Все смотрели на Комского, и на этот раз замкнувшегося в угрюмом молчании. Что, у него язык отсохнет, если он заявит, что заблуждался-де, долгие годы находился под гипнозом лженаучных доводов реакционной буржуазной науки? А теперь, прочтя «Агробиологию» и другие труды школы великого Мичурина, прозрел и кается в грехе морганизма. Однако всякая надежда на спасение заблудшего исчезла, когда Комский, не вставая с места, сказал, что считает отречение от своих убеждений делом не только постыдным, но и бессмысленным. Не перестала ведь вертеться Земля от отречения Галилея!
Пока секретарь кафедры вписывал в протокол заседания предложенную парторгом резолюцию, профессор печально думал, что вот и нет у него самого талантливого и эрудированного из его сотрудников. Конечно, Галилей был прав не только в том, что Земля вертится, но и в том, что истинная наука рождается там, где умирает догма. Конечно, у инквизиции не было логических доводов против учения Галилея, зато был костер. А этот Комский упорствует с одержимостью фанатика. Он принадлежит к людям, о которых сказано, что они пишут поперек даже на разлинованной бумаге. Впрочем, возможно, поведение доцента, давно известного сторонника вейсманистского учения, объясняется его убежденностью, что отрекайся не отрекайся, а арестован будешьуж слишком много тому примеров. Никто, конечно, не верит в искренность отречений, добытых пыткой или угрозами. Но у отрекшегося от своих убеждений еретика его мученический венец сильно тускнеет в глазах современников и потомков. И хотя сейчас не средние века, а Комский не Галилей
Вы голосуете за резолюцию? спросил парторг сидевшего рядом руководителя кафедры.
Да, да конечно очнулся от задумчивости и поднял руку тот.
Через неделю после этого заседания Комский был арестован. А до того он продолжал выполнять свои обязанности лектора и руководителя лабораторных занятий в группе генетиков. Студенты тоже знали, что он обречен, поэтому Комский часто замечал на себе то сострадательные, как у той же Понсо, то любопытные, как будто он сидел в телеге, в которой возят осужденных на эшафот, то враждебные отчужденные взгляды. Среди студентов, особенно старшекурсников, было уже достаточно определившихся людей. Одни, не способные торговать и поступаться своими убеждениями, были заведомо обречены стать неудачниками. Другие, будущие карьеристы, полагали, что ради «Парижа жизненных удач» стоит признать господствующую догму. Наконец третьиэти всегда составляют подавляющее большинствобыли просто конформистами, бездумно принимающими на веру все, что исходит от начальства, преподавателей или является господствующим мнением. Но все были сейчас сбиты с толку, а некоторым приходилось мучительно перестраиваться. В этом деле им пытались помочь те из сокурсников, которые искали случая продемонстрировать перед остальными свою ортодоксальность. Они часто задавали Комскому явно провокационные вопросы. Однажды комсорг группы, докладывавший обо всем, что происходит на лекциях Комского парторгу кафедры, спросил у Сергея Яковлевича, что он думает о наследовании признаков, искусственно прививаемых человеком растениям и животным? Как известно, на этом была основана садоводческая практика великого ботаника Мичурина. Только нужно повторять воздействие на организм растения из поколения в поколение. Комский ответил, что он не садовод и не может судить о том, какие приемы используются для улучшения пород фруктовых деревьев. Но насколько ему известно, ни один еврей или мусульманин не родился еще обрезанным, хотя это воздействие на их организм производится уже в течение многих тысяч поколений. Захохотала мужская половина аудитории, смущенно потупились девушки. И только Итальяночка открыто смеялась, восхищенно глядя на осунувшегося и хмурого Комского. Уж кто-кто, а она никак не хотела верить разговорам, что этот замечательный ученый и вдохновенный лектор непременно будет арестован. Ведь он ничего не требовал принять на веру и не бормотал невнятных доводов, как мичуринцы вроде этого дурака-комсорга, в пользу своей теории! А тот, уязвленный не столько ловким ответом лектора, сколько смехом его слушателей, обиженно заявил, что ответ не по существу. И ничем его, верующего в «Агробиологию», не разубедить. Поэтому нечего над ним хихикать, особенно тем, кто считает себя принадлежащими к пролетарскому студенчествуэпитет «пролетарский» тогда еще бытовал в вузах, хотя употреблялся гораздо реже, чем в тридцатые годы, не говоря уже о двадцатых. Комский мог бы напомнить ершистому комсоргу, что сейчас не комсомольское собрание, а лекция. Но вместо этого он рассказал своим слушателям анекдот, относящийся ко времени позднего ренессанса. Однажды, после того как анатом везалиевской школы показал на трупе некому схоласту, что все нервные нити сходятся у человека не в сердце, а в мозгу, тот сказал: «Вы показали мне это так хорошо, что не читай я у Аристотеля прямо противоположного утверждения, я бы вам поверил». Снова смеялись студенты, угрюмо бычился их комсомольский организатор, а у сидевшей в первом ряду Нины Понсо восторженно блестели глаза.
