На днях всучили очередную баночку, хранимую уже года два, потому что эти наночастицы надо утилизировать особым образом, а руки до этого не доходят. Наночастицы токсичны и, по видимости, являются канцерогенами. Но толком никто ничего не знает, так как они только-только стали популярны и пока малоизучены. Так вот, эта баночка, как и многие предыдущие, сопровождалась историей, описывающей злоключения ее содержимого. В ходе прежних экспериментов наночастицы разлились на пол, были собраны и закупорены вместе с пылью и мусором. Пыли и мусора в этой мутной неоднородной смеси вполне могло быть гораздо больше, чем самих частиц. Плюс с тех пор все кисло вне холодильника. Но тут появился я, и настал звездный час этого неведомого вещества.
Как источник облучения используется старая микроволновка, в верхней стенке которой я просверлил дырку для оптического термозонда. Настройки моего супер-излучателя более или менее ограничиваются функцией «вкл/выкл». Измерить интенсивность электромагнитного поля внутри микроволновки мне нечем, а оно крайне неоднородно стоит чуть сдвинуть пробирки с образцами, и результаты кардинально меняются. Вероятно, именно из-за этой неконсистентности, вопреки всем стараниям, пока ничего не клеится. Но, принимая во внимание мой более чем скромный опыт, качество и объем выборки недостаточны для однозначных заключений.
Так что без Божьей помощи нам никак. Остается надеяться, что помощь Всевышнего компенсирует отсутствие аппаратуры, и главное наше вопиющее дилетантство.
Дружба, музыка и воровство
Вы еще тут? Прекрасно. Поехали!
Моего первого друга в Израиле звали Артем Резник. Впоследствии мы вместе учились в школе и тусовались в одной компании. Его отчим был алкоголиком, время от времени лупившим свою жену и вступавшегося за мать Артема. С годами Тема подрос, окреп и стал отправлять отчима протрезвляться в реанимацию.
А когда нам было по двенадцать лет, он убегал из дома, и я получал возможность, во-первых, участвовать в его приключениях, а во-вторых, со свойственным мне уже тогда нарциссизмом, наслаждаться тем, что помогаю другу в беде. Помощь товарищу это святое. В те годы я зачитывался Ремарком, идеализировал концепцию дружбы и имел преувеличенное представление о собственной роли в жизни тогдашних приятелей.
Из наших совместных похождений больше всего мне нравилось воровать. Никакой насущной потребности в воровстве я не испытывал рос в благополучной семье, родители (зачастую чрезмерно) обо мне заботились, и я не ведал ни в чем нужды. А дружба с Резником вносила разнообразие в эту удручающе идиллическую картину.
Воровали мы изобретательно и с душой. Я любил планировать и осуществлять, а финансовая сторона меня не интересовала. Сбывал наши трофеи Артем, и он же отдавал мне часть выручки. Своей доли мне хватало с лихвой, а ему эти деньги были по-настоящему нужны.
В воровстве идеально сочетались риск, азарт, и главное вызов благопристойному и скучному миру взрослых. Одной из наиболее удачных схем была следующая: мы выбирали дорогой, скажем, спортивный, магазин. Сетевой, не маленькую лавку. Кодекс Робин Гуда грабить богатых можно и даже нужно. Заходили порознь. Первый присматривался, например, к теннисным ракеткам. Снимал чехлы, разглядывал. Потом, будто в рассеянности, менял чехол дорогой ракетки на чехол одной из самых дешевых и наиболее покупаемых. Баркоды и ценники в этой стране непуганых идиотов почему-то клеились исключительно на чехлы.
Дальше раз плюнуть. Второй брал ракетку с подмененным чехлом, нес в кассу и чинно покупал дорогущий товар по дешевке. Схема работала идеально, риск был минимален, а краденый спортивный инвентарь удавалось сплавлять где-то за треть цены. Неплохой навар за полчаса чистого удовольствия. То же самое, но чуть менее изящно, мы проделывали, переклеивая ценники с дешевых вещей на дорогие.
