Шум прошлого - Кривошеина Ксения Игоревна 4 стр.


Марусе было лет четырнадцать, когда ей, вернувшейся домой после школы, открыла дверь мать с помятым от слез лицом и каким-то ватным голосом произнесла: «Иди к себе, у нас тут разговор». На маме было ее самое красивое крепдешиновое платье, сложный восточный орнамент, бирюзовые, розовые, белые цветы, материал из Индии, подарок отца ко дню рождения. Родители собирались вечером в гости, да, видимо, опять поссорились с бабушкой и выясняют отношения.

Муся пошла к себе, взяла книжку, прилегла на кушетку. За стеной слышались рыдания матери.

«Но при чем здесь мой муж, он, когда этот отрез покупал у спекулянта, не рассматривал его в лупу, да и я уже второй год это платье ношу». Голос дедабу-бу-бу, что-то увещевательное: «ну, а на парткоме, тебе что сказали? Чтобы ты это платье разрезала на куски при них! Почему ты этого не сделала?»

«Как же я могу это сделать, ведь это подарок Толика, я это платье люблю, я им сказала, что готова свастики заштопать, а они требуют при них чик-чик, ножницами, иначе будут неприятности всем. Я пыталась им объяснить, что свастика у индусов совсем не то, что у фашистов, но они сказали, что и Толику влепят выговор, и устроят неприятности».

«Да, плевал я на их угрозы! Могу хоть завтра уволиться, с моей квалификацией я себе работу найду».

«Толик, а откуда они знают, что ты фотографией занимаешься? Я никогда им ничего не говорила».

«Стучат, подсматривают, прослушивают! Все! Это конец, я сойду с ума в этом доме! Может быть, вы думаете, что я всю жизнь готов в вашей золотой клетке сидеть и смотреть, как вы калечите нашу жизнь и ребенка! Я очень рад, что у нас возник этот разговор, пусть он станет последним. Или мы уходим втроем, или разводимся».

Марусе за стеной стало очень страшно, она выбежала в коридор, толкнула соседнюю дверь и шагнула на середину комнаты.

 Папочка, я с тобой.

Отец ее обнял, взволнованно что-то забормотал в ответ, мама растерялась, а бабуля-дедуля угрожающе примолкли. Так старые разногласия в семье неожиданно приняли новые формы.

Помимо фотографии, он увлекался историей и географией, мог часами фантазировать о возможной поездке в Италию или Францию, рассказывал ей о Париже, да так, словно там побывал, знал названия улиц, фамилии президентов. Бывало, он говорил: «Вот если бы мы с тобой поплыли вместе на пароходе по Средиземному морю, то обязательно посетили бы Марсель, а потом», и дальше следовало много интересных подробностей о маршруте, о странах, о людях, их языках, обычаях. Его мысль улетала далеко, блуждала в неведомых странах, рисовала вполне конкретные подробности путешествия, и вдруг на самом интересном месте появлялся некий затор, тупичок. Отец замолкал, мрачнел лицом, собирал разбросанные по столу листки бумаги, засовывал их куда-то на дальние книжные полки и как бы полушутя говорил: «Доча, это все между нами, мы ведь с тобой друзья и умеем хранить тайны?»

Его полеты фантазии, как ни странно, сводились к некоей сознательной слепоте и глухоте, отчего он совершенно не интересовался окружающей жизнью. Газет не читал, радио не слушал, говорил, что все вранье, но однажды она поделилась с ним случайно попавшими к ней текстами диссидентских поэтов, ей хотелось их показать отцу, и почему-то она была уверена, что ему понравится. Он взглянул, никак не поддержал разговор и стушевался.

Марусе было это неприятно.

То ли от того, что отец знал, что обречен на вечное прозябание в ВПК, а потому никогда не увидит даже Болгарии, то ли от вируса хрущевской оттепели он немножко разморозился. Будучи от природы любознательным, а по жизни ставший человеком в футляре, он запер себя на ключ, который вполне сознательно потерял. Так однажды он сказал Марусе: «Ты знаешь, что если бы мне купили билет и предложили поехать в путешествие по Европе, то я бы отказался. Мне так хорошо с моими книгами, а там там все наверняка иначе, чем я представляю».

Отец, сам не ведая, бросил зерна на благодатную почву. Он зародил в ней любопытство, которое так тщательно на протяжении всей его юности старались в нем самом убить. Она взрослела, становилась старше, чаще задавала ему неудобные вопросы, но их беседы шли все труднее.

Вот опять ей дали на сутки листочки самиздата. Отец близоруко прищурился, поднес папиросную бумагу к толстым стеклам очков и через пару минут вернул Марусе. «Ты это в нашем доме не держи. Пожалуйста, немедленно верни».

