Полостову пятьдесят лет, онполковник на пенсии. Выйдя в отставку, сразу же поступил учиться на какие-то краткосрочные курсы по подготовке учителей. Во время учебы познакомился с Симочкой. Окончив курсы, приехал в Узор, чтоб навсегда, в нем осесть учителем географии в средней школе.
С первых дней преподавательская деятельность пошла у Бориса Дмитриевича, как говорят, через пень-колоду. Он решил ввести свою методику преподавания. Что это за методика, я не знаю. Но говорят, что у полковника Полостова на уроках ребятишки ходят на голове.
По вечерам мы встречались или у него дома, или у меня в суде. Как ни уговаривал меня Полостов остаться у Васюты квартирантом, я наотрез отказался и поселился в суде в крохотной комнатушке, в которой ночевала моя уборщица и сторож Манюня. Для этого мне пришлось освободить ее от обязанностей сторожа и взять их на себя. Когда я сообщил об этом по телефону своему шефу, он неодобрительно проворчал: «Мнечто, смотри сам. Как бы чего не вышло». А что могло выйти? Как сказал один старик: «Разве ж разумный человек по своей воле в суд пойдет? Ни в жисть не пойдет. Его туда беда с милиционером за воротник тянут».
А меня другое тянуло в дом Васюты Косых. Хотя каждый раз уходил я из него разбитый и подавленный, давая себе слово больше в нем никогда не появляться.
Мне приятно сидеть в чистой, теплой, уютной комнате. От намытых полов пахнет можжевельником и свежестью. Все свои мысли и заботы Васюта сосредоточила на уничтожении в доме грязи. Она весь день скребет и чистит. Да и внешне Васюту теперь не узнать. Одевается нарядно, ходит степенно, говорит односложно: «да», «нет», «ни к чему» и во всем старается подчеркивать свою значимость. Соседи называют ее теперь не Васютка Косая, а по имени и отчеству «Василиса Тимофеевна». По вечерам она сидит на кухне в очках и читает одну и ту же книгу: роман Елены Серебровской «Начало жизни». А зять ее в это время с судьей сгорбились над шахматами.
Полостов играет прилично, но уж очень обдумывает каждый ход. Я же передвигаю фигуры, как хорошо отрегулированный автомат. Да и как тут думать сосредоточенно. За спиной по половикам ходит босиком Симочка. Я прислушиваюсь к ее шагам и просматриваю ход пешкой. Борис Дмитриевич мгновенно выигрывает партию. Начинаем другую. Симочка стоит у жарко натопленной печки, то покачиваясь из стороны в сторону, то глядит на нас подбоченясь, то поднимет руки к голове, чтоб поправить волосы, и все время говорит, то смеясь, то грустно, то с какими-то тяжкими притворными вздохами. Лицо у нее раскраснелось, пышет жаром и счастьем; Меня подмывает желание схватить ее в охапку и убежать. Куда? Да не все ли равно, лишь бы убежать с ней. Но это несбыточная мечта. Не только потому, что рядом сидит ее законный муж, а главное то, что Симочка теперь со мной слишком откровенна и спокойна.
Как-то мне посчастливилось застать Симочку дома одну. Борис Дмитриевич задержался в школе, а Васюты не было. Я страшно обрадовался и попросил Симочку посидеть со мной, поговорить. Она села рядом на диван, поджала под себя босые ноги, зябко съежилась, накрылась шерстяным платком.
Знаете, Симочка, что начал я не своим каким-то деревянным голосом.
Что? это слово она не сказала. Я уловил его по движению губ.
Что я до сих пор люблю тебя, сказал я, стараясь придать голосу твердость.
Она подняла на меня глаза и, как прежде, посмотрела на меня прямо и открыто. Я тоже смотрел ей в глаза в упор и долго. Но она не отвернулась, не мигнула, у нее даже не дрогнул волосок на ресницах.
Я заговорил торопливо, сбивчиво, с жаром, что люблю ее в первый раз, а может быть, в последний. Уверял, что мне без нее и жизнь не в жизнь. Благодарно расхваливал ее мужа, что он достойнее меня во сто крат, а я так несчастлив в своей любви, что она и представить себе не может. Кончил я свой жалостливый монолог такими словами;
Симочка, я тебя ни в чем не обвиняю. Я даже рад, что у тебя так счастливо сложилась судьба. Я больше тебе докучать не буду и ходить к вам больше не буду. Но знай, что я одинок, как никогда, и очень страдаю.
