Они сидели за столиком. Девушке вышло даже два бутерброда. И еще по бутылке пива. Пока девушка ела и молчала, Лобышеву становилось вовсе не по себеуж лучше бы они говорили, а так было совершенно непонятно, почему он сидит вот тут с ней и чем-то уже связан: уйти не может, неотвязность сна. Теперь он подумал: раз уж он сидит с ней, то должен быть в этом человек. Человека же он в себе сейчас не находил. И тогда его бесило: от кого же и от чего же он сейчас зависит, что так скован? Неужели из-за этих, за столиками? А почему, собственно? Тогда он начинал понимать, насколько же он не властен в каждом шаге, движении и слове, хотя вот ведь день за днем живет в уверенности, что все-таки передвигается, говорит и делает сама нет, не сам. И тогда становилось понятно, что это, по-видимому, целая жизнь у него такая, что он сегодня так не властен. И где-то очень далеко тот хвостик, с которого надо было бы пережить заново, чтобы иметь сейчас свободу. Эта мысль кружила над ним, но девушка все съела, засмеялась и, потягивая пиво, сказала:
Вот вы меня и устроите на работу. Ведь вы можете?
Лобышев охотно отпустил мысль, отвлекся, так сказать, и с какой-то даже серьезностью и убедительностью, которых бы не мог объяснить, если бы их осознал, сказал:
Отчего же, могу. Но только стряпухой. Стряпуха нам нужна.
Так мне хоть кем, сказала девушка, лишь бы на работу.
«Чего это я? Так же нельзя»спохватился Лобышев.
Тридцать рублей всего, сказал он, отступая.
Это все равно, сказала девушка. Мне лишь бы на работу. Она положила руку ему на колено и, так опираясь, наклонилась к нему:
Устроишь?
Отчего же, замялся Лобышев. А какая у тебя вообще-то специальность? Даже с ней переход на «ты» был для Лобышева, как на американских горах: перехватило дух.
У, сказала она, специальностей у меня хватит! Я могу быть токарем, маляром, поварихой и, она все не снимала руку с лобышевского колена, женщиной она засмеялась.
Лобышев тоже засмеялся. Уж теперь-то точно встал в автобусе, оказался без штанов и идет по проходу. Так и замерло. И почему-то стало легче. Девушка смотрела на него и не снимала руку с его колена. А какой-то чертик все раскисал в Лобышеве. Он вроде бы ничего и не видел. А только приговаривал:
Это сначала надо проверить и смеялся гаденько, так гаденько, что уже не мог бы заметить этого, потому что заметить этобыло бы слишком для него тяжело. Это сначала надо проверить, говорил он.
Так возьмешь? сказала девушка.
Это можно, сказал он и хотел что-то спросить, или добавить, или подуматьно тут прозвенел звонок. Девушка встала, взяла его за руку, вытянула смеясь со стула, и они направились в зал.
Места у них были разные. Они стояли в проходе, выжидая, когда все рассядутся. Она держала его за руку и не выпускала. А ему опять стало несносно. Он, как ему казалось, изрешеченный взглядами всего зала, все порывался сесть на свое место: все равно, мол, свободных мест не будет, а представить, что ему придется кого-то просить пересесть и при этом все станут раз-глядывать друг друга, было страшно. Но она удерживала его, люди рассаживались, а они стояли в проходе.
Им удалось сесть вместе, когда погас свет. Вернее, ей. Она сразу же забрала его руку. Был какой-то журнал про китайские вазы. Очень много китайских ваз. Он чувствовал себя наконец спокойно, почти хорошо. По тому что они не стояли больше в проходе, было темно и никто не мог его, Лобышева, видеть. Ему, в общем, было приятно, как она обращалась с ним в темноте. И вазы ему нравились.
Правда, красивая? сказала она.
Правда.
Ты бы хотел иметь такую дома? сказала она.
За такую вазу можно жизнь не работать сказал он внезапно для себя и, пока говорил, уже испытывал противность, но выговорил до конца. Такого он за собой не любил: говорить чужие слова, в тон. Но тут и она сказала кое-что для равновесия:
А как ты относишься к абстрактной живописи?
Оп несколько обалдел. Посмотрел искоса.
Ничего отношусь, сказал он. «Боже, подумал он, ведь до чего дошли Что же это за жуткий опыт такой она приобрела, что со мной про абстрактную живопись заговаривает?..»
У меня был один знакомый сказала она и пожала ему руку.
