Все было кончено. Чувствуя, как закипают в глазах слезы, я поплюхала комки на противень. Это был позор.
Вов! звонко крикнула мама в темноту длинного коридора, иди духовку разожги, поставила противень на табуретку около плиты.
Сонный папа, с усилием продирая глаза, видимо совсем не проснувшись, зажег спичку и решил присесть около раскрытой дверцы духовки. Не рассчитав расстояние, или оступившись, он сел прямо в центр противня, передавив всю мою неудавшуюся красоту.
Наверное, я не ревела с такой силой с самого своего рождения. Во всяком случае, сейчас бы я переорала рев того элеватора, который, по рассказам мамы ознаменовал мое появление на свет. Папа, испугавшись до смерти, руками собирал с пола и штанов, скользкое, жидкое тесто и смачно плюхал его в кастрюлю. Мама хохотала так, что звенели хрустальные рюмки в шкафу, а нервная соседка сверху начала стучать по батарее.
Отсмеявшись, мама разбила девятое яйцо в страшное содержимое кастрюли и ловко вмешала его, чуть еще похрюкивая от смеха.
И тут поганое тесто вдруг стало гладким и упругим. Точно, как на картинке, в кулинарной книжке.
***
Утром, когда Оксанкин папа снова привел ее к нам, я еще спала, но сквозь сон слышала мамин тихий голос и подружкин смех, как будто звенели колокольчики. Спать было больше нельзя, так и проспать чего недолго, и я вскочила, разом натянула шорты и майку и выскочила в коридор. Мне навстречу шла незнакомая принцесса с круглыми, ошалелыми черными мячиками вместо глаз, в пышном белом платье, с распушенными прямыми волосами, в которых струилась, матово поблескивая, тонкая атласная лента. Принцесса подошла к зеркалу и недоверчиво потрогала свое отражение. Поправила платье, крутнулась и снова потрогала. Потом повернулась ко мне, хихикнула растерянно и сразу превратилась в Оксанку, только красивую и с красным, распухшим носом.
Ты чо? Ревела что ли?
Я потеребила свою любимую ленту в Оксанкиных волосах и первый раз не ощутила ни злости, ни раздражения. Наоборот, мне стало радостно и светло на душе. Покрутив подружку в разные стороны, я вихрем рванула в свою комнату, и, вытряхнув свою заветную шкатулку прямо на палас, достала брошку. Тоненькая веточка из серебристого металла, с блестящей стеклянной капелькой на маленьком ажурном листике была моей тайной. Мне ее втихаря сунула в руки тетя Рая, еще прошлым летом, на вокзале, когда мы уезжали из деревни. Шепнула «Матери не кажи». Я ничего не поняла, но брошку взяла. Так она и пролежала год в шкатулке, а вот теперь пригодилась.
Я приколола ее к Оксанкиному платью и, гордая собой, притащила за руку в зал. Мама улыбнулась, поправила мою перекосившуюся майку, но увидев брошку, вздрогнула. Притянула Оксанку, рассмотрела брошку поближе и ничего не сказала, только коротко глянула на меня странно блеснувшими глазами.
Глава 3. Елка
Свечи в торте с зайцами горели ярко, даже потрескивали. Свет дрожал и освещал Оксанкину напряженную мордочку и круглые щеки. Подружка приготовилась дунуть. Ей надо было разом загасить все восемь свечек, задача оказалась ответственной, а Оксанка не привыкла что-либо делать плохо или не полностью. Поэтому она надулась и зажмурила глаза. В дрожащем отсвете пламени ее личико изменилось, и я только сейчас заметила, какая она симпатичная. Розовые щеки смугло горели, чернющие ресницы в прижмуренных глазах были такими длинными и мохнатыми, что отбрасывали легкие тени.
Мама подошла сзади и ласково поправила гладкие пряди, падающие ей на плечи.
Что-то больно кольнуло меня в бок. Я помнила это ощущение. Как только оно появлялось, я обязательно делала какую-нибудь гадость. И виновата была в этой гадости всегда мама. Но она этого ее знала, потому что я берегла её от такой неприятной мысли. У меня засвербило в носу и зло защипало глаза. Я набычилась.
К проигрывателю, стоящему на тумбочке у окна подошел папа, выждал минутку и запустил пластинку. Песенка про день рожденья грянула на весь дом, мама опустила руку Оксанке на плечо. Та дунула так, что дрогнули зайцы, с ближайшего грибка слетела тоненькая шляпка, а свечки погасли сразу все, до единой. Гости захлопали, закричали ура, а папа, как фокусник, вытащил из-за спины букетик гвоздик и, вручив их подружке, взял ее на руки. Эта толстая корова, свесив ноги в нарядных красных сандалиях почти до земли, сидела у моего папы на руках и, обняв его за шею, довольно хохотала, сияя черными глазищами.