Но она даже не шелохнулась и не повела бровью, и на лице ее ничего нельзя было прочесть, кроме равнодушного недоумения. Я ждал ответа на свое признание. Симочка же молчала. Мне стало обидно. И я с горечью сказал:
Я не верю, что ты любишь Полостова.
А вот люблю, живо откликнулась она.
Я усмехнулся.
Раньше и мне ты это говорила.
Я и тебя любила.
А теперь?
Она посмотрела, закуталась в шаль, сжалась в комочек.
Ну что же ты молчишь?
А что мне говорить?
Раньше ты любила меня, а теперь?
Она нервно передернула плечами.
Теперь люблю Бориса Дмитриевича.
Я уныло опустил голову и уставился в пол, как больная собака. Симочка бесшумно встала и вышла из комнаты.
Мы играем. Симочка посматривает то на нас, то на часы, пройдет по комнате, опять остановится у печки, вся вытянется, прикрыв рот ладошкой, зевнет и как бы между прочим скажет: «Уже одиннадцатый».
В кухне стоит самовар с чайником на конфорке, Борис Дмитриевич долго уговаривает меня выпить с ним стакан-другой крепкого чаю. Я долго ломаюсь, а потом сажусь за стол с таким видом, словно оказываю им великую услугу. Васюта с лицом мумии наливает мне густо заваренный чай и сердито швыряет мне чайную ложку. Васюта не терпит меня, как всех своих бывших квартирантов. Раньше она уважала меня, как судью. С появлением в ее доме важного и заслуженного зятя, я в ее глазах скатился до положения сторожа дровяного склада.
Когда же я не бываю в доме Васюты Косых, у меня сидит Полостов и ведет душеспасительные разговоры. Со мной он сбрасывает маску благодушия. Становится тяжелым, мрачным, грубым. Раздражается по каждому пустяку, злословит и все охаивает. Я вторю ему. И мы дуэтом все ругаем и злобствуем. Разговоры, как правило, о процветании ханжества, подлости, карьеризма. Мы охаиваем все настоящее и расхваливаем былое. Наши обвинения огульны, беспочвенны и строятся они преимущественно на воспоминаниях об ушедших счастливых временах. Мы превозносим себя, бесстыдно хвастаемся друг перед другом талантами и умом, которые зажали в тиски и не дают ни расти, ни развиваться. Борис Дмитриевич жалуется, что армия погубила в нем ученого, гуманиста, философа. А через минуту начинает ругать и поносить школу и, вздохнув, с сожалением скажет: «В армии хоть и тупеет человек, зато он наперед знает, что ему надо делать». Он любит повторять эту фразу. А я каждый раз думаю: «Интересно, сама она пришла ему в голову или Полостов взял ее напрокат из Красной Лилии Анатоля Франса?» Но об этом я его не спрашиваю. Так как я и сам чужие слова, мысли бессовестно выдаю за свои.
Мы брюзжим и клевещем до полуночи. В конце концов наше путешествий в пустозвонство, критиканство переходит в глумление, издевательство над человечеством. Но тут нас начинает одолевать зевота.
Ну все, довольно. Я пошел. Будь здоров, громко и отрывисто, словно в казарме, говорит Полостов и, стуча каблуками, уходит.
После ухода Полостова мне становится невообразимо тяжело и гадко. Словно этот разговор я не сам вел, а подслушивал его случайно у соседа через тонкую перегородку. И чувствую, как мало-помалу скатываюсь в какую-то глубокую вонючую яму. Я понимаю, что наше злословие, брюзжание не достойно порядочных людей. Сознаю, что все это надо кончать. Но как?! Завтра ко мне опять придет Полостов, и все начнется сызнова.
К счастью, мы начинаем надоедать друг другу. Встречаемся все реже и реже и, наконец, от случая к случаю.
Я почти никуда не хожу. Только по утрам выползаю на рынок ираз в неделюв библиотеку. Набираю охапку книг без разбору, что попадет под руку, и глотаю, не пережевывая, ночи напролет эту словесную мешанину. Сам готовлю завтраки и ужины в моей каморке на крохотной дырявой плите. Плита дымит нещадно, и моя каморка напоминает курную деревенскую баню.
Тогда я вспоминаю своего заседателя Вадима Артемьевича Ухорина. Сравниваю его жизнь со своей и не вижу существенных различий. Оба мы несчастны, никому не нужны, и наплевать-то всем на наше существование. Однако приготовление пищи меня не угнетает. В это время я чувствую себя человеком, занятым нужным и полезным трудом, я мне не так тоскливо.
Единственно, кто меня помнит и навещает, так это Ольга Андреевна Чекулаева. Позвонит по телефону и спросит:
Ты еще жив, Буза?
