И тем не менее мужчина, шагая вдоль железнодорожных путей был преисполнен чувства, что школа, осененная святым, теперь самое подходящее место для его ребенка, и он заранее знал, что они просто обязаны будут принять ребенка, даже если у них больше нет мест: нет, значит, придется завести.
Холодное, ясное мартовское утро. За одиноким раскидистым кедром клубится сине-приливное мятежное небо, над рельсами посвист, электрический гул, шум проносящихся скорых поездов, а в глубине метрополии просвечивает между кубиками домов извивистая река, раскинув словно бы оцепеневшие притоки и растянувшись, как спящий великан. Мужчина идет быстрым шагом, почти бежит, как на последней, решающей финишной прямой, так некогда, по словам летописца, выходили в финал, звонит не в ту дверь, ему показывают правильную, и вот свершилось: его словокоторое он с таким трудом, заикаясь, выдавил из себявозымело силу, и уже на другое утро злосчастная школа остается навсегда по ту сторону железнодорожных путей, а ребенок, убежденный воодушевленными речами взрослого в том, что это пойдет ему только во благо, дает новым детям покорно и даже благодарно окружить себя. Речь шла всего-навсего о смене школы, но вместе с этим шагом для ребенка произошло нечто жизненно важное.
Ребенок проучился в этой конфессиональной школе до конца учебного года и остался еще на весь следующий (потом все равно нужно было переходить по возрасту на другую ступень и, стало быть, в другую школу). Это заведение не было школой мечтытакая у ребенка уже в жизни была, и к тому же она теперь закрылась (далее дорожку заасфальтировали). Здесь было все просто и незатейливо, и для ребенка это было хорошо. В отличие от прежней школы, сюда ходили дети из самых разных семей, и жили они все где-то поблизости, сам же пригородный район, ничем как будто не отличавшийся от соседних, с которыми он практически сливался, сохранил все же какую-то деревенскую обстановку окраинного захолустья. И та же захолустность царила в местной школе, в простоте нравов которой заключалось некое здоровое начало, оказавшееся для ребенка в каком-то смысле даже полезным. На удивление быстро он освоил разного рода вульгарности и даже получал от этого удовольствие. Поначалу взрослый хотел запретить ему подобные, считающиеся неприличными, глупости, создававшие к тому же впечатление, будто его ребенок поет с чужого голоса, но потом он понял, что эти дурацкие шуточки и присказки, при всем их идиотизме, служат ему пропуском в общие игры, которых ребенку так давно не хватало. В конце концов, взрослый был даже рад, что его дитя не проявляет никаких признаков ханжества и никакой набожности. И вообще, разве можно себе представить, чтобы ребенок был верующим?
В целом этот период в истории ребенка, в отличие от предшествующих лет, определялся не столько школой, сколько домом, где он по большей части был наедине со взрослым, причем нередко они проводили время порознь, каждый в своем углу, и даже на разных этажах. Кто-то из тех, кто захаживал иногда к ним в гости, сказал впоследствии однажды, что поначалу оба они производили на него впечатление «очень грустных существ», и только позднее он понял, что в действительности их союз нельзя назвать несчастливым, скорее, наоборотудивительно радостным и крепким; сам взрослый, вспоминая это время, считал, что никогда еще не чувствовал себя столь близким к блаженству, как тогда.
Однако напряжение всех этих лет, проведенных в другой стране, все больше давало о себе знать, внося разлад, который уже невозможно было сгладить никакими средствами гармонии. В то время как взрослый незаметно, медленно сроднился с чужим языком, ребенок, который научился управляться с ним ловчее, чем местные дети, переходил на этот второй язык с большой неохотой и даже отвращением. Было очевидно, что так называемое двуязычие не только являет собою, как говорят, бесценное сокровище, но может со временем привести к болезненному раздвоению. Дома, с мужчиной, ребенок никогда не пользовался чужим языком (разве что в шутку), в школе же на протяжении всего дня он не слышал ни одного родного слова. Когда ребенок, вне занятий, общался с местными, взрослый часто просто не узнавал его: от этого другого наречия у него появлялся другой голос, другое выражение лица и совсем другие жесты. Чужая манера говорить влекла за собою совершенно чужую систему движений: насколько искусственно и подражательно звучала эта речь, настолько же марионеточными казались движенияи в этом проявлялся уже не только страх, но и невладение собой (что было, вполне вероятно, делом обычным, широко распространенным и потому лишь с точки зрения немногих заслуживающим внимания). Во всяком случае, по ребенку было видно, что, когда он возвращается в дом и, следовательно, в свою языковую стихию, он всякий раз заметно расслабляетсяговорит с явным удовольствием, тело становится гораздо более спокойным, а взглядыбезмятежнее. Да ведь он и сам описывал, что всякий раз, прежде чем перейти на другое наречие, ему нужно сначала внутренне собраться и, главное, «настроить» совсем по-другому язык.