Теперь его больше всего мучило, что после журнала их сгонят с места и опять начнется то же, и они будут торчать в проходе. Только бы без перерыва, думал он. Тогда не сгонят. Только бы не зажигали свет. Иногда не зажигают.
Журнал кончился, свет зажегся, и их согнали.
Придется идти на свои места, сказал он.
Пойдем, сказала она. И повела его за руку к своему месту.
Все места рядом были заняты.
Ну вот, видишь, только одно, сказал он.
Мы сядем на одно, сказала девушка. И. она действительно села и подвинулась, освобождая часть стула. Она тянула его за руку, а у нее были соседи слева и справа. Они смотрели, и хуже Лобышеву не бывало.
Нет, сказал он, так я не сяду.
Ты хорошо поместишься, сказала она.
Нет, сказал он, так нельзя.
Свет погас.
Садись же громко прошептала девушка.
Парень рядом встал. «Скандал начинается», уже равнодушно подумал Лобышев.
Садитесь на мое, сказал парень, А я сяду на ваше.
Они обменялись билетами, и хороший парень ушел. Лобышеву снова полегчало. Снова стало почти хорошо. На экране начиналась вся та клоунада в греческих одеждах, которую и следовало ожидать. Востроносая Пенелопа не хотела выйти замуж, она ждала Одиссея. Девушка положила руку Лобышева себе на колени. Женихи Пенелопы вели себя неприлично, не совсем, впрочем, понятно почему. Они обижали сына Одиссея и Пенелопы, скромного мальчика. Появлялся утконо-сый Антиной и вел себя как мужчина. Против нарочито бездарных женихов он был просто прелесть. Душка. Сильная такая душка. Символизировал собою соблазн. Девушка гладила себя рукой Лобышева. Наконец появлялся и сам Одиссей, рыжий супермен, жидковатый, впрочем, для супермена. Но мужчина.
Картина между тем начинала увлекать. Глядя на Пенелопу, Лобышева переставало интересовать колено девушки. Хотя Пенелопа и не была уж так поразительно хороша. Но это ведь только за счет того, что в жизни и в кино мы по-разному меряем красоту. Для жизни Пенелопа была очень даже ничего. А когда она изменила цвет волос и стала Цирцеей, так просто, можно сказать, похорошела необычайно. Девушку, по- видимому, тоже интересовал Одиссей. Они с Лобышевым как-то согласно отпустили, освободили друг друга.
И Лобышев смотрел и думал о разных вещах. Как ни бездарно, по-школьному старательно, делали этот боевик, все-таки Гомер, наверно, недаром прославился. Взять хотя бы сюжет: за ним вставало многое. Хотя никак не отделаться от безобразности всего этого с точки зрения чисто человеческой. И до странности кое-что схоже. Недаром же мы живем в эпическое время. Только не помпезность мера эпичности. А вот это хамство и предательство хитроумного Одиссея. Совершенно ведь игровой современный парень. Максимум самоотверженностипривязать себя к мачте, чтобы послушать сирен. Самоотверженность этане больше жажды острых ощущений: наслаждение то есть. Привязать-то себя попросил Так что в конечном счете выиграл. Ну и сирен, конечно, бездарно сделали: ясно, что дальше электрогитары пойти не могли. И вот Одиссей совсем уж нечеловеком становится, когда говорит этой молоденькой девочке, дочке какого-то царя: я все вспомнил, я ухожу и унесу эти ваши слезы. Кэтч в Древней Грецииэто еще ничего. Вино для этого одноглазого черта Полифема тоже месят неплохо. Только жалко его, беднягу, что глаз ему выжгли и он не передавил героев. Но вот это уж вовсе бездарно, как они сделали представителей из царства мертвых. Гениальное же дело, когда выходит вот такой мертвяк и говорит, что там хуже плохого, в этом царстве. Больше ничего не говорит, говорит только, что там очень плохо. Эта-то вот вроде бы беспомощность средств, никаких там устрашающих описанийэто же действительно страшно. Это-то, наверно, Гомер придумал. А тутнапустили какого-то холодного пару, подзеленили лица Но, в общем-то, время-времечко эта Эллада. Сильные людишки. Человеков нет. У нас хоть, от нашего-то эпоса, какая-то человечность очевидной стать может. Чаплин, к примеру. А тутсловно так и надо, будто это-то и есть что-то лучшее в людяхих сила. Слабаки, в сущности, они чрезвычайные.