Существую.
А как?
Надо бы получше, да не умею.
Ну так я к тебе вечерком забегу и поучу немножко.
Она приходит, сильная, здоровая, и сразу же начинает наводить у меня порядок. Закатывая рукава кофты, Ольга категорически заявляет:
Все мужчиныпорядочные поросята. И образ жизни у них, как внешний, так и внутренний, поросячий.
Вот что, голубушка, говорю я наставительно. Если ты желаешь сотворить ближнему добро, то вначале сотвори его в душе. А потом принимайся за это дело с тихой радостью, без попреков и оскорблений.
Ольга Андреевна, чтоб не рассмеяться, стискивает зубы.
Подумаешь, великая радость чистить твой свинарник.
Оставь и уходи.
Она вспыхивает.
Эх ты, бревно неотесанное! Другой бы на твоем месте за великую честь почел, что к нему пришла такая молодая и красивая женщина. Что улыбаешься? Может, скажешь, что я некрасивая?
Она вплотную подходит ко мне, касаясь своими налитыми грудями, кладет руки на плечи и сильно встряхивает:
Отвечай мне, красивая я?
Глаза у нее потемнели, ноздри раздулись, дышит порывисто и вся дрожит, как необъезженная лошадь. Мне становится почему-то жутковато, я опускаю голову и бормочу:
Красивая.
А еще какая? шепчут ее губы.
Сильная.
И ты меня боишься?
Она ждет ответа с нетерпением. Пальцы ее рук словно клещами сжимают плечо. А я стою, молчу и глупо краснею. Ольга Андреевна отходит к окну, смотрит на улицу. Видит ли она что-нибудь там, не знаю. Скорее всего, что ничего не видит: мешают слёзы. Она давно любит меня. Но я как-то странно ощущаю ее красоту и любовь. Они не вызывают у меня ни желания, ни наслаждения, ни восторга, ни страсти. Мне жаль себя, жаль Ольгу, жаль того, что мы теряем что-то важное, необходимое и нужное в жизни.
Ольга Андреевна как быстро вспыхивает, так же быстро остывает. Минутная слабость прошла. Ольга Андреевна и командует и распоряжается мною, как хочет. Я таскаю ведра с водой, дрова, мусор, а она чистит, скребет и моет. И делает все с большим удовольствием.
Но вот уборка кончена. В комнате жарко и сыро, как в прачечной. Подсыхает пол, над плитой сушится полотенце. Из чайника хлещет пар, а крышка звенит и подпрыгивает.
Пьем чай, долго и лениво, и, разомлев, лениво, доверчиво болтаем обо всем и ни о чем. Потом начинаем жаловаться друг другу на скуку, Невежество, жизненную неудовлетворенность и так далее и тому подобное.
Наедине со мной Ольга Андреевна старается избегать разговоров на политические темы. Ее больше волнует личная, интимная жизнь человека. Я стараюсь делать все ей в пику. И начинаю разводить жалость по поводу темноты и невежества.
Вот тебе пример темноты и невежества наших колхозников, начинаю я не без некоторого ехидства и рассказываю про одну женщину, которую вытащили в Узор из глухой деревушки на суд за неуплату сельхозналога. До начала судебного заседания эта женщина сидела в канцелярии суда. Два часа она высидела, не шевелясь, не сказав ни слова. И вдруг заговорило радио. Женщина забеспокоилась, вскочила и, озираясь, с испугом спросила: «Где ж это человек-то сидит? Спрятался, что ль?»
Вот, Ольга Андреевна, плоды твоей пропаганды и культпросвета, не без злорадства сказал я.
Чекулаева на это ответила, что подобное явление редкое, единичное, и никак нельзя строить на нем такие резкие обобщения, так как в основном наш народ знает радио, знает и телевизор, и еще кое-что.
Мой рассказ о том, как я судил старика за украденный с поля мешок турнепса, также ее не тронул.
И правильно. Если не усилить борьбы с расхитителями, то воры и казнокрады растащат все: пальто не на что застегнуть будет, резко заявила Ольга Андреевна.
Да какой же он казнокрад! Он просто голоден. И взял-то он то, что принадлежит ему по праву. Он обрабатывал это поле, он сажал этот турнепс. И ничего не получил за работу.
Ольга Андреевна смотрит на меня насмешливо.
Он это так и сказал на суде?
Этого он не сказал. Должен был сказать.
Почему же он не сказал?
Из уважения.
Она передернула плечами и махнула рукой.
Хватит, замолчи.
Мне стало очень обидно и за этот жест, и за то, что она не понимает меня.