Эта раздвоенность в течение года как-то забывалась, зато в конце каникул, которые ребенок проводил в стране происхождения, снова выплывала, превращаясь в настоящую беду. Боль от резкого перехода к чужим буквам, звукам, окружавшим со всех сторон, была несравнима ни с какой иной болью, и не было тогда для него другой такой леденящей чужеземной страны, как этот говоривший на чужом языке пригород.
В дни приезда всякий раз было ясно, что возвращение в родную языковую среду становится насущной необходимостью, и чем скорее это произойдет, тем лучше (хотя, как правило, эта потребность с завидной регулярностью отодвигалась куда-то на задний план, ибо уже на следующее утро благодаря дому, саду, привычным дорогам и взглядам весь ужас как по волшебству улетучивался). Кроме того, была и другая, быть может, еще более весомая причина для возвращения на родину: за все пять лет, проведенные в другой стране, у ребенка не завелось ни одного-единственного друга из местных детей, все его друзья были приезжими из иных странв основном даже с других континентов, и принадлежали к самым разным расам.
С утешениями поконченоребенок возвращается к своему первому языку. Принятие такого решения стало возможным потому, что и у взрослого назрела необходимость внести изменения в течение своей жизни. Из-за ребенка (который почти не оставлял ему времени для серьезной работы) он постепенно растерял свое былое честолюбие и все с большим удовольствием отдавался вдохновенной праздности; и не только наличие ребенка избавляло его от угрызений совести, но и чужеземное окружение, где никто не спрашивал о том, чем он занимается, и он был просто «всеми признанным иностранцем», что вполне соответствовало его представлению об идеальном существовании. Прежними стараниями он обеспечил себе достаточно средств и потому мог позволить себе не беспокоиться о заработках. Во время долгих прогулок по окрестным пригородам, плавно переходящим один в другой, ему открывался неслыханный ландшафт, который он потом, с течением времени, мог бы перенести на невиданную, непреходящую карту. Кажется, что еще нужно: ничего не делать, просто жить с ребенком (всемерно опекая его), укрывшись под сенью «чужбины», укрывшись в иноземном пригородном доме вблизи иноязычной школы, укрывшись в спусках и подъемах идеально пустынных пригородных улиц, прочерчивающих холмы, с верхушек которых виден вдали большой город, сверкающий все новыми мгновениями вечности?
Но именно радость ничегонеделанья порождала деятельные, властные идеи сложения более масштабного, более мирного, более великодушного, иными словами, хорошего и единственного миропорядка, и это пробуждало в нем настоятельную потребность в том, чтобы все зафиксировать, упорядочить и передать дальше. Ему, пребывающему в праздности и часто впадающему в раздражение от предоставленности самому себе, созвучно было признание единомышленника прошлого столетия: «Без моей любви к формам я сделался бы мистиком». Нет, он тоже был неспособен, довольствуясь одним лишь чистым созерцанием, жить, растворившись в восторженном умилении или самозабвенности: он должен стать властелином своих мыслей и взглядов, а для этого ему требовалось все же снова вернуться к деятельности.
Так было принято решение, что он расстанется на год с ребенком. Девочка осталась у материкоторая ведь никогда не исключалась из жизнии пошла там, в стране происхождения, более того, в городе, где она родилась, в школу. Расставание далось ребенку легко, главное, у него теперь был родной язык и друзья (которые жили в том же доме). И точно так же взрослый, который еще недавно с таким презрением относился к тем, кто ради какого-то там «дела» совершенно забрасывал дела повседневные, чувствовал себя в полном праве спокойно устраниться: после стольких лет, которые он целиком и полностью посвятил ребенку, он мог позволить себе взять наконец свое; осуществление задуманного, однако, требовало абсолютной сосредоточенности, исключающей какие бы то ни было отвлечения. (К тому же он был уверен, что отсутствие «вечно другого» пойдет во благо ребенку.)