Эти слова, в числе многих других доказательств контрреволюционности настроений бывшего доцента, припомнил ему прокурор на суде Специальной Коллегии. Ни этот суд, ни предварительное следствие не испытывали недостатка в информации о его зловредной деятельности. А еще спустя полгода злостный морганист-вейсманист-менделист, в составе семи тысяч таких же подневольных пассажиров парохода «Джурма», плыл по Охотскому морю к берегам негостеприимной Колымы. С пересылки в порту Нагаево он, как особо опасный преступник, был отправлен в отделение 17 Берегового лагеря. То, что именно в это отделение, было для начинающего каторжника большой удачей. Во всех прочих отделениях колымского спецлага условия жизни и работы заключенных были куда более тяжелыми. Комского навязали омсукчанскому заводу в качестве довеска к бронзолитейщику из Харькова, отливавшему при оккупантах подшипники для вражеских танков. Но так как ученый-биолог не знал ни инженерного дела, ни какого-нибудь полезного ремесла, то его определили в бригаду «куда пошлют». Бывшему доценту вручили атрибуты его новой профессии: кол для «подваживания» неподъемных тяжестей, по-лагерномудрын, лопату и метлу. Здесь же Комский получил и свой личный номер Е-275, который каждый мог считать с его бушлата, телогрейки, штанов и шапки. Работягой Е-275 оказался угрюмым и молчаливым, зато безотказным и не таким уж слабым. Поэтому его чаще всего наряжали на такие работы, как погрузка и разгрузка с машин станков и крупного металлолома, разборка этого металлолома вручную и перекатка из цеха в цех тяжелых болванок. Доцент никогда не возражал и не просился на более легкую работу. Ломовой труд имел свои преимущества. Они заключались в том, что днем тяжелая работа отвлекала от еще более тяжелых мыслей, а ночью эти мысли гасила усталость.
Ужасов недавнего времени в колымских лагерях, тем более в лагере, обслуживающем завод, уже не было. Ушла в прошлое смертельная штрафная пайка. При любом выполнении и на любой работе заключенный, даже каторжанин особлага, получал гарантийные восемьсот грамм хлеба. Лагерному начальству было запрещено продлять рабочий день лагерников по своему произволу. В общих лагерях он был ограничен десятью часами, в специальныхдвенадцатью. В Берлаге, правда, без выходных.
Для бывшего доцента, не ставшего профессором одного из старейших университетов страны только из-за своей непокладистости, потянулись дни заключения, медленные и тягучие каждый в отдельности, но казавшиеся прошедшими непостижимо быстро, когда они складываются в месяцы и годы. Этот тюремный парадокс времени объясняется очень просто. Способность к непосредственному ощущению хода времени ограничена у человека пределами немногих суток, а может быть, и одними сутками. На больший отрезок времени его биологические часы не заводятся. Поэтому даже в ретроспективе мы оцениваем время только умозрительно. Но для всякой перспективы, прямой или обратной, необходимы какие-то отметки времени в виде событий изменения окружающей обстановки. Дни же в заключении похожи друг на друга, как лица идиотов. Как страницы жизни они могут быть уподоблены невыразительным рисункам на стекле, сделанным по одному трафарету. Сложенные в толстый пакет, они становятся от этого только менее прозрачными. Таким же тусклым и однообразным представляется арестанту-большесрочнику и его будущее. Это «дорога в никуда», на которой даже смерть представляется просто очередным шагом, последним, но ничем не отличающимся от миллионов предыдущих шагов по безрадостному пути неволи.
