Вечером я стоял в длиннющей очереди комиссующихся к единственному здесь врачу. И когда тот напротив моей фамилии в длинном списке поставил пометку «к этапу годен», лагерь уже спал. На другой день во время обеда я смог перекинуться с Юлией только несколькими словамив столовой было полно народу. Не меньше в ней было этого народу и вечером, но теперь, по крайней мере, время нас не ограничивало. Наша лагерная «тошниловка» в эти часы напоминала вокзал в день отправления на фронт воинских эшелонов. Она была заполнена разбившимися на пары людьми. Некоторые разговаривали, другие молчали, но все были подавлены. Прощание было грустным. У провожающих на фронт еще оставался какой-то шанс когда-нибудь увидеть своих любимых и близких, здесь же его практически не было. Фронт и тыл находились в состоянии активной переписки. Переписка между заключенными запрещена.
Многие женщины плакали. Уткнувшись в плечо моего видавшего виды бушлата, тихонько плакала и Юлия, теперь своих слез она уже не скрывала. Я молча держал в своих руках ее красные, опять припухшие от рассола руки. А о чем было говорить? О том, что никогда уже более мы не увидимся и даже вряд ли что-нибудь узнаем друг о друге? Но это было и так очевидно. В столовой почти все время находился дежурный комендант, но на влюбленных сегодня он почти не цыкал, ведь они «крутили любовь» в последний раз.
Прозвенел сигнал поверки, ввиду этапа теперь особо строгий.
Все по своим баракам! крикнул комендант.
Несколько женщин заплакали уже в голос, и среди них наша Отец Дьякон.
Прощай, Юлия! сказал я, чувствуя, что и сам вот-вот заплачу.
А она, приподнявшись на цыпочки, обхватила меня за шею и, откинув голову, смотрела почти остановившимся немигающим взглядом. Потом ее такие знакомые губы и подбородок по-детски задрожали, а из глаз неудержимым потоком снова потекли слезы. Руки женщины соскользнули мне на грудь и, как-то резко, почти зло оттолкнувшись от меня, Юлия пошла к выходу. Но на пороге опять обернулась ко мне. На несколько секунд я еще раз увидел ее сразу ставшее почти некрасивым заплаканное лицо с выбившимися на глаза из-под ушастой шапки волосами. Но людей из столовой энергично выгонял уже не один только дежурный. На помощь ему явились лагерные староста и нарядчик. Хлынувшая к выходу толпа заслонила от меня Юлию и вытолкала ее в тамбур.
На другой день утром назначенных на этап не выпускали из бараков до конца развода. А затем началась обычная предэтапная канитель: проверка по формулярам, сдача постельных принадлежностей и непременный обыск. Из кармана бушлата надзиратель вытащил у меня большой кусок соленой горбуши. Его сунула туда вчера вечером Юлия. Рискуя быть выгнанной из своей бригады куда-нибудь в дорожную«соленая каторга» считалась теперь почти блатной работой, в ней не так сильно чувствовался голод, она стащила рыбу с засолочной. На вопрос, где я взял эту рыбину, я ответил, что поймал еще летом на сенокосе, да сам-де и засолил. Объяснение было явно неправдоподобным. Но надзиратель попался добрый и сунул горбушу обратно мне в карман.
Затем каждому из этапников выдали сухой паек из расчета на три дняв пути такие выдачи должны были повторяться, в последний раз покормили в галаганской столовой и приказали строиться в неизменные пятерки. Наконец длинная колонна этих пятерок выползла из лагерных ворот и сразу же свернула к спуску на лед Товуя.
Все в мире в представлении людей относительно, а их представления о собственном благополучии особенно. Оглядываясь на затейливые, ажурные ворота «богадельного» сельхозлага, многие переживали расставание с ним сильнее, чем разлуку с родным домом, начавшим для большинства из нас давно уже забываться. Через несколько лет заключения воля для арестанта, как в прошлом, так и тем более в будущем, представляется уже почти мифом.