День прощания поздним летом, в третьей стране, где они провели вместе последние несколько недель. Первым вместе с женщиной уезжает ребенок, у него теперь свое направление. Мужчина стоит в аэропорту на террасе для провожающих и смотрит, как взлетает их самолет. Он поднимается в небо, становится меньше и меньше, пока не превращается в точку, за которой к северу тянется тонкий след, а потом и вовсе исчезает за облаками, сверкнув напоследок в просвете; у моих ногкаменные плиты, еще влажные от недавно прошедшего ливня.
8
Вообще, взрослый всегда воспринимал детей как некий особый, неведомый народ, порою даже как то жестокое, беспощадное племя, «которое обходится без пленных», как диких варваров и даже каннибалов; их нельзя было назвать человеконенавистниками, но все они были неверными, бесполезными и действовали на того, кто вынужден был общаться только с такими не одушевленными чувством общежительности бандами, совершенно оглупляюще, убивая в нем всякий дух. Эта более или менее устойчивая оценка взрослого относилась в равной степени и к своему собственному отпрыску. Но в тот год разлуки и работы, проведенный им в разъездах по разным частям света, именно дети, ничего особенно и не делая, оказывали ему неоценимую помощь. Они были «незнакомцами», которые всегда «приветствовали его», и они же не давали взгляду унестись неизвестно куда и потеряться. Один такой ребенок, в критическую минутукоторая никогда не приходит одна, позвонил в дверь мужчине: он просто ошибся этажом, но все же явился в нужный момент, вовремя нарушив ход событий, и его вид подействовал окрыляюще, как музыка пустынь. А как-то раз, ранней зимой, взрослый сидел на скамейке холмистого парка и наблюдал за школьниками, игравшими в низинке. Только один ребенок не принимает участие в общей игре, он перемещается среди других сам по себе, двигаясь по спирали за пределы общего круга, но при этом все время оглядывается, озирается, ищет кого-то глазами. Если к его ногам подкатывается мяч, он просто отступает спокойно в сторону и на какое-то время замирает на месте; потом он забирается на скамейку, подальше от других, сидит и ерзает, беззвучно открывает рот и снова закрывает: при всей его покинутости, ребенок излучает кротость и самодостаточность. Его длинное пальто застегнуто до самого подбородка; от раскисшего месива внизу поднимается пар, словно дым от огня; волосы играющих лучатся.
А потом еще была поездка поздней зимой на автобусе по горной долине; в салоне только странно притихшие дети, возвращающиеся из школы домой; небольшими группами или по одному они выходят из автобуса и исчезают на проселочных дорогах; ранние сумерки, метель, заледеневшие водопады; когда открываются двери, снаружи вдруг долетают голоса двух перекликающихся на морозе птиц, поражающих слух неизбывной печалью и тоской, и вместе с тем такой красотой, что слушающего охватывает непреодолимое желание запечатлеть этот плач и положить его на музыку. Следующей весною, сидя в поезде, он видит за окном ребенка, бодро шагающего вприпрыжку вдоль рельс на фоне мокрой сумрачной долины, и в мыслях складывается фраза, обращенная к нему: «Благословен твой путь, незнакомое дитя с подрыгивающей походкой!»А потом еще одна поездка на автобусе, и снова почти одни дети, сначала в сумерках, потом в темноте, и в голове непроизвольно возникает вопрос: «Можно ли спасти детей?»
Ибо с течением времени путешествующий пришел к выводу, что всем им без исключения чего-то не хватает, все они чего-то лишены и при этом пребывают в постоянном ожидании. Грудные младенцы, которых он видел в аэропортах, залах ожидания и прочих местах, не просто «голосили» или капризничали, нет, их крик исходил из самых глубин. Каким бы мирным ни был пейзаж, из недр его рано или поздно раздавался оглушительный вопль живого существа, взывающего где-то там к своему ближнему. Но детское сообщество нуждалось в равной степени и в случайных, встречных незнакомцах: ведь недаром единственной постоянной величиной в сутолоке бульваров, супермаркетов и метро были неизменно те самые широко раскрытые, почти не мигающие детские глаза, смотрящие на уровне животов всех этих взрослых и тем не менее воспринимающие, даже в самой немыслимой толчее, каждого по отдельности, в надежде встретить ответный взгляд (и всякий прохожий может быть уверен, что на него непременно будет обращено благодатное внимание).