Правда, такое ощущение времени и своей арестантской жизни приходит к осужденному не сразу. Ему предшествуют месяцы, иногда даже годы, когда отчаяние сменяется в человеке надеждой, цепляющейся подчас за самые ничтожные и сомнительные поводы, чтобы снова смениться отчаянием. Постепенно оба этих крайних состояния духа посещают заключенного все реже, все больше сводятся к общему знаменателю безразличия и апатии. В таком состоянии и находился Комский ко времени, когда он получил письмо от своей бывшей студентки. И в его ответе Понсо не было ни позы, ни рисовки безнадежности своего положения. Он думал так, как писал.
Габриэль Понсо, сын Джузеппе Понсостеклодува из Венеции, почти уже не помнил о своем итальянском происхождении. Жена Габриэля Осиповича была русской, а из троих его детей только последний ребенок, дочь Нина, по внешности и темпераменту была, ни дать ни взять, бабушкаитальянка с берегов Адриатики. Оба сына пошли в мать, курносую и широкую в кости волжанку. Однако и Нина знала по-итальянски только несколько слов, которым научил ее отец. Это были, главным образом, благозвучные приветствия с красивым обращением «синьор» и «синьора». Уже в пионерские годы, узнав, что «господин» и «госпожа» слова больше буржуазного обихода, чем пролетарского, Нина заменила их не менее красивым «камараде». Ведь она была дочерью потомственного рабочего.
Габриэль Понсо унаследовал профессию стеклодува от своего отца, деда и прадеда. В Россию он приехал в начале века, как выразились бы сейчас, за «длинным рублем». Молодого парня сманил сюда дядя, работавший на одном из крупных стекольных заводов. Профессия мужчин в роду Понсо была не только потомственной, но и семейной. В холодную и чужую страну Габриэль, как и брат его отца, ехал только, чтобы подзаработать деньжат и, вернувшись с ними на родину, жениться. И так же как его дядя, застрял здесь навсегда. Сначала все откладывал отъезд на родину. Потом грянула война. И хотя в принципе возвращение домой было возможноИталия была союзницей Россиионо означало для Понсо мобилизацию на фронт. А он вовсе не был патриотом, а главное, понятия не имел, что там делят Италия и ее непосредственный врагАвстро-Венгрия. Возможно, однако, что главной причиной того, что и второй Понсо остался в России, была не война, а смешливая голубоглазая Маша, подносчица заготовок в цехе, где работал Габриэль. Ради нее он, католик, даже принял православие. Впрочем, он не был особенно предан ни католическому богу, ни его наместнику на землеримскому папе.
Потом были революция, гражданская война, голод и холод, брюшной тиф, от которого умер первенец супругов ПонсоМарк. Своим детям они выбирали имена, общие для итальянцев и русских.
Габриэль Понсо вступил в большевистскую партию, воевал с Деникиным и Врангелем, был ранен, переболел сыпным тифом. Когда после многолетнего перерыва завод снова начал работать, он вернулся в свой цех, теперь уже в качестве мастера. Где-то в середине двадцатых годов у Понсо родилась дочь Нина. Ей было всего лишь лет пять, когда сравнительно сытая жизнь периода НЭПа снова сменилась полуголодной, а временами и настоящим голодом первых пятилеток. В тридцать седьмом старика Понсо посадили: иностранец по происхождению, состоящий в переписке с родственниками в фашистской Италии. Правда, этими родственниками были его престарелые родители, ныне уже покойные, а последнее письмо в Италию относилось к началу тридцатых годов, но главный принцип ежовского НКВД был, похоже, тот же, что и у инквизиторов-карателей средневековья: «Бей правого и виноватого, на том свете разберутся». И все же Габриэлю Осиповичу повезло. В 1939 году он попал в те десять процентов осужденных за мнимую контрреволюцию, которых после восемнадцатого партийного съезда выпустили из лагерей и тюрем с полной реабилитацией. Работать, однако, он уже не мог. Душила профессиональная эмфизема, усиливавшая старую болезнь сердца. А вскоре началась война с немцами, и с фронта пришла похоронка на второго сына Александра. Получив ее, старый Понсо скончался от инфаркта. Мать и дочь, учившаяся уже в девятом классе, остались одни. А через год, едва окончив школу, Нина откликнулась на призыв, адресованный ко всем девушкам-патриоткам, поступать в школы разведчиц-парашютисток. Не помогли ни слезы матери, ни ее мольбы пожалеть ее старость. Ведь это же верная смерть, быть заброшенной с парашютом в тыл неприятеля! А она, Нина, ее последняя дочь и последняя опора в старости! Нина и в самом деле была послушной и любящей дочерью. Но ее звал на подвиг долг патриотки и комсомолки. Об этом долге твердили сейчас все, но только немногие, подобно ей, понимали его так безоговорочно.