День выдался, как и большая часть дней в апреле, морозный и яркий. Отовсюду, особенно на снегу реки, в глаза бил нестерпимо яркий свет. Он отражался от ее белой глади, граней ледяных торосов, которые выпучивали здесь высокие приливы с моря, и особенно резко от заснеженных склонов прибрежных сопок. Без боли в глазах на эти склоны нельзя было даже взглянуть. Всем нам, без сомнения, предстоял вдобавок ко всему прочему еще и мучительный световой ожог глаз. Защитные очки были только у охранников, двумя цепочками растянувшихся по обе стороны этапной колонны. Затем количество охранников должно было уменьшиться, но в первый день этапа провожать нас вышла чуть не вся галаганская ВОХР. При отправке уголовников в горные лагеря нередко случалось, что иной отчаянный блатной умудрялся шмыгнуть в сторону, чтобы забившись в какой-нибудь закуток, пережидать там, пока этап уйдет. При таком его составе, как теперь, подобная возможность была чисто теоретической, но вохровские уставы, в своей основе, часто и являются произведениями теоретичными и не всегда пригодными для практического применения.
По мере приближения к устью торосы встречались все чаще. Река и море в зависимости от прилива или отлива по два раза в сутки обменивались здесь водой. За торосами, между которыми вилял след нарт и множества собачьих лап, тут брал начало «великий собачий путь» на Охотск и Магаданна низком левом берегу Товуя чернели бревенчатые плоты. Так назывались здесь пирсы, служившие одновременно причалами для рыбацких лодок и катеров и площадками для первичной разделки рыбы во время путины. За плотами виднелись длинные белые сугробы с деревянными трубами-отдушинами наверху. Это были полуземлянки-полусараи засолочного пункта. Там в огромные, врытые в землю деревянные чаны с едким незамерзающим тузлуком засольщики укладывали рыбу.
Десятка два работающих здесь женщин, вероятно, внимательно следили за рекой сегодня. Поэтому, когда на ней появилась начавшая уже растягиваться колонна этапников, все они, увязая в снегу, высыпали на край деревянного настила. От него до середины очень широкой в этом месте реки, где пролегал наш «великий собачий путь», было чуть не полкилометра. Поэтому вряд ли какая из них могла различить отдельного человека в толпе мужчин, одинаково одетых в лагерные бушлаты и серые шапки-ежовки. Но женщин, отчетливо рисовавшихся на белом фоне засолочных сараев, можно было узнать и отсюда по фигурам и особенностям их движений. Я, во всяком случае, узнал Юлию в маленькой стоявшей чуть в стороне от других фигурке, махавшей длинноухим треухом. Я тоже помахал в ответ своей ежовкой, хотя и не имел шансов быть замеченным, тем более что то же самое сделала почти вся колонна.
Эх, и солнце же едучее, крякнул, смахивая с небритых щек слезы, мой сосед по ряду, ест глаза, как будто кто песку в них засыпал
Ложь была наивна, последствия светового ожога не могли сказаться так скоро. Но я охотно согласился с жалобой немолодого уже дядьки, так как и сам чувствовал песок в глазах, причем очень колючий и едкий.
Уже на самой границе реки и моря, на линии, тянущейся с юга на север охотскоморского берега, в устье Товуя стоит огромная сторожевая скала. Летом она была едва ли не такой же белой от множества морских птиц, устраивавших на ней свои гнездовья, как зимой от снега. Сейчас поворот за эту скалу означал выход на настоящий морской лед и начало нашего многодневного шествия на север. Утес как будто даже не загораживал, а как бы отсекал нас от оставшегося уже далеко позади Галаганных с рекой, сверкающими приречными сопками и темными женскими фигурками, все еще продолжавшими маячить на высоких пирсах. На льду моря нас встретил ничем уже здесь не сдерживаемый, обжигающий ветер, дувший прямо в лицо. Он и в самом деле выжимал из глаз слезы и делал ненужным выдумывать причину их появления. Никто, впрочем, до этих причин тут и не доискивался, у каждого хватало своего горя. Мало где его еще бывает больше, чем на арестантских этапах.
Кравцов!
Евгений Николаевич! Оборванный, до крайности изможденный, совершенно седой старик, опираясь на две кривые суковатые палки, вышел из кучки пожилых доходяг, только что выбравшихся из кузова привезшего их грузовика.
Пересыльный лагерь одного из дальних горнорудных управлений Дальстроя принимал очередной маленький этап, прибывший с его рудников и приисков. Это были первые годы после войны, когда повсюду на Колыме выискивали уцелевших заключенных-специалистов, конечно, только технических. Они были нужны, главным образом, для обслуживания американской техники, обильно поставляемой Соединенными Штатами Дальстрою по знаменитому «ленд-лизу».