А ты, наверное, думаешь, что он испугался это сказать. Он бы сказал, если бы его судил председатель колхоза в правлении. В его годах бояться нечего. А нам этого не сказал только лишь из уважения к массивному столу с зеленым сукном, стульям, у которых на высоких спинках герб, к портретам, к прокурорским светлым пуговицам, к непонятным бессмысленным словам адвоката, как «алиби», «юриспруденция», «право» и прочая шелуха. Из уважения он виновным-то себя признал. Хотя уверен, в душе-то он не считал себя преступником. Просто он ничего не понимал. А все непонятное невольно вызывает у человека уважение.
Двенадцатый час ночи. Но мы все еще сидим. Чтоб как-нибудь протянуть время, Ольга Андреевна начинает опять уборку. Моет посуду, подметает пол и делает все это нарочито медленно. Посуда вымыта, стол насухо вытерт, Ольга оглядывается, что бы еще такое сделать, и, убедившись, что больше совершенно нечего, садится, положив на колени руки. И так, не шелохнувшись, сидит долго, мучительно долго, морщит лоб, кусает губы. Она хочет что-то сказать и не решается, ждет, когда заговорю я. А я молчу, нехотя перевертываю страницы книги.
Знаете что? прерывает она молчание, обращаясь почему-то на «вы».
Что? равнодушно откликаюсь я.
Ольга испуганно вздрагивает и говорит совершенно не то, что хотела сказать:
Который час?
Вероятно, первый.
Так много. А спать не хочется, говорит она, грустно улыбаясь, и ждет, не предложу ли я посидеть еще немножко.
А я по-прежнему молчу и по-прежнему равнодушно листаю книгу.
Ну, я пошла.
Ольга встает, снимает с гвоздя пальто. Я помогаю ей просунуть в рукава руки и по ее грустным глазам вижу, как ей не хочется уходить. И словно в подтверждение моей догадки, она, вздохнув, говорит:
Если б ты знал, как мне не хочется
Чего не хочется?
Ока вскидывает потемневшие от тоски и обиды глаза и говорит, стиснув зубы:
С утра ехать в командировку.
Я провожу тебя.
Зачем?
Да так
Не надо. Прощай, и хлопает дверью.
Каждый раз, уходя, она бросает мне это слово. Но я знаю, что она придет и придет обязательно, чтоб сказать мне его еще раз. Придет, раскрасневшаяся от радости, стыда. Она радуется, что ей приятно видеть меня, сидеть рядом, дышать вместе одним воздухом. И в то же время ей стыдно бывать у меня, оправдываться и лгать, чтобы замотивировать свой приход какой-нибудь очевидной ложью, вроде как: «Пришла проконсультироваться по одному юридическому вопросу». И я ее ничуть не осуждаю. Мне тоже приятно бывать у Симочки и дышать с ней одним воздухом. Правда, я не сгораю от стыда за свои визиты: они прикрыты дружбой с Борисом Дмитриевичем. Но все знают, что это тоже ложь. Знает и Симочка, и Васюта, и соседи, вероятно, догадывается и сам Полостов.
Однако всему есть конец.
Пришел конец и этой дружбе. Она оборвалась внезапно, легко, бесшумно, как истлевший кусок полотна.
Полостов получил письмо от дочери. Она сообщала, что выходит замуж, и умоляла отца приехать на свадьбу и разделить вместе с ней ее радость. В письме так и было написано: «разделить со мной мою радость». Борис Дмитриевич читал мне письмо вслух и дважды подчеркнул эту нелепую фразу.
Мы с Симочкой провожали его. Настроение у Полостова было приподнятое, возбужденное. А когда он в привокзальном буфете выпил водки, то к нему еще прибавились гордость и бахвальство. Статный, он, красиво поводя плечами, молодцевато расхаживал по перрону, небрежно брал меня за пуговицу, говорил: «Молодой человек, вот ты не испытываешь чувства отцовства. А жаль. Чудеснейшая, изумительнейшая эта штукенция. Советую испытать, опять ходил, насвистывая и слегка подрагивая ногой, брал меня за ту же пуговицу и со снисходительной грубостью поучал. Запомните, молодой человек. Долг каждого мужчиныбыть отцом, так сказать, продлить и увековечить род человеческий». И слово «продлить» звучало неприятно и пошло. Симочка изумленно смотрела на мужа и ничего не понимала. А он просто не замечал ее, а может быть, вообще забыл о ее существовании. И только когда подошел поезд, он вспомнил о ней, наспех поцеловал в лоб, сказал: «Не горюй. Веди себя умненько», вскочил на подножку и помахал платком.