовавшая ей «деменция»голодное слабоумие, лишая людей способности чувствовать и мыслить, облегчала им то медленное умирание, которым являлось для большинства из них пребывание в лагере.

Сельскохозяйственный лагерь Галаганных, в котором я тогда находился, составлял почти на сплошном фоне голодной колымской каторги конца тридцатых годов весьма редкое исключение. Вплоть до самого начала войны заключенные этого лагеря не только не умирали от голода, но почти никогда его не испытывали. Попасть в галаганский сельхозлаг считалось для арестанта, да еще нестарого мужчины, почти невероятной удачей.

Все на свете, однако, связано с какими-нибудь издержками, даже относительная лагерная сытость. Не изнуренный голодом арестант чаще, чем дистрофик, впадает в горестные размышления о своей судьбе. В нем чаще и гораздо острее проявляются чувства бессмысленности и унизительности своего существования. А это, в свою очередь, вызывает еще более мучительные ощущения бессильного протеста и глухой, беспредметной злобы. Злоба, впрочем, всегда стремится найти конкретный адрес, чтобы излиться на кого-нибудь в виде вспышки активной ярости. На кого выплеснуться и по какому поводуимеет уже второстепенное значение. Поводов же для раздражения хватало всегда даже в нашем благополучном сельхозлаге. Правда, будь он поголоднее, это раздражение вряд ли проявлялось бы так активно. «Зажрались вы тут, вот что!»часто повторял здешним зэкам появившийся на Галаганных перед самой войной удивительно злобный начлаг по прозвищу «Повесь-Чайник». С точки зрения специалиста по удушению в человеке человеческого достоинства он был прав.

Вот уже несколько дней как мы, десятка два относительно здоровых и крепких мужчин, набранных из малочисленных в сельхозлаге представителей первой категории трудоспособности, изнывали от холода, грязи и тягостной арестантской злобы, дергая турнепс на дальнем совхозном поле. Наша сборная бригада, организованная в помощь затянувшейся уборочной, была составлена из грузчиков с местной пристани, лесорубов, лесоповальщиков и других рабочих чисто мужских профессий. Впрочем, закрепление заключенных за определенными профессиями в лагере всегда непрочно, так как право начальства ставить их на любую работу ничем тут не ограничено. «В понедельник Савкамельник, а во вторник Савкашорник».

Поля галаганского совхоза были расположены в широкой долине реки Товуй, впадающей здесь в Охотское море. Оно-то и делает тут погоду в самом прямом и переносном смысле этого слова и, конечно, в полном соответствии со своим капризным и злым нравом. Особенно же капризным и злым бывает этот нрав осенью. В это время погода на охотских берегах меняется в иные дни раз по десять. Перемены эти, правда, особенным разнообразием не отличаются. То ветер с моря гонит на берег холодный дождь, нередко с такой силой, что его брызги несутся почти параллельно земле, то менее сильный, но всегда более холодный ветер с недалеких гор приносит мокрый снег или колючую, ледяную крупу. Все эти злые и сварливые стихии находятся тут осенью в состоянии почти непрерывного борения между собой. И люди, волею судеб вынужденные болтаться у них под ногами, чувствуют себя здесь, большей частью, очень неуютно.

Уж какой там уют, когда выданная в начале сентября по случаю официального наступления зимнего сезона стеганая одежда, насквозь пропитавшись водой, обвисает на тебе пудовой тяжестью и скорее усиливает ощущение промерзлого холода, чем защищает от него. Наши ватные штаны и длинные бушлаты были до пояса облеплены грязью, потому что, выдергивая из липкой бурой почвы тяжелые клубни, мы сами погружались в нее чуть не по колено. Грязь до локтей набилась нам в рукава, чавкала в башмаках, пошитых из автомобильных покрышек, и даже хрустела на зубах, когда мы, присев на кучи собранного турнепса, мрачно жевали размокший в карманах хлеб. Это был остаток утренней пайки, припасённый для обеда. Его, чтобы не водить нас в лагерь и не терять несколько часов уже не очень длинного светового дня, привозили к нам на место работы. Но сегодня телега, на которой везли бочки с баландой и кашей, опрокинулась на какой-то рытвине. И возчик, он же раздатчик баланды, приплелся к нам только для того, чтобы посоветовать как-нибудь перебиться до ужина. Как будто у нас была еще и иная возможность!

И без того казавшийся нам бесконечным рабочий день от назойливого сосания под ложечкой потянулся еще медленнее. Таща на своих лагерных ЧТЗ едва ли не больший груз грязи, чем турнепса на деревянных носилках, мы стаскивали этот турнепс к «конной» дороге. Так называлась узкая полоска совсем уж жидкой грязи, блестевшая между полями. Местами колеса телег, которые тащили выбивающиеся из сил лошади, утопали в ней по самые ступицы, а сами лошади утопали в грязи чуть не по брюхо. Возчики турнепса, такие же как и мы лагерники, то и дело обращались к уборщикам с просьбой помочь вытащить застрявший в грязи воз. Сначала мы делали вид, что не слышим этих просьб. Затем ругалисьсколько можно? Нам ведь тоже пайка по выработке идет! Но все кончалось тем, что мы чуть не по пояс входили в холодную жижу, облипали со всех сторон блестевший от грязи воз и заводили неизменное в таком случае «раздва, взяли». Это хриплое и нестройное пение сливалось с такой же хриплой руганью возчика, нахлестывавшего свою измученную клячу и кричавшего сорванным голосом:

 Но, дохлая! Но, чтоб ты околела, проклятая

Сверху лил мелкий холодный дождь, шумело море, совсем близкое, но почти невидимое за сеткой дождя и тумана. И весь этот наш злобный гам тут же глохнул в сыром тумане, жалкий на фоне мощного ритмического гула моря.