Тут, по сценарию, я должна была влезть на табуретку и с выражением прочитать сочиненный мамой стих, про красивую умную девочку, которая выросла и стала еще умнее и красивей.
Я залезла на табуретку. Музыка стихла, все гости уставились на меня. Набрав побольше воздуха и, глядя прямо на противную подружку, я выпалила:
Ничего! Мы вот на юг поедем когда, все вместе и Оксанищу эту возьмем. А я тогда все глаза песком засыплю. Пусть знает.
И прочитала стих. Громко и с выражением.
Папа медленно опустил Оксанку, и погладил её по голове. Было поздно, потому что та испустила дикий рев и села на пол. Тогда папа поднял её с пола и прижал к себе покрепче, успокаивая.
Я слезла с табуретки и в звенящей тишине, глядя в папино лицо, мстительно заявила.
И тебе засыплю! Тоже! и, развернувшись, вышла из комнаты.
Когда я медленно шла по коридору и вела пальцем по светлым обоям, уже у кухни меня догнала мама.
Мне надо с тобой поговорить, Ира. Серьезно.
Она посадила меня на стул, села напротив. Я хотела вырваться и убежать, но руки у мамы были сильные, и вывернуться не получилось. Она смотрела мне прямо в глаза, и на ее белом лбу собралась складочка, а розовые губы подрагивали. Так всегда было, когда она сильно сердилась.
Я многое тебе объясняла, Ира. Про Оксану, про её жизнь, про маму её тоже. Ты вроде все понимала. Или нет?
A чего она?
Вредный червяк в моей голове ворочался, а в боку все покалывало. Мне уже было стыдно, но признаться означало сдать позиции. А я свои позиции без боя не сдавала.
Значит так!
Мама встала, зашелестев шелковым новым платьем, от которого пахнуло духами и шоколадом. Мне уже так захотелось прижаться к ее теплому боку и зареветь, что стало плевать на этот бой. Я рванула к ней, но она уверенно отстранила меня, отошла к двери. Потом повернулась ко мне.
Мы все идем в цирк на Новый год, ты знаешь. Все, кроме тебя.
У меня даже дернулась голова, как от удара. Слезы прорвали плотину и хлынули градом.
***
Ты обалдела, Ангелин. Ребенок два месяца ждал этого цирка, она вон, весь альбом клоунами и медведями на велосипедах изрисовала. Надо же меру знать!
Мам, наказание должно быть запоминающимся, иначе оно не имеет смысла. Она поступила зло. Это стоит наказания. Оксана, как песик бездомный живет, у нее радости никакой нет, ты же знаешь, Верка забросила её совсем. Я Ире все объясняла. Она все поняла. И сказала мерзость просто так, из вредности и злобы.
Эта Верка тебя чуть со всеми родными не перессорила, Линка вон, хорошо она здоровая кобыла, и родила без бед. А если б скинула, да не дай бог ребёнок помер? Ты как бы в глаза людям смотрела?
Голоса взрослых на кухне гудели, то нарастая, то удаляясь. Мне казалось, что кучка пчел слетелась на мед, капнутый на стол. И пчелы, пока весь мёд не растаскают, не разлетятся. Я сидела у себя в комнате на диване и клевала носом. Гуд меня усыплял, но слова я различала. Особенно баб Анин, она говорила резко и раздельно, и только её голос не жужжал, а бил по перепонкам, вызывая странную боль в голове.
Про Бориса поговорят, да забудут, козла этакого. Он уж там, перед Линкой усом повёл, та и растаяла, простила. А тебя век с твоим добром вспоминать будут. И в Веркой твоей, приблудой. Ты же их познакомила.
Мам. Он не бычок, я его за ноздрю не вела на случку.
Глубокий и нежный мамин голос тоже выбился из гула и прозвучал так, как в у нас в оркестре в музыкалке звучит валторна. Нежно, переливисто и один, во вдруг возникшей тишине смолкнувшего аккомпанемента. Я даже проснулась, и болезненный стук в голове на минутку затих.
Но бабушка сбила тон:
А ты еще дочь её привечаешь. И с Иркой позволяешь дружить. Да еще и так наказываешь собственное дитя. А у Оксанки этой уже сейчас глаз блудливый. Вылитая же мать, копия.