Впрочем, воровать я начал гораздо раньше. Без кодекса чести, да и без азарта и куража. Еще в Советском Союзе. Тогда, подобно большинству отпрысков интеллигентных еврейских семей, я был добровольно-принудительно записан в музыкальную школу. Мне крайне повезло: на скрипке уже играл младший брат оплот маминых чаяний взрастить небывалого виртуоза, поэтому на мою долю выпала флейта, да и то без ожидания непременных подвигов и великих свершений. Но счастье, как водится, длилось недолго. Дворовые пацаны быстро растолковали, что флейта, которую зачастую путали с дудкой, это совсем не круто. Круто это гитара или, на худой конец, барабаны.
Я до сих пор помню пальцы с ороговевшими ногтями, лысину со старческими пигментными пятнами и дрожащие слюнявые губы учителя, отбиравшего у меня инструмент, чтобы продемонстрировать, как правильно «дудеть». Когда он отдавал мне эту заплеванную железяку, от брезгливости я уже не мог сосредоточиться на замечаниях, а думал только о влажных пятнах и пузырьках его слюны на дульце.
Однако музицированию сопутствовали и положительные моменты. Например тир. Тир находился в одной остановке до музыкалки. Днем я крал мелочь из карманов верхней одежды, оставленной на хранении в вестибюлях больших учреждений, куда пробирался, рассказывая гардеробщицам липовые истории. Скажем, о том, как моя мать буквально недавно и именно в этом гардеробе потеряла ключи, кошелек или еще что-нибудь. «Не корысти ради, а токмо волею пославшей мя» мамы. Моей мамы! Я был прилично одет и глядел на них честными голубыми глазами, старательно скрывая, что трушу, потею и нервничаю. Мне было стыдно и страшно. Но так как на противостояние реальности с поднятым забралом я пока не осмеливался, то бунтовал как мог скрытно, тайком.
Когда денег накапливалось достаточно, я выходил на остановку раньше и час напролет стрелял из пневматического ружья в ветхом, почти заброшенном тире. И был до опьянения счастлив.
Из моих музыкальных занятий ничего толкового так и не вышло. Повзрослев и научившись перечить родителям, я бросил дудение на флейте. Единственным долгосрочным последствием музыкальных экзерсисов стало отвращение к классической музыке. Мой братик с его ежедневными многочасовыми скрипичными запилами тоже внес посильную лепту, и понадобилось лет пятнадцать, чтобы я вновь смог слушать классику без содрогания.
Зато умение стрелять пригодилось во время службы в израильской армии. Я был лучшим стрелком роты, прошел курс снайперов и получил пару наград, которыми страшно гордился. Правда, в армии я также не задержался. Как только командование стало гладить меня против шерстки, задался целью и откосил, отсидев три незабываемых месяца в психушке.
И вот что странно: как воровал с Резником, я помню ярко и отчетливо, а как служил не помню почти совсем.
Статьи и гранты
Сила науки в смелости и готовности признавать свое невежество.
На днях в рамках междисциплинарного сотрудничества мы встречались с молодым профессором с факультета нанотехнологий. Инициатором этой затеи был я. Излишнее рвение часто толкает на опрометчивые поступки, напоминая, что каждый сам зодчий своего персонального ада.
Я всего-навсего хотел получить немного углеродных нанотрубок, которые производятся в лаборатории молодого профессора чуть ли не в промышленных объемах. Это представлялось мне примерно так: прихожу, беру склянку с наночастицами, благодарю и ухожу. Но, как водится, бесплатный сыр бывает либо в мышеловке, либо поблизости непременно околачивается какая-нибудь плутоватая лисица.
Все пошло наперекосяк с первого же шага извещения начальства о моих намерениях. Шмуэль усмотрел в этой встрече некий политический подтекст и навязался туда вместе со мной. И вот я сижу и глазею, как два профессора, словно павлины, самозабвенно распускают друг перед другом метафорические хвосты.
Молодой поминутно вскакивает и принимается метаться по кабинету, вместо хвоста воодушевленно взмахивая верхними конечностями. После каждой третьей реплики он замирает, пораженный величием собственной мысли, и, победоносно ткнув пальцем в потолок, провозглашает: «Это гениальная идея!» Затем делает предостерегающий жест, призывая не двигаться, чтобы не спугнуть вдохновение, выхватывает тетрадь и наспех конспектирует свежеиспеченное прозрение.