Но специалисты, как правило, были тем хуже приспособлены к условиям каторжанской жизни, чем выше была их квалификация. В свою бытность всего лишь плохим «баландным паром», они мерзли быстрее других заключенных, и когда дальстроевское начальство спохватилось, что прожорливую печь колымской каторги оно топит мебелью, подчас очень дефицитной и дорогой, их оставалось уже совсем немного. А те, что уцелели, были большей частью уже инвалидами, почти не способными держать в руках нужный инструмент или штурвал какой-нибудь машины.
Что, например, может делать этот старик? Даже свои палки, добытые, вероятно, на какой-нибудь поленнице стланичных дров, он удерживает с трудом. Пальцев, оставшихся на обеих руках Кравцова, едва хватило бы, чтобы укомплектовать ими только одну кистьобычное здесь обморожение всех четырех конечностей, которое чаще всего случается с теми, кто, обессиленный физически и нравственно, почти перестает сопротивляться беспощадной стихии. Впрочем, если эта стихияшестидесятиградусный мороз, то никакая воля помочь не может. К какому делу все-таки хотят пристроить этого калеку? Судя по его ответам на вопросы принимающего этап начальника здешней УРЧ, мозги несчастного старика еще не поддались оглупляющему действию дистрофии. Сохранить при ней относительную способность мыслить удается только очень интеллигентным людям. Вероятно, это инженер, и скорее всего, не рядовой. Но без пальцев на руках он не может работать за чертежной доской. А нынешние эдисоны и уатты, если они сами не могут изготовить годного в дело технического документа, примитивно меркантильному Дальстрою не нужны. Впрочем, те, кто выписал на этого увечного деда спецнаряд, скорее всего, просто не знают об его увечье. И с места, куда они прибудут, его тут же, наверное, отфутболят в какой-нибудь инвалидный лагерь.
Все эти мои размышления были праздными. Я тоже находился на здешней пересылке, следуя по спецнаряду куда-то под Магадан. И уже несколько дней как валялся на нарах одного из ее бараков, ожидая, когда здесь соберут всех комплектуемых по чьей-то заявке специалистов и перевезут уже на место назначения. Все эти годы после Галаганных я работал на предприятиях основного производства. Не раз «доходил» и обмораживался, хотя и не так сильно, как этот старик. Впрочем, я был моложе его, наверное, на добрые четверть века.
А вот мой интерес к каждой въезжавшей во двор этапной машине назвать вполне праздным было нельзя. В любой из них могли оказаться мои будущие коллеги. Может быть, даже этот Кравцов и еще два старика тоже с отмороженными руками и ногами, стоявшие с ним рядом, и уж подавно еще несколько человек из той же машины, но помоложе и покрепче. Впрочем, все глазели на вновь прибывших на пересылку и в надежде встретить среди них знакомых, что случалось не так уж редко, и просто от скуки.
Из своих «позывных» Кравцов назвал пока только имя-отчество и весьма почтенный год рождения.
Статья и срок? продолжал обычный опрос принимающий.
Оказалось, что пункт пятьдесят второй статьи был у старика самый обычный для технического специалиставредительство. А вот срокнечастый даже для того времени: двадцать пять лет.
Должно быть, важной птицей до ареста был, раз ему сталинский четвертак без сдачи сунули! сказал кто-то рядом со мной.
Замечание было верным. Главный смысл «четвертака» заключался в подчеркивании важности преступления, совершенного осужденным. В случае вредительства показателем этой важности служил масштаб учиненной им «экономической контрреволюции». А он, в свою очередь, зависел прежде всего от служебного ранга вредителя. Даже пропустивший через свои руки многие тысячи заключенных начальник пересыльной УРЧ на несколько секунд задержал взгляд на двадцатипятилетнике, прежде чем чуть пожать плечами и сказать:
Отходи!