Баба Аня стала говорить громче, я совсем проснулась. Голова болела все сильнее, я легла на диван, чувствуя, как тянет ноги, ломотно и неприятно. Болело горло так, что я не могла глотнуть и, пытаясь позвать маму, просипела:
Мааа. Мааа.
Никто не слышал и мне показалось, что я одна. На всем свете
***
Как я обожала болеть. Сейчас, когда уже спала температура, но все еще от малейшего движения меня бросало в жар, мне разрешили лежать в мам-папиной спальне, на огромной душистой кровати с белоснежным, гладким, холодящим бельем и читать Большую Советскую энциклопедию. Энциклопедия была тяжелой, как гиря, но я все равно, с трудом вытаскивала её из тесноты шкафа и тащила на кровать, запыхавшись от усилий.
Баба Аня ругалась «неслухом», но подкатывалась ко мне теплым шариком и подтыкала одеяло со всех сторон, подсовывая подушку под плечи. Потом чистила мне апельсин, делила его на дольки и включала шикарный мамин торшер из золотистых шаров, нанизанных один на другой.
Я читала все подряд, но особенно меня занимали медицинские статьи с картинками. Особенно, там, где все в разрезе. Я подпихивала книжку поближе к свету и внимательно изучала извитые дорожки сосудиков, изгибы костей и что-то еще, непонятное и завораживающе-пугающее. Потом приходила мама, снимала в прихожей шубку и через полуоткрытую дверь врывался запах снега, свежести, цветов и еще чего-то, запретно-приятного. Она подходила ко мне, и наклонялась, коснувшись губами лба. Потом трогала щеку прохладной, мягкой ладошкой и гладила по голове. А вечером долго сидела у меня в комнате на кресле и читала мне сказки вслух.
***
Тссс. Ирка спит, не шуми. Она сегодня первую ночь не бухыкала, сейчас разбудишь, начнет кашлять опять. Господи! Ты чего-ж датый такой с утра! И куда ты такую-то припер. Как ставить будем? Где ж ты взял её, а?
Я медленно выныривала из ночи. И выныривание это было жутко приятным, потому что одновременно мне вспоминалось, медленно и тягуче, куда вчера вечером, закутавшись, как дед Мороз в тулуп, напялив старые дедовы валенки и смешную мохнатую шапку (пыыыыжик тянула мама, хихикая) ушел папа. Он ушел дежурить в наш хозяйственный магазин за лесом. А туда должны были привезти елки. Мама рассказала мне, что если папа с мужичками, под бутылочку, разгрузят машину с елками, то всё может быть, и одна красавица будет наша.
Я вскочила и, прямо босиком, в рубашке, бросилась в коридор. А коридор заполнял запах. Безумный, яркий, свежий лесной аромат ворвался в нос, закружил голову и я, чихнув пару раз, гикнула радостно и, проскочив пьяненького папу и испуганно посторонившуюся маму, влетела в зал.
Она! Занимала! Всю комнату! Темная, пушистая, мохнатая. Такая красивая, что я села на пол, рядом с елкой, взяла ее за колючую лапу и заплакала.
глава 4. Наказание
Баб. Зима когда кончится? Я весну хочу. А баб?
Мы с бабой Аней брели в музыкалку по тоненькой тропке, проложенной через огромные сугробы на пустыре. Ветер нес острые колючие снежинки, хлестал ими по лицу, лез за воротник и в рукава, лепил по коленкам и даже задувал в валенки.
Будет тебе весна, вон смотри лучше, как красиво вокруг.
Мне набивался снег в рот и в нос, отвечать было неохота, и красоты особой я не наблюдала в сплошной круговерти снега. Жутко замерзли ноги, и очень хотелось ныть.
У нас с бабушкой эта дорога в музыкальную школу вообще была довольно тернистой. Сначала мы шли через небольшой лесок у окружной дороги, потом через пустырь до автобусной остановки. Там, у самого пустыря, была конечная остановка автобуса. Одинокая будка с поломанной крышей и изрисованными стенками конечно прикрывала редких пассажиров от ветра и непогоды, но автобус ходил так редко, что мы успевали продрогнуть до костей. Чуть согревшись, мы пересаживались на второй автобус, он был уже поудобнее, совсем городской. Правда, моя бабуля не искала легких путей, а искала коротких, поэтому мы выходили снова, именно у леса. Вернее у маленького лесочка, в черноту которого вела разбитая мощеная дорожка, почищенная от снега лишь кое-где. Мы лезли по колено в снегу, пыхтя и отфыркиваясь, как два кита. Дорожка упиралась в скрипучее крылечко с заднего двора старой, деревянной школы. За школой было кладбище и я, приседая от ужаса, держалась за бабушку крепко, вцепившись в мокрый подол пальто.