Двухэтажная дача в Комарово по настоянию старшего поколения была давно разделена пополам, весь первый этаж с верандой в сад обжит дедом и бабушкой, а задняя веранда с крутой деревянной лестницей, по которой попадаешь сразу наверх, в три светлых комнаты и чердак-мансарду, вела к родителям. Была еще сторожка, в ней каждое лето жили дальние родственники, так уж завелось, приезжали они из Харькова на три месяца, и бабушка под суровым взглядом мужа-академика терпела глупые и неинтеллигентные разговоры с провинциалами. Дед ценил в себе доброту и поэтому старался поддерживать кровные связи.

Мама познакомилась с папой в Куйбышеве во время эвакуации, туда направили много ученых из Ленинграда, с ними и дед-академик с семьей. Свою дочь он устроил в «ящик», а Толик был комиссован и как ценный специалист работал в этой закрытой структуре. Маруся так никогда и узнала, что он там делал. Частенько он ей жаловался: «Вот сыграю из ящика в ящик, так и не увижу мир».

Фотография для отца стала отдушиной, окном в другое измерение: здесь никто его не контролировал, за свои эксперименты (так он их называл) отвечал сам, показывал только верным друзьям. Любил он делать портреты, в них характер человека проявлялся. Подсмотрел он как-то домработницу на кухне в момент генеральной уборки, умудрился нащелкать так, что она и не заметила. Как назло, попались эти фотки на глаза академику, обычно погруженный в свою науку и брезгливо относящийся к хобби зятя, он возмутился: «Все дурью маешься! Какое право ты имеешь издеваться над рабочим классом!»

Маруся с годами поняла, что папа совсем не похож на других, а они его на дух не переносили, чуяли что-то не то. Он все больше маялся, болел, что-то писал и чаще повторял дочери: «Сохрани себя, не дай им себя сожрать». Кто-то ему звонил, звал в другие города, якобы для новой работы. После этих звонков он метался, не мог найти себе места. Его тянуло в глухомань, в недоступные для связи места. Будто хотелось ему спрятаться от кого-то. Он стал брать отпуск за свой счет, уезжал все чаще, все дальше, звонил реже

Маруся его жалела, а с возрастом вспоминала их «полёты» на шариках, отцовские роговые очки, за которыми вспыхивали весёлые солнечные глаза, как только он склонялся над воображаемым планом их путешествия. В процессе подготовки нашлись пробелы, они вместе подробно доделали схему, отец сверял все по каким-то старым картам, он даже составил список продуктов, лёгкой непромокаемой одежды, внимательно высчитал время, которое понадобится им после того, как они приземлятся и найдут нужную дорогу до первого посёлка. Маруся была в восторге от того, как здорово он знал местность Карельского перешейка, но однажды, когда она вечером поскреблась в его каморку-лабораторию, чтобы продолжить игру, то увидела в корзинке для бумаг обрывки их плана и карты. Отец на её удивленный возглас не обернулся и довольно сурово сказал, что отказался от перелёта, потому что чего-то недодумал и, по его расчетам, они все равно бы не долетели.

Она загрустила, но тогда у неё было много других забот, которые отвлекли её от игры.

Перед своим окончательным исчезновением он позвал её пройтись.

На продуваемой ветром набережной из старенького портфеля он вытащил тетрадку и сказал, что это его «дневник»; в нем много подробностей, впечатлений, особенно характеристики разных людей и встреч. При этом он смущенно хмыкнул и добавил: «как знать, может, он тебе пригодится. Пока я храню его у себя, но придет время, и ты его прочтёшь».

Вид у него был болезненный.

Любовь к отцу была её первой несчастной любовью, а когда он их бросил, она все чаще вспоминала их разговоры, плакала и думала, скучает ли он о ней.

Мать от скуки, а может, и от тогдашней моды, стала пописывать. И надо же такому случиться, что один тип ляпнул по пьяни, что эта «суперталантливо и музыкально построенная строка ляжет на мелодию». Мать в это поверила, взяла гитару и сочинила к стихам музыку. Компании собирались часто, после выпитого и ещё раз налитого она пела и читала стихи Папа Толик сразу вставал, собирал грязную посуду со стола, выносил пустые бутылки, курил одну за другой, а уже в три ночи все ехали допивать за город или в аэропорт. Мать на ногах еле держится, но «вперед, ребята, махнем в Комарово, на Щучье озеро, костер разожжём» Толик за ней, придерживает, чтоб не упала. «Ой, отстань, лучше дома сиди, не видишь, что ли, кто со мной рядом». Но он от жены ни на шаг, в машине пьют, поют, маму укачивает: «Ой, мне плохо», шофер притормаживает. Толик вытаскивает её грузное тело на обочину.