В довершение всех бед с сопок подул морозный ветер. Перед тем как разогнать туман, открыть невдалеке кипящую пеной кромку прибоя и чуть не до голубизны высветлить небочто еще более удлиняло наш рабочий день,  этот ветер принес белесую тучу, из которой в изобилии посыпалась отнюдь не питательная крупа. Этой крупы было так много, что бурая грязь под нашими ногами, смешавшись с ней, стала грязно-серой. Руки в этой ледяной каше деревенели и почти переставали слушаться. К вечеру стало тише, но ударил заморозок, от которого на почве образовалась твердая, проламывающаяся корка, а наши промокшие бушлаты заледенели. Они превратились не то в подобие каких-то негнущихся кирас, не то опрокинутых и надетых на голову бочек и сильно мешали работать, так как в них трудно было нагибаться и колени при ходьбе стучали об их края.

Наконец стемнело настолько, что отличить убранную борозду от неубранной стало невозможно. Участковый агроном, высокий дядя в брезентовом плаще и болотных сапогах, неохотноурожай корнеплодов того и гляди вмерзнет в почвуразрешил заключенным закончить работу. Наш обрадованный бригадир осипшим голосом прокричал команду строиться для следования в лагерь. Строиться в колонну нам было решительно незачем, так как работала и перемещалась наша бригада бесконвойно. Но таков уж лагерный порядок, к которому нередко почти применима старая солдатская шутка: «Один татарин в две шеренги становись!»

И мы побрели в сторону лагеря сначала редкой, беспорядочной толпой, а затем все более удлинявшейся вереницей усталых, голодных и злых людей. Все наши физические ощущения были мерзостными, а мысли раздраженными и безрадостными. Не радовала даже перспектива ужина и ночного отдыха. Вывернутую в грязь баланду нам вряд ли возместят. Спать придется лечь полуголодными в мокром белье. А наутровсе тот же осточертевший ранний подъем, напяливание на себя непросохшего ватного одеяния и чавканье по этой же грязи в такой же мгле. Хоть бы скорей придавили настоящие морозы и этот проклятый турнепс задубел бы в своей грязи!

Заключенные плелись, кто по обочине дороги, кто несколько поодаль от нее по полю. Никто не шел только по самой дороге. Из всех путей до лагеря это был наихудший. Но когда из шестикилометрового расстояния до околицы Галаганных нами была пройдена уже половина, море, видимо, спохватилось, что недостало сегодня на наш берег обычной порции хляби, и, как будто возмещая упущенное, подуло смесью дождя и тумана. В поле почти мгновенно стало совершенно темно. Перестали быть видны даже огни лагеря. Теперь, чтобы не забрести совсем уже черт-те куда, всем пришлось залезть в путеводное корыто разъезженной донельзя дороги. Двигаться по ней пешком, да еще в темноте, можно было только с большим трудом и опаской. На каждом шагу подстерегали рытвины, в которые можно было провалиться по пояс, а то и упасть.

Шествие еще более замедлилось и растянулось чуть не на целую версту. Тем, кто первым добрался до плаца перед лагерными воротамив их числе был и я,  пришлось довольно долго дожидаться остальных. В лагерь пропускали только те бригады, которые явились в полном составе. И мы с завистью смотрели на рабочих скотоферм, плотницкой, гаража и электростанции, которые, собравшись под крышей и сделав пятиминутный переход до лагеря, почти сухонькие входили в его ворота. Все они казались нам сейчас чуть ли не придурками, особенно тем, кто не бывал еще в горных и кого, по известному выражению, не клевал еще жареный петух. С точки зрения заключенных, прошедших подлинную каторгу «основного» дальстроевского производства, все мы тут были придурками. По официальной лагерной классификации, даже самые тяжелые из собственно сельскохозяйственных работ не шли дальше категории «СТ», то есть средних по тяжести. Что же касается таких, как уборка турнепса и картошки, на которые мы были временно мобилизованы, то они относились к разряду совсем уж легких, ставить на которые полноценных мужиков-работников разрешалось только при непосредственной опасности вмораживания урожая в почву, вот как теперь, например. Злились мы и на тех из наших, кто все еще продолжал месить грязь дороги в чернильной темноте вечера. Злостьактивное чувство. Она не любит беспредметности и всегда ищет «кого бы пожрати».

Прожекторный светильник, установленный на вышке рядом с лагерной вахтой, пробивал своим ярким лучом дождь и редкий туман, вырывал из моря грязи перед лагерем небольшой, тускло поблескивающий участок. За пределами этого участка темнота по контрасту с ним казалась почти осязаемой, плотной массой, сквозь которую доносился вездесущий здесь гул моря. На Охоте после вчерашнего шторма гуляла мертвая зыбь, и прибой у сторожевых скал в устье Товуя был сегодня особенно сильным.

Подошли последние из оставшихся членов нашей бригады, и бригадир приготовился было скомандовать нам подойти к воротам и построиться по пяти. Но тут из темноты на освещенную часть плаца вынырнула голова длиннющей колонны женщин, предшествуемая конвоиром. Конвойные бригады имеют преимущество перед бесконвойными по внеочередному пропуску в лагерь, и наш старшой, выругавшись, приказал нам снова отойти в сторону.

Дальше