Мать проплакала глаза, читая письма дочери из наглухо закрытой школы разведчиц, где девушки обучались нехитрым основам радиотехники, приемам морзянки и работе ключом. Здоровая, смелая и ловкая девушка, она быстро и хорошо освоила прыжки с парашютом. Но в одном из последних писем уже из военного госпиталя Нина писала, что серьезно покалечилась и, вероятно, навсегда останется инвалидом. Предстоящую отправку домой она переживала едва ли не сильнее, чем свою навечную хромоту. Мать была счастливахоть калека, зато жива.
В течение года Нина работала на стекольном заводе, том самом, где работали ее отец и старший брат. А потом поступила на биофак университета, благо большой университетский город был совсем недалеко. Почему именно на биофак? Тогда Нина могла бы ответить на этот вопрос лишь по-школярски банально: биология в школе интересовала ее больше других предметов. Она была активной участницей кружка юннатов, составляла гербарий, ловила бабочек. И вот теперь, когда Понсо могла бы поступить в один из модных тогда технических вузовконкуренции со стороны мужчин почти не было, они были на фронте, она избрала биологический факультет. Было еще одно грустное соображение. Университет готовит, главным образом, учителей. Работа эта почти сидячая и вполне подходит человеку, ковыляющему с палкой. Нина никогда не забывала, что увечье обрекает ее на серую, одинокую и безрадостную жизнь, без славы и подвигов. Правда, она читала и слышала о подвигах гражданских и духовных, не требующих ни физической выносливости, ни силы мышц. Образцом такого подвижника был, как известно, писатель Николай Островский. В старину, говорят, были герои в науке и философии. Но их время прошло. Нина видела ученых, преподававших на факультете биологию и смежные с ней науки. Люди знающие, но большей частью весьма обыкновенные. И наукой они, видимо, одержимы не были. И никого заразить любовью к ней не могли. Без особого энтузиазма училась и Нина, хотя привычная самодисциплина, подтянутость и хорошие способности помогали ей осваивать науки лучше подавляющего большинства сокурсников.
Так было до времени, когда она начала слушать курс лекций, которые вел доцент Комский. Этот человек не только был влюблен в свою науку, но умел увлекать ею других, хотя вряд ли ставил эту цель перед собой специально. Целью и смыслом жизни была для него биология. На своей вступительной лекции Комский говорил, что наука о жизни вскоре должна стать ведущей, как в прошлом механика, а теперь физика. И если она еще не занимает такого положения, то только потому, что изучая самые сложные из явлений, еще не нашла для них достаточного количества обобщающих законов. Человек приравняется к божеству не тогда, когда он достигнет иных миров, а когда решит поставленную еще древними задачу постижения самого себя, то есть биологических закономерностей, лежащих в основе всякой жизни.
Студентка Понсо слушала лекцию, как ребенок слушает сказку, затаив дыхание и приоткрыв рот. А она-то считала, что наука, в которой она готовилась стать специалистом, второразрядная. Где уж биологиидумала Нина преждес ее анатомированием лягушек и скучной классификацией организмов по Линнею, до физики или химии. Но теперь она знала, что это не так. Хорошо, что колеблясь между биологией и химией, она выбрала эту прекрасную, как она теперь понимает, науку о живом. Ведь ничто ей не мешает и самой стать биологом-исследователем, в меру сил помогающим своей науке занять то место среди прочих наук и в жизни человечества, о котором так вдохновенно говорит доцент Комский. Никогда бы она не подумала прежде, встречая в коридорах этого сухого и хмурого с виду человека, что он не только большой ученыйоб этом она слыхала, но и настоящий мечтатель. Особенно, когда речь идет о его научной специальностигенетике.