Стихов маминых почему-то никто не хотел печатать. «Новый мир» отказал, журнал «Юность» порекомендовал кое-что доработать. И выходило, что мамапоэтесса непонятая, талантливая, но не ко времени и, как объяснили ей друзья, что она «диссидентская поэтесса», а может быть, даже «внутренняя эмигрантка», и её могут понять только за границей.

Ей предложили с оказией переправить стихи во Францию.

Она недолго колебалась и согласилась, а чуть позже ей сны нашептали, что со своим мужем-вахлаком она погубит талант, который нельзя закапывать, талант нужно подпитывать, так что лучше всего действовать через именитых писателей, с одним она вскоре сошлась.

Это был первый побег матери из дома.

Она тогда исчезла на несколько недель. Отец после работы часами просиживал в каморке лаборатории, а на выходные собирал рюкзак и уезжал.

Сейчас уж трудно восстановить, когда у неё началось своего рода помутнение рассудка, желание всё бросить, бежать без оглядки, упиваться любовью, настоящей, последней, а потом вымаливать прощение у мужа, бить себя в грудь и казнить.

И он её прощал.

А Маруся умирала от жалости к отцу и ненависти к матери, которая прожигала свою истерзанную душу то на даче у известного писателя Н. в Переделкине, то в Москве, на квартире у поэта Е. Месяца через три, а иногда и раньше она, выброшенная за дверь законными женами, униженная и посрамленная, возвращалась в Ленинград.

Отец и это прощал.

Тогда-то и начался распад семьи, соскальзывание в пропасть, и никакие академические сетования бабушки и деда не помогали: «Позор, позор, ты хоть о нас подумай, ведь ты замужняя, у тебя дочь растёт»

Потом отец окончательно исчез, и Маруся поняла, что он больше не вернётся.

В университете она расцвела, оттаяла душой, подружилась с интересными ребятами, вместе на «джем-сейшены», на вечера с Соснорой, первые джазклубы, споры о смысле жизни. Она часто вспоминала отца, он наверняка был бы рад за неё. После его окончательного ухода из семьи у Маруси долго сохранялось чувство, будто отрезали ей руку или ногу. Что он поехал искать в глуши, какую правду, от чего или от кого скрывался? Вопросы эти мучили её постоянно. Мать от прямого разговора увиливала, а дед с бабушкой локти кусали, потому что за последние годы он из никчемного зятя стал «кчемным», единственной опорой и спасением от материнских закидонов А если он уехал не в Сибирь, а куда-нибудь дальше?

Вот опять не спится. Движущиеся тени на потолке, над окном, они расплываются, принимают причудливые формы, превращаются в уродов с толстыми животами, маленькими головками, склеиваются в какие-то шары, укатываются за гардину, что-то шуршит за шкафом, отдаленное треньканье последних трамваев, гнилое дыхание из открытой форточки.

Матери нет уже три дня, где она, с кем хлопнула входная дверь, шепот, смешок, голоса, потом за стенкой в родительской комнате возня, что-то тяжелое падает на пол. Маруся, свернулась калачиком и натянула на голову одеяло. Сердце стучит молотком по душевной наковаленке, стучит так сильно, что кажется, разрушит стену, за которой происходит что-то ужасное, и остается только молиться. Да как и кому, она не знает, не умеет. Может, помогли бы заклинания, но и они ей неведомы. Стихов материнских она не знает, всегда отказывалась запоминать. Ведь она никакая не поэтесса, а так, выскочка, вот и ни один журнал ее печатать не хочет. Так что ее виршиэто полная ерунда, только одни несчастья от них, одно разрушение. Но из ночной памяти выплыли слова, и её губы зашептали: «В углу зловещем наших будней, в потоке черных слез отчаяния, в надежде на спасение, в мольбе на воскресение и в радость пробуждения, приди ко мне, покой; по ниточке натянутой, канатом перетянута, над пропастью иду, и горло запечатано, да так, что не сказать, что в радость, что в печаль; а если вынуть кляп, и в голове продует сквозняком, и под канатом растянуть матрацы приземлений, то, может быть, в надежде на спасенье не будет страшен роковой прыжок»

Стихи эти когда-то читала мать.

Утром Маруся резко распахнула дверь в родительскую комнату, чтобы всё раз и навсегда расставить по местам и поговорить начистоту.

На кровати в полумраке шевелились два тела.

Она выбежала на улицу, жгучие слезы позора заливали лицо, прохожие на неё оборачивались, и у самого входа в университет столкнулась нос к носу с Ленчиком.

 Ты что, детка? Что случилось? Ну-ка пойдем поговорим.

