Вечерами Александр Сергеевич погружался в эту кипу, и с удивлением и болью открывал для себя историю своей страны, так надёжно скрытую советской цензурой. О многом он слышал по «вражьим голосам», но далеко не всё, особенно события хрущёвской оттепели, процессы над диссидентами, посадки, закрытие церквей; пятидесятые годы, которые не только для него, да и для всей советской интеллигенции были надеждой на начало новой эры, но очень быстро переродилось в очередное закручивание гаек. Оттепель, оказалась зимней слякотью. Интеллигенции выдали аванс, потом, их же посадили на крючок и они получили свободу, в виде фиги в кармане, продолжая травить анекдоты на кухне.
Голицын открывал окно садился с ногами на подоконник, курил, слушал курлыканье голубей, смотрел на крыши, а дальше через них открывался вид на холм с белоснежным СакрэКёром, где-то справа маячил уродливый небоскрёб Монпарнаса, золотой купол музея Инвалидов Можно было не двигаться, стараться ни о чём не думать, где-то внизу шумел город, он провожал закаты, а время как бы замерло, растеклось, словно кисель по тарелке и подёрнулось дрожащей плёнкой. Что будет завтра, послезавтра, через неделюГолицыну было безразлично, в глубине сознания происходила глухая работа, он противился ей, старался не замечать, но чем больше ему приходилось погружаться в рутинность новой жизни, тем больше он понимал, что даже после своего прыжка в неизвестность, с удачным приземлением ему далеко ещё до душевного выздоровления. Да и как себя не растерять? Ах, было бы ему не шестьдесят, а двадцать!
Не зажигая света, скорчившись на подоконнике, он всматривался не только в ночь, но и в своё прошлое; в памяти всплывали образы детства, разговоры с мамой, их мытарства, и ненависть к жене. Было ли ему стыдно за свои преступные мысли? На этот вопрос он не мог ответить, но вполне сознавал, что осуществи он тогда свои замыслы, (а были моменты, когда он был на грани), то сейчас он не любовался бы Парижем.
Несколько раз в разговоре с князем, он почти был готов к раскаянию, но что-то его всякий раз удерживало. И он подумал, что так как он не совершил этого преступления, то нечего и рассказывать, а преступные мысли они и во сне бывают.
Через пару недель после своего прыжка, он позвонил жене, но та, как только услышала его голос, завопила, прокляла и бросила трубку.
С оказией он послал письмо сынуответа не получил.
Может это было не по-христиански (так бы сказала его мать), но ему было приятно сознавать, что он вызывал ненависть у Ольги. Физического убийства не случилось, но удовлетворение, что он отомстил ей за все годы униженийсердце его согревало. Может быть, это было не по-христиански (так, наверное, сказал бы тот старичок на кладбище), но он без сожаления, злорадно, представлял, как Ольгу вызывают в КГБ, как она оправдывается перед ними, а дома плачет и воет от бессилия.
Может быть, тоже, не хорошо, но у него совершенно не болело сердце за сына. Уже давно сын перестал уважать его и, как ему казалось, стыдился отца.
Последней каплей, в их отношениях, был разговор, когда сын с презрительной усмешкой бросил ему «что с тебя возьмёшь, ты же неудачник».
Горькие воспоминания не оставляли его.
Но больше всего Голицын страдал от отсутствия работы. Она настолько въелась во все его поры, превратилась в наркотик, что теперь оказавшись отрезанным от настоящего «дела», он ощутил огромную пустоту во всем теле.
Почти каждый день ему приходилось заниматься мелкими и большими делами, в основном это касалось его оформления во Франции, эти «дела» разрастались в горы бесконечных ксерокопий, телефонных звонков, встреч с чиновниками, высиживанием в очередях, подач документов на всяческие пособия и вид на жительство. Князь ему помогал как мог, но из-за возраста он поручил всю эту тягомотную беготню своему внуку, студенту третьего курса Сорбонны, который оказался милым молодым человеком, общительным, обаятельным, унаследовавшим внешность своих предков, но совершенно далёким от русских вопросов и вполне иностранной складки. Он довольно хорошо знал русский и, проводя часы с Голицыным в очередях, всячески пытался расспросить его и понять, почему его дальний родственник сбежал из России.