Но зато, можно было на переменках вечерних занятий отлично пугать уборщиц, изображая крик ночных сов хорошо поставленными на уроках хора голосами. Да и привидения это вам тоже не фунт изюма.
Аааууу, ииииуууу.
Бритый под ноль Вадим, похожий на табуретку с короткими ножками, лучший ученик, солист школьного хора, трубно завывал из темного угла под лестницей. Я хлопала раскрытой тетрадкой по нотной папке, изображая звук крыльев страшной ночной птицы, и тоже подвывала тоненько.
Иииииуу, иииии
Чтоб тебе, нехристище.
Уборщица замахивалась на нас плохо отжатой тряпкой. Мы прыскали в стороны, а грязная вода стекала на крашеный пол, образовывая мутные лужицы.
***
Длинные уроки фортепиано я ненавидела яро. Разбегающиеся и сходящиеся гаммы были тягучими, резиновыми, хроматические ломались в самом неожиданном месте, подло и неожиданно. Мой педагог по фортепиано, грозная Ирина Петровна Изериль (Извергиль, как называл ее папа) беленела, норовила врезать мне по пальцам корешком дневника и швыряла ноты в угол. Ноты шелестели и влажно брякались на пол, а я, побитой собачкой плелась за ними и несла их назад. Я никогда не рассказывала маме об этом, предполагая, что узнай она от плотно набитых в войлочную башню извергильских волос не останется и клока.
Но зато потом было сольфеджио. А на нем, тоненькая, стройная, похожая на танцовщицу из Андерсена, Венера Игоревна творила с нами волшебство. По мановению её тонких пальцев мы вдруг превращались в звуки. Взмах и тягучая, протяжная нота чудом возникала откуда-то из первого ряда, еще взмах нежнейший звук из второго, и вот уже полновесный аккорд заполнял нас до краев. И тоненькое пициккато, которое тренькали две сестрички-близняшки остренькими голосами щекотало где-то у самого сердца.
А потом еще можно было пугануть бабушку. Выждав, когда схлынет поток музыкальных гениев, прокравшись незаметно в тесную, полутемную раздевалку, я прыгала на нее сзади и верещала страшным потусторонним голосом. Баба Аня каждый раз пугалась, грозила мне маленькой ручкой, а морщинки на её полном, яблочно-розовом лице играли, собирались и разбегались снова, как тоненькие лучики.
Самым же большим счастьем, редким моим подарком судьбы было пойти в музыкалку с мамой.
Там из гордой, недоступной, всё знающей и строгой учительницы, она вдруг становилась маленькой и растерянной. Внимательно выслушивала упреки Извергиль, послушно кивая головой (и только по ее, обычно пухлым розовым губам, вдруг сжавшимся в тонкую, злую линию, я понимала, что ей трудно сдержаться), неловко примостившись в самом уголке толпы мам, переписывающих задание, вывешенное в коридоре на пыльном деревянном стенде, вставала на цыпочки, и ежеминутно поднимая очки повыше, близоруко щурясь, быстро писала кривые нотки в моей толстой тетрадке.
А я стояла сзади и гордо крутила головой. Мама была самой красивой из всех теток, полной, белой, нарядной и душистой. У нее в ушах и на руках с яркими ноготками сверкали украшения, а рыжие волосы были собраны высоко и пышно. И заметив какого-нибудь противного дядьку, уставившегося на моё сокровище, я тут же вбуравливалась между, прикрывая ее своим телом.
Мам! Ты опять подслушивала? Тебя же ругали, вон ты наследила на полу.
Мама смеялась, стаскивая с голову пушистый шарф, весь в таящих искристых снежинках и вытирала ноги о расстеленный половичок.
Каждый раз, когда у нас начиналось сольфеджио, она выскакивала на улицу и под окном, вскарабкавшись на пень, слушала наше пение. Ей очень нравилось. Я это знала, и всегда старалась заглянуть за занавеску, мне казалось что я вижу как блестят ее глаза, и даже слышала она подпевает.
И уже совсем поздно, после занятий, сойдя с автобуса на конечной остановке, мы с мамой, взявшись за руки, размахивали ими, как маленькие и орали на весь лес арию Ленского.