Почему именно ему она все рассказала, до сих пор непонятно. Задыхаясь, путаясь, прижимаясь всем телом к этому чужому человеку, она лепетала нечто совершенно несусветное, неприличное, то, о чем обычно молчат.

 Скажи, а твоя мать действительно отправила стихи на Запад?

 Откуда ты знаешь? Я ведь тебе этого не говорила.

 Да я их читал в одном русском журнале, он издается во Франции. К сожалению, показать тебе не могу, так как мне самому этот журнал давали на время.

 Что же теперь будет, как ты думаешь?

 Знаешь, пусть это останется между нами. Я умею хранить тайны. Для поднятия настроения предлагаю программу: сегодня пойти в филармонию на концерт, а завтра махнем в Комарово, там один художник устраивает сабантуй, он недавно вернулся из Тарусы, долго жил там, почти пять лет. Собирает разных людейи поэтов, и музыкантов, а жена его, актриса ТЮЗа, травестишка-маленькая мышка, здорово бьет чечетку. Неужели ты его не знаешь? Их дача недалеко от вашей?

 Нет, я художников в поселке не знаю, только поэта, он мне все про вампиров сказки рассказывает, ухаживает за мной. А как зовут художника?

 Борисом кличут.

Она в деталях помнила этот день: стояло лето, и сосны источали смоляной аромат.

Он только что вернулся со Щучьего озера, мокрое полотенце вокруг шеи, короткий бобрик светлых волос, синие глаза, застенчивая улыбка, уже женат, но сплетничали, что он ее не любил, а больше всего на свете он любил живопись и Тарусу. Сюда он приехал на дачу к матери, на короткое время, у него мастерская в Ленинграде, в доме художника на Песочной набережной, вид из окна на Неву.

Маленькая жена, актриса детского театра, весело протянула Марусе руку, потом они все вместе уселись на пол и долго рассматривали его рисунки, а уже после чая, когда беседа увлекла их, он внимательно посмотрел на Марусю и предложил нарисовать ее портрет. Леня помрачнел и вышел, жена, маленькая мышка, сердито надула губки и закурила, а Борис улыбнулся синевой глаз.

Потом пришло много гостей, стали пить, курить, петь песни, а он сидел рядом с ней и рассказывал о Тарусе, говорил, что мечтает поскорее туда вернуться и что его приезд в Ленинград временный, связан с семейными неурядицами. Маруся слушала его и чувствовала, как у нее наворачиваются слезы и что ей ужасно не хочется, чтобы он уезжал, и как-то сразу стало понятно, что ее ножом в самое сердце ударила любовь с первого взгляда; что слова, которые она ему нашепчет, ей тоже известны: «Проводы стали обычным делом, ночь и день мы проводим вместе, память наша обнимает за плечи; через туман мы старались пробиться, руки тянули и были биты, мы хотели искупать наши лица в прозрачных водах разговоров о птицах, тех, что поют нам соловьиные песни, тех, что кукуют отсчеты лет, тех, что прилетают под видом вампиров и пьют нашу кровь из высохших вен. Проводы стали банальным событием, мы уже не страдаем от ран, зажили и затянулись порезы»

 Правда, что ваша мамапоэтесса?  спросил Борис.

 Не знаю, говорят, что да, но я её стихов не помню, поэтому не смогу вам прочитать.

Наверное, влюблённость в Борисаэто тоже не случайно, в чем-то подмена отца, Борис бы ему понравился

Таинственность забавляла, сердечко трепыхалось, как осенний лист на ветру. Отношения их зашли далеко, да так, что теперь многое нужно расставить по местам. Но почему-то, как только Маруся приглашала его в гости, он уклонялся. На дачу заходил, но всегда в компании друзей, как бы между прочим и всегда держался так, что её семья не догадывалась об их отношениях. Комаровская молодёжь шушукалась, строила планы, видно, кто-то настучал, и однажды дед спросил: «Борис что, за тобой ухаживает? Ведь он старше тебя лет на десять, только что развёлся».

Гербарий из фиалок и васильков скоро пополнился репейником и колючками, нашлись подружки, дополнили её фантазии, ревность разъедала кислотой, проедала подушку бессонницы, утром Маруся ругала себя и обходила телефонподальше от соблазна позвонить и жгучего стыда, что сама навязывается. Она считала часы, дни, ехала на дачу, а там пусто, его нет, она пускалась в длинные прогулки по заливу, морской ветер дул так сильно, что вышибал слёзы, но это слёзы от ветра, а не от ревности, ведь на самом деле Борис её любит, и все подозрения напрасны, она напишет ему письмо, в нём не будет ни слова упрека.

Назад Дальше