Скажите, мне дедушка рассказывал, что Россия до революции была почти как Европа, потом всё большевики уничтожили, но неужели сейчас невозможно её возрождение? Я читал, что столько природных богатств, нефти Что она до сих пор сильная, вон, как все её здесь боятся.
Не знаю, в чём её сила. Если только в нагнетании страха на весь мир, так это не сила, а слабость. Вот представь, была бы у тебя такая мать, или, скажем жена, которая в тебе не уважение, а один страх вызывала. Ты бы её любил и всё прощал? Уверяют тебя, что на унижении и бесправии долго продержаться нельзя Все только и ждут в России второго Сталина, и желательно, чтобы он был православный. До сих пор все мечтают о хозяине с железной рукой и в этом почему-то видят стабильность Хотя у нас уже такое было Сколько людей, унизили, нещадно уничтожили, сломали веру и лишили собственной воли. Но на Руси матушке уроки истории, быстро забываются.
Ну, а что же народ?! Вот у нас во Франции, попробуй, тронь только нашу демократию, забастовки пойдут, Париж в баррикадах уже не раз бывал, но мы отстоим свои права.
Дорогой мой, у нас слово «демократия» стало неприличным словом. Наш народ не знает, что с ней делать, его так давно оболванили, раздавили, что он превратился в недоумка. И не думай, что это произошло теперь, при развале СССР! Нет, это случилось, когда начался красный террор. Твой дедушка об этом хорошо помнит, многое может тебе рассказать.
Нет, я не могу понять Ведь есть теперь в России такие как вы, и молодое поколение выросло, я встречаю русских студентов в Сорбонне, они вроде нас ну почти, как мы.
Поверь мне, что таких очень мало, ведь на протяжении десятилетий у всей страны корчевали корни и обрезали побеги, так что и эта молодёжь другая, без памяти, без истории, лишённая воли. Я сам недоумок, а мой сын, который, кстати, твой ровесник, но, к сожалению, ему далеко до твоих рассуждений, он предпочитает не копать так глубоко, он уже сложился в молодого недоумка.
Эти темы волновали их обоих, а Кирилл, зовущийся нежно на французский манерСирилль, изо дня в день всё больше увлекался, задавал вопросы, пытался разобраться, в тайнах русской души своих предков; и Голицыну было несказанно радостно что, несмотря на другое воспитание, этот русский-француз до сих пор болеет Россией. Да и за собой он стал замечать, что на расстоянии он жалеет свою родину больше Может потому, что она была недосягаема.
* * *
Он несколько раз встречался с Ги Ру, уже без переводчика, на третий раз он показался Голицыну менее напыщенным, они подолгу разговаривали и когда, однажды, речь зашла о рабо-те, сам предложил позвонить в редакцию «Русской мысли». Александра Сергеевича это удивило, но потом он сообразил, наверное, Ги Ру стали известны его беседы со старым князем. Он пару раз жаловался на безделье, на то, что не привык жить нахлебником, что ему хочется быть не просто полезным, но оказаться «при деле». В чём можно найти применение своего таланта в Париже он не представлял, тем более, что французского он не знал, и вся его деятельность сводилось к помощи князю по дому, прогулкам с собаками, хождению в гости и знакомством с многочисленными дальними родственниками.
Случай Голицына облетел не только эмиграцию. Какое-то время разные журналисты крутились вокруг, даже показывали его пару раз по телевидению, но ажиотажа не произошло, так как Александр Сергеевич совершенно не стремился к славе «изменника родины», а пикантных подробностей другой измены просто не было, так что слава его, не успев разгореться, стала гаснуть.
Больше всех им гордился Светлейший князь! Более того, он как ребёнок с новой игрушкой, носился с ним, приглашал на Голицына гостей, а те в свою очередь передавали его дальше. Круг расширялся, но с русской эмиграцией отношения у Александра Сергеевича складывались сложно, неоднозначно; кто-то его принимал за героя, кто-то за шпиона, ктоза сумасшедшего, были и такие, кто откровенно говорил, что «он предатель своей родины». Голицын и не подозревал, что русская эмиграция столь противоречива и настолько размежевана.