А потом пошло уж вовсе безобразие. С этим луком. Вроде бы Одиссей что-то понять должен, когда он нищий и в него вином женихи плескаются. Нет, оказывается. Просто он дожидается момента, чтобы с ними получше расправиться, чтобы вроде оправдание иметь своей жестокости через их свинство, не больше. А сам был хамомхамом и остался. Только Одиссейхам- герой, оннаверху, оправдан, ему симпатизирует гениальный слепой Гомер. Вот как.
А в общем, и не так. Смотришь. И чувствуешь себя Одиссеем. Таким же сильным, и храбрым, и красивым. Он не тонет и не гибнет. Его любят бабы. Они любят тебя в образе Одиссея. И все у тебя здорово кончается. И ты обнимаешь верную Пенелопу, которая обкрай не наставила тебе рогов. И зажигается свет. И надо выходить из кинотеатра. В твою обыденно-эпическую дей-ствительность.
Лобышев очень удивился, когда обнаружил девушку рядом с собой. Странными тенями замелькало в его мозгу воспоминание о ней. Казалось далеким. И когда он выходил на свет и затягивался сигаретой, и выходили прочие людиони шли рядом, но это дурной сонон боялся взглянуть на нее, чтобы она не стала явью. Не Пенелопа. Ты-то все-таки немножко Одиссей, выходя из кинотеатра.
На этом мучительном свету он не знал, что же теперь делать. Но идти с девушкой рядом и выходить вот сейчас на солнечный Невский он не мог. Господи, кто же это тянул его за язык!
Девушка посмотрела на Лобышева, как-то просто она это сделала, без вызова, и под руку его не взяла. Они прошли в тот же туннель подворотни, где впервые увидели друг друга. Девушка шла сбоку и заглядывала сбоку. Она словно поняла, что Лобышев отдаляется совсем, но еще надеялась Лобышев шел рядом, каменный.
Ну как тебе понравилась картина? сказала она, заглянув сбоку.
Ничего, процедил он.
А женщина?
Какая женщина?..
Пенелопа.
Н-ничего
А ты бы хотел иметь такую жёнщину, как Пенелопа?
Лобышеву стало плохо и жалостливо, он даже неуверенно тронул ее за руку. Но движение так и осталось непонятым, смазанным, незавершенным. Девушка заглядывала сбоку, чего-то ждущая
Но солнечный свет ударил в глаза.
Они вышли на Невский. Шли нарядные люди. Женщины среди прочих. Девочки. Лобышев остановился. И она рядом, маленькая и задрипанная. Кто-то на них посмотрел. Кто-то, наверно, что-то сказал. Он сам-то не расслышал. Но наверняка кто-то что-то сказал.
Что? сказал он машинально, все еще не понимая, что же ему делать, и как-то остро взглянул на девушку.
Она озиралась, словно бы не понимая, куда попала. Что-то детское было сейчас в ее лице, растерянное и пронзительное. Казалось, она стыдилась себя и чувствовала виноватойтакое было лицо. Все эти люди, прохожие, и он, Лобышев, были правы, а онанет. И мир выталкивал ее из себятакое было лицо. И если бы не он, Лобышев, такого бы не было у нее лица. Все это, только в едином ощущении, увидел сейчас Лобышев. Но это было слишком грандиозно для лобышевско- го сознанияврывалось и опрокидывало. И главным все-таки оставалось то, что ему стыдно стоять с ней сейчас на Невском. И когда и то и это смешалось вместе, Лобышеву стало страшно.
Он увидел тогда в ее руке что-то, чего раньше не видел. Зеленую тряпицу. Откуда бы она ее достала подумал он. Тряпица была вязаной шапочкой. В шапке были бигуди. Девушка доставала бигуди из шапки и рассовывала их по карманам. Пиджак был в обтяжку, и карманы уродливо оттопыривались. Когда шапочка опустела, девушка натянула ее себе на голову и стара-тельно спрятала под нее короткие свои волосы. Трудно было представить, где она это сокровище откопала. Страшно было смотреть. Лобышев не знал, куда деться. Рядом, в парадной, он увидел телефон-автомат и, промычав что-то неясное, юркнул туда.