Напоминая своими движениями передвигающегося по земле орангутанга, Кравцов отковылял в сторону. И все же в этих движениях не было той заторможенности и неслаженности, которая отличает пришибленных голодом и страданием людей, а голос калеки звучал безо всяких признаков сиповатости и старческого дребезжания. Глаза Кравцова не казались потухшими, как у большинства дистрофиков, а смотрели умно и почти спокойно. Словом, инвалид колымской каторги показался мне необычно подтянутым внутренне для недавнего кандидата в архив-три. Как-то по-особенному звучала для меня и его фамилия при всей ее обыкновенности. Но сколько я ни перебирал в памяти Кравцовых, которых встречал или знал, ни с одним из них это знакомство не было связано. Однако я не слишком доверял своей памяти, поскольку перенесенная дистрофия может вызвать в ней провалы подчас в самых неожиданных местах. И от этих провальных мест остается только неодолимое и непонятное беспокойство: Кравцов, Кравцов
Решение трудной задачи и припоминание того, чего не можешь иногда вспомнить часами и днями, нередко происходят на грани бодрствования и сна. Возможно, что важную помощь такому припоминанию оказывают часто возникающие при засыпании зрительные образы. Лунный пейзаж, залитый холодным светом, скалистый обрыв, а над ним фигуры медведей. Рядом женщина. Я приподнялся на своих нарах мгновенно и сразу понял причину моего смутного беспокойства. Кравцовэто же муж Юлии, осужденный за вредительство, и именно на двадцать пять лет! Не он ли тот изуродованный старик, которого привезли сегодня на пересылку?
Было бы ложью, и вряд ли нужной, если бы я сказал, что все эти годы я хранил память о любившей меня женщине. Пять лет и вообще-то срок немалый, а большая его часть прошла для меня на грани жизни и смерти. И как всегда в таких случаях то, что было связано с чувством к женщине, если и приходило иногда на память, вызывало скорее недоумение, чем душевный отзвук. Конечно, остается еще память о сердечном тепле и чисто человеческой близости. Но вряд ли в меня бросит камень тот, кто подобно мне падал от изнурения и терял сознание от холода и голода, если я скажу, что когда жестокость жизни превосходит некоторый предел, многие из человеческих качеств становятся человеку чуждыми. И его ответственность за свою психику ненамного отличается от ответственности животного, причем бесполого.
Теперь, правда, я эту ответственность нести уже мог. К концу войны в Дальстрое прежний принцип постепенного истребления всего того, что, сохранившись, могло стать впоследствии живым укором организаторам ежовщины, уступил место некоторому сбережению рабочей силы. Несколько отодвинулись на задний план и три заслуженных кита дальстроевской горной техники: кайло, тачка и лопата, потесненные американскими бульдозерами и экскаваторами. «Второй фронт» в виде американских пищевых продуктов спас не только жизни сотням тысяч колымских каторжников, но и вернул многим из них человеческий облик и способность мыслить. В их числе был и я. А с тех пор как я был взят на учет как человек, знающий электромонтерское и немного слесарное дело, меня начали даже подкармливать и давать работу полегче. И после нескольких дней ничегонеделания на здешней пересылке я мог вспомнить даже идиллический ландшафт далекого озера в дельте Товуя.
Однако настроение, которое эти воспоминания вызвали во мне теперь, было отнюдь не идиллическим. Оно было неприятным и тревожным и походило на то, которое испытывает не слишком опытный мародер, подозревающий, что встреченный им на дороге беженец и есть тот человек, дом которого он когда-то ограбил. Если подтвердится, что почти безногий и безрукий старик, доставленный сюда сегодня, и есть муж женщины, с которой я был близок в лагере, мои ощущения, несомненно, будут именно такими. И бесполезно твердить себе, что дом все равно был уже брошен и обречен на опустошение. Вряд ли поможет и довод, что сама такая аналогия неправомерна и что сердце женщины не имущество, на которое кто-то может иметь какие-то права. Особенно тягостным окажется мое положение, если Кравцова направят в тот же лагерь, что и меня. Тогда, может быть, на целые годы я буду обречен при неизбежных встречах с этим человеком на тайное чувство стыда и вины перед ним, несмотря на все свои самозаверения, что никакой вины не было. Может быть, такие чувства были бы слабее, если бы предполагаемый муж Кравцовой был бы не в такой мере несчастен. Но он был почти раздавлен колымской каторгой и, физически искалеченный, несомненно обречен на смерть в заключении. Ведь чтобы выйти на волю, этому старику надо будет прожить еще больше пятнадцати лет!