Старый князь обрадовался, когда узнал, о возможной работе в «Русской Мысли», только добавил«Вы не должны строить иллюзий. Хоть эта газета и старая, но в ней заправляет уже не та гвардия. Всё это люди для меня не близкие, не свои, хотя, есть среди них достойные диссиденты, кое-какие литераторы, философы, лучше всех главный редактор, она из наших, мы с ней знакомы лет тридцать».
Александр Сергеевич позвонил в редакцию и через пару дней был радушно принят тучной седовласой дамой, чем-то отдалённо напоминавшей Ахматову, она лично представила Голицына сотрудникам газеты, а те сразу зазвали его на огромную кухню и напоили чаем. Ему стало хорошо, по-семейному; большой рыжий кот прыгнул на стол, попугай в клетке закричал «Борька дурак», вокруг заговорили о политике, стали ругать Ельцина, хвалить Гайдара, и предложили взять у Голицына интервью. Поначалу, он отнёсся к этому коллективу с опаской, а потом ему здесь понравилось. Суета, суматоха, авралы перед выходом газеты неразбериха, крики, ссоры, мелкие интрижки всё это было знакомо и даже забавно, он особо не вдавался в детали, держался в сторонке, писал странные вирши о путешествиях по русской глубинке, о дрязгах на телевидении, писал плохо, но милые редакторши помогали, доводили его «воспоминания» до совершенства.
Александр Сергеевич действительно оказался «при деле», и ностальгия по работе, как зубная боль стала отступать.
Потом, дальшебольше, дружный коллектив уже не казался ему «вражьим», а скорее даже своим, советским. Он зачастил в редакцию, прилепился к их жизни, постепенно стал незаменимым помощником, покупал корм коту, чистил его тазик, бегал на почту, сопровождал главного редактора до дома, пил чай, разглагольствовал с ней часами о «жизни и вере», а ещё, подружился с корректором Аллой, которая сидя на кухне, постоянно рассказывала ему о своих несчастных романах, курила и добавляла в чай виски. Лицо у неё было асимметричное, одна половинка как у клоуна плакала, а другая настороженно выжидала несчастий.
Как не банально, но время лечило раны Голицына, можно было ожидать, что он сопьётся или впадёт в депрессию, (а такое с некоторыми эмигрантами случалось) он не стал каждую неделю покупать лотерейный билет в надежде стать миллионером, и не превратился в коллекционера спичечных коробков с видами Парижа, печально, что он так и не прилепился к церкви, но он стал фанатом этого города.
Город манил и звал.
У него возник некий симбиоз с ним.
Он не мог бы сказать, что Парижэто «его» город, что он его принял безоговорочно, но то, что этот город есть концентрация красоты и гармонии, которая возвышает, отгоняет дурные мысли, вытесняет желчь и целебным бальзамом лечит душуэто было так! Бродя по улицам теперь «своего» города, он с горечью вспоминал рассказы некоторых коллег, которые, возвращаясь из загранпоездок, мрачно отмалчивались, а потом цедили сквозь зубы «да, ничего себе городишка мясо есть, а души нет». Ему тогда было нечем возразить, он в Париже не бывал, но теперь он тех моральных уродов презирал и вполне разделял мнение поэтов и художников, которые говорили, что здесь «нужно жить и умереть».
Голицын, не мог оценить особенности французского характера, языка он не знал, но, будучи человеком наблюдательным, он увидел, что народ этот любит свою страну, гордится ей, любит вкусно поесть, повеселиться, много работает, путешествует, и помогает бедным. Правда их щедрость иногда не знала границк разноцветным иностранцам они относились не просто терпимо, а возились с разными правами меньшинств, защищали их, осуждали расистов, трубили об этом по телевидению, а многодетная арабо-негритянская семья получала такие «бабки», что не работая могла жить припеваючи. Их было здесь много. Поначалу Голицына это раздражало, как у всякого советского человека крутилось в голове «Россия для русских Франция для белых», но постепенно он этих мыслей стал стыдиться, более того, он стал подавать милостыню.
Прогулки стали неотъемлемой частью его бытия.
Он мог часами бродить по бульварам, вдыхая ароматы цветущих каштанов, подставляя лицо под облетающие розовые лепестки, блуждая по ночным огнистым улицам, он присматривался к волшебно освещённым витринам, к толпе, к лицам, переходил мосты, спускался на набережные, где рядами стояли баржи, лодки и он вдыхал дурманный запах воды, вперемежку с дёгтем. Он как мальчишка, свешивался с мостов и махал рукой скользящим по Сене трамвайчикам, туристам со всего света, а они улыбались и что-то кричали в ответ.