Он понял: «нынешних времен», которые он так часто ругал и проклинал, на свете нет, как нет и «последних времен»это все химера: с каждым новым сознанием разворачиваются одни и те же возможности, и глаза детей в толчееты только посмотри на них! свидетельствуют о вечном духе. Горе тому, кто пропустит сей взгляд!
Однажды мужчина оказался в музее перед знаменитой, легендарной картиной, изображающей убиение младенцев в Вифлееме: дитя, в снегу, тянет руки к матери, в платке на голове и в фартуке; стражник вот-вот уже схватит его; зритель, которому чудится, будто все это происходит здесь и сейчас, буквально думает следующее: «Это недопустимо!»и принимает со своей стороны твердое решение дать другую историю.
Ранней весной, оставив позади сознательно выбранный им длинный кружной путь, он возвращается воскресным днем, на большом корабле, пересекающем широкое озеро, в область распространения своего родного языка. Тот пресловутый народ (который и ему так часто грезился) уже давнои это считалось теперь неопровержимым фактомперестал существовать: те, кто оберегал красоты земли, успели умереть, а те, что остались в живых, пребывали в злобе, оттого что войны больше не было. Пусть скинут все ореховые деревья с себя свои круглые плодытак звучало его проклятиеи претворят их в острые ножи, дабы пали они на тех бесплодных, что таятся в тени, и уничтожили их на корню! Но в упомянутый день против него сидит на верхней палубе корабля какой-то мужчина в темном костюме и белой рубашке без галстука; рядом с мужчинойребенок, одетый похожим образом. То, что они сейчас вместе, исключение. Мужчина работает на какой-то крупной стройке и редко видит своего ребенка; они живут в местах, где нет таких больших озер и нет таких кораблей. Но они не приезжие, проводящие тут свой отпуск, а местные, отдыхающие в свой выходной. Вполне возможно, что он впервые вместе отправились в путешествие, во всяком случае, они объединились явно только на это воскресенье. Они не проявляют никакой особой радости просто сидят, тихо, очень прямо и сосредоточенно. Воздухясный, и берега кажутся совсем близкими мягко поднимающиеся склоны холмов окрашены коричневатой зеленью хвойного леса. Мужчина и ребенок положили руки на колени. Время от времени ребенок что-то спрашивает: голосом, лишенным детскости; мужчина отвечает, односложно и одновременно исчерпывающе, без слащавости и рассеянности, которые часто встречаются, когда взрослые разговаривают с детьми, при этом некоторые из них даже специально делают ошибки, нещадно коверкая язык. Вся поездка занимает несколько часов, от причала до причала, по всему озеру. Лицо незнакомого мужчины все больше уходит в тень; ребенок выглядит таким же серьезным, как и вначале. Они сидят на одном и том же расстоянии и образуют отдельную темную группу на этом корабле. От них исходит глубочайшая печаль, осиянная достоинством и величием; и наблюдатель воспринимает теперь эту черноту как цвет, который открывается ему как цвет народа; и никогда еще oн не видел другой такой пары, которая так приблизилась бы к небу, а может быть, оно лишь выглядит не таким беспредельно далеким у них над головами? За холмами грозовые тучи, а над верхними деревья ми светлая тонкая кромкане просто сверкание или сияние, а нечто вполне материальное, субстанция, и: которой с порывами ветра снова образуются морские волны и несутся всадниками вдаль, налетая на горизонт, одна за другой, как «авангард», устремившийся ко времени назначения: к человеческому временивечности. В сумерках эти двое сойдут с корабля и пойдут пешком через город к автобусному вокзалу. Откроются раздвижные двери, и клубы пыли останутся виться над покинутой территорией. С первыми каплями дождя пыль собьется в круглые катыши. Ночью пустой автобус будет стоять где-нибудь за городом на обочине, в деревне под названием Галлиция, до рассвета, когда нужно будет снова возвращаться на вокзал. (Третье название места в истории ребенка.)