Девушки отсюда видно не было. Задыхаясь, он опустил монетку. Монетка провалилась. Снова опустил. Искоса поглядывал в дверь: девушки видно не было. Монетка снова провалилась. Сзади остановились две совсем юные девочки, одна хорошенькая. Стояли ждали, когда он позвонит. Девушки видно не было. Лобышев отошел от автомата. Девочки заняли его место, щебеча. Выходить на Невский не было сил. Он отошел в глубь парадной. Обернулсяв дверях был солнечный прямоугольник Невского. Шли люди. Стоял напротив дом. И проезжали машины. И вдруг посредине прямоугольника, как в раме, как в кадре, появилась девушка. Она- то была очень хорошо видна, освещенная. Он был в тени. Она меня не видит, подумал Лобышев. Но это было ясно, что она его тоже видела. Иначе бы она так не смотрела. Как-то очень спокойно, очень понимающе и без вызова смотрела она. Выйти на Невский он был не в силах. Он поманил ее в парадную. Пальцем. Судорожно как-то, тайкомсловно бы и не поманил: просто почему-то непонятно двинул рукой. Девочки все еще звонили по автомату. А она стояла в своей раме и не двигалась. Лобышев покосился на девочек и отступил еще вглубь. Она не двигаласьсмотрела. В чем дело? в чем дело подумал Лобышев и еще раз поманил, четче. Девочки выпорхнули на Невский. Она словно бы помедлила и прошла.
Ну что? сказала она. Что-то скованное и опущенное стало в ее фигуре.
Он молчал словно бы в сосредоточенности.
Как же нам с тобой быть? сказал он.
Ну, это вам виднее, сказала она равнодушно.
Как же нам все-таки с тобой быть?.. говорил он, словно бы в раздумье растирая лоб. «Господи, думал он, неужто это никогда не кончится?» Ведь она же ни о чем не заикалась уже, почему же я снова взялся за это? Как же мне теперь-то быть Ведь я же ничего, ничего не стану делать для нее, даже если бы мог!»
Что же нам с тобой делать?.
Надо это как-то кончать. Сказать просто: извини, это свинство, конечно, но это все был треп. Я ничем не могу тебе помочь.
Я попытаюсь, сказал он. Без паспорта это, конечно, очень трудно, но я попытаюсь.
«Какой же я стал свиньей!»безнадежно подумал он.
А как же я вас найду? спросила она в той же грустной деревянности и чуждости.
«Господи, черт! помоги мне», подумал он и сказал:
Я сегодня выезжаю на место работ. Меня тут не будет. Вот что, ты приезжай прямо к нам. Это пятьдесят третий километр. Станция так и. называется. Там спросишь нашу базу. Всякий скажет.
Когда же? Когда же тебе приехать? Он тер себе подбородок. Надо в течение рабочего дня. До пяти. Приезжай в четверг. Я буду на базе.
Девушка словно что-то поняла. Лоб ее разгладился.
А ведь я приеду, сказала она.
Приезжай, уже с трудом и тихо, глотая концы слов, говорил он. Я не ручаюсь, но попробовать можно. Ну, ты иди, иди. Мне еще надо позвонить. И он стал рассматривать половицу. По-прежнему тер подбородок.
Девушка взглянула на него удивленно.
До свиданья, как-то странно, полувопросительно и словно уже издалека прозвучал ее голос.
Лобышев поднял глазаона удалялась. Тысячу лет она удалялась. Коротенькая, в пиджачке и шапочке, она чернела, подходя к дверям. Она все время была в этой солнечной раме, пока уходила, там был Невский, шли люди, стоял напротив дом и проезжали машины. Девушка уходила и не оборачивалась. Вроде она должна была бы обернуться. Она не оборачивалась. Надо было крикнуть, остановитьно такого Лобышев даже представить был не в состоянии. «Как же как же я буду с этим жить? мучительно думал он и в то же время ждал, скорее, скорее бы она наконец ушла из этой парадной. И все бы кончилось». А она все шла в этом прямоугольнике, чернела, подходя к дверям, и вдруг исчезла, ушла.
Лобышев еще постоял в парадной. Выждал. Вышел на Невский. Солнце. Девушки не было. Ему вдруг стало так пусто и легко, словно он взлетит сейчас в воздух, как отпущенный шарик. Он почти подавилсятак сильно, со свистом, глотнул этот прекрасный осенний воздух. Страх прошел. Это он понял вдруг, что его нету, и тогда же он понял, что только что этот страх был. Волнами все стало возвращаться к нему. И тогда ему стало тошно. Ничему и ничем уже нельзя было помочь. Где она, эта платформа пятьдесят третьего километра, на которой он и не был ни разу?.. Поняла она или не поняла? Он вспомнил ее последнее лицо и подумал, что поняла. Это его не успокаивало. Он шел, и ему казалось, что все его видят, столь освещенного солнцем, что все это у него на лбу написано.
«Ведь это же я делаю каждый день! Больше, меньше, но каждый день», думал Лобышев.