Голицын полюбил парижское метро, с его весёлыми рекламными щитами, с приветливой толпой, так не похожей на мрачные лица сталинской подземки, а когда поезд выныривал из туннеля и выплывал всем своим лёгким, синим телом на ажурный мост и стайка японских туристов, щебеча, кидалась к окну, щёлкала аппаратами Эйфелеву башню, Марсово поле, Трокадеро, он улыбался и думал, «а мне уже не нужна фотка на память, всё это теперь моё».
Его мучило, что он живёт нахлебником у князя и не может себе позволить лишнюю трату, но как только за свои статейки он стал получать гонорары (жалкие гроши), не задумываясь, он шёл в кафе, усаживался на веранде, заказывал чашку кофе или пиво, расслаблялся, вытягивал ноги и, откинувшись на спинке стула, часами наблюдал за людьми, слушал весёлую перепалку гарсонов с клиентами, вспоминал прошлое и стоп кадры прежней жизни казались ему немым чёрно-белым кино. Будто всё это происходило не с ним, а с другим человеком.
Как он мог любить Ольгу? Как он мог жить в той стране?
Он узнал как хороша прозрачная парижская весна, потом лето, горячий жар раскалённых домов, с прохладой парков и бульваров, внезапный ливень; потоки воды устремлялись вдоль улиц, падали в особые щели в тротуарах и исчезали в подземных колодцах, через пол часа город высыхал и распускался как чёрная роза после дождя, а дворники-негры огромными зелёными метёлками подталкивали листья и мусор в бегущие потоки, тщательно вычищали остатки ненастья, прихорашивали улицы, и Голицын с ребячьей завистью посматривал на эти метёлки и ему хотелось поиграть, как в детстве, в кораблики.
Он шёл дальше и в Люксембурском саду усаживался на кромке круглого фонтана, в котором целыми днями дети всех возрастов гоняли парусники по воде, а старушки, с подсинёнными волосами, чинно сидели на белых стульчиках, читали газеты, книжки, выгуливали внуков; и по ним Голицын сверял время, ровно в двенадцать они подымались и шли обедать.
Он бродил по всему городу, узнал его северные кварталы с беднотой, фешенебельный левый и правый берег Сены, самый красивый проспект мира Шанс Елизе, Лебяжий остров, современные небоскрёбы Дефанса, и оживленный, туристический Китай город
Он принадлежал только себе и ему, он делал, что хотел, а мог и не делать вовсе и довольствоваться малым, Париж шептал на ухо, что не бросит его и любой его уголок станет для Голицына приютом.
Конечно, он побывал и в Лувре и в музее Орсэ, а однажды князь повёл его в оперу, но главным музеем был сам Париж, в его атмосфере он чувствовал собственное ощущение бесплотности, растворения и свободы! Да, да! Он, наконец, понял, что такое Свобода!
И странно, Александр Сергеевич, впервые за долгие годы перестал бояться приближения ночи, кошмарные сны, чёрные тени, сменились пёстрыми весёлыми картинками, которые стирались из памяти, как только он просыпался, но оставалось чувство радости. А ещё, за долгие годы, впервые, он ощутил лёгкость во всём своём старом теле, будто город поделился с ним не только силами, но и напоил живой водой; и не в первый раз некая невидимая соринка, лёгкая песчинка щекотала горло, учащённо билось сердце и благодатные, счастливые слёзы наворачивались ему на глаза.
* * *
Старый лифт медленно полз на последний этаж. Он напоминал узкий школьный пинал, их тела были плотно прижаты ДРУГ к другу.
Прошу вас, только никаких разговоров о политике, в этой семье предпочитают смеяться, а не вести заумные беседы, раздражённо произнесла Алла, а он сразу почуял запах, опять она пила, а ведь обещала до вечера не притрагиваться.
Странно, но с утра, его не покидало ощущение, что из этого случайного посещения выйдет сегодня нечто значительное, непредвиденное.
На лестничной площадке цветы в горшках, гостевой шум слышался из распахнутой настежь входной двери. Для приличия Алла нажала кнопку звонка.