Минут через десять выясняется, что таких тетрадей у него две. Одна для рядовых гениальных идей, а вторая для сверхгениальных. Шмуэль из вежливости тоже удостаивается нескольких записей в первую тетрадь. Я на подобные почести не претендую и, скромно помалкивая, рисую в уме картину воздвижения на центральной площади технионовского кампуса конного памятника сего молодого ученого мужа в треуголке и смирительной рубашке.
Я уже вижу, как будет выглядеть твоя диссертация! внезапно объявляет он, присвоив себе очередную Нобелевскую премию и наткнувшись на меня фосфоресцирующим самодовольством взором.
Я аж закашлялся от такого хамства. Он, значит, уже решил припахать меня к своему проекту?! За какую-то склянку с парой миллилитров раствора наночастиц?!
Даже не знаю, что возмущало больше непомерная прыть или зашкаливающий градус корыстолюбия. Я мысленно выматерился и поклялся приложить все усилия, чтобы отделаться от этого охотника за легкой наживой как можно скорее.
Приняв решение, я отвлекся и задумался об этой манере швыряться «гениальными» идеями. Подобный образ мышления и самооценки вполне типичен для среднестатистического профессора. Правда, обычно недуг ослепления собственной конгениальностью проявляется не в столь острой форме и больше смахивает на хроническое вялотекущее заболевание.
Эти недо-сверхчеловеки (я имею в виду подавляющее большинство профессоров) пребывают в иллюзии, что каждым мыслительным порывом способны творить величайшие научные открытия. Им кажется, что космос, вся вселенная, внемлет им и отзывается, нашептывая сокровенные ответы.
Едет на службу этакий недо-сверхтитан научной мысли и видит, скажем, трещину на асфальте. И эта трещина каким-то непостижимым образом задевает в нем некую струну. Внутри недо-сверхтитана все переворачивается, и разверзаются небеса.
И кранты. Начинается рецидив научной диареи. По прибытии он рвется отыскать отголосок этой снизошедшей с небес божественной трещины у себя в лаборатории. Зачастую наперекор базисным законам физики и вопреки всякому здравому смыслу.
Вот и бесподобный профессор Басад является как-то утром и принимается пилить меня Рэлеевским рассеянием. Он, видите ли, буквально четверть часа назад, стоя в пробке, любовался на небо и вспомнил, как где-то когда-то вычитал, что лорд Рэлей первым додумался, почему небо голубое.
И это так здорово, восторженно фонтанирует он, и почему бы нам не обнаружить это явление в наших наночастицах?!
И вправду, почему? Давайте на секунду представим масштаб атмосферной оболочки земного шара, в которой происходит преломление солнечных лучей, и наночастицу. Нано!!! То есть частицу размером в несколько десятков миллиардных метра. Соотношение масштабов один к тысяче миллиардов! При такой разнице акцент смещается на совсем иные физические явления. Как-никак, одно больше другого в триллион раз! Может из-за этого триллиона?! Но нет, нет! Моего научного руководителя не смущают ни миллиарды, ни триллионы.
Настоящего профессора не остановят ни законы природы, ни результаты каких-либо экспериментов. Современный ученый не позволит таким незначительным мелочам препятствовать продвижению научного исследования в любом избранном от балды направлении.
В пароксизме научного сумасбродства Шмуэль утюжил меня Рэлеевским рассеянием недели три. Никакие доводы не помогали. Пришлось симулировать бурную исследовательскую деятельность вокруг этого рассеяния, будь оно неладно, а втихаря работать над подготовкой давно запланированных опытов, напрямую связанных с моей диссертацией.
Однако Шмуэль не унимался. И под конец я понял В таких вопросах я туго соображаю. Воспринимаю все слишком буквально Мне казалось, что в случае невозможности получить желаемые результаты, остается лишь создавать видимость деятельности, терпеливо ожидая, пока начальство одумается. А надо было не деятельность симулировать, а сделать вид, что есть результаты.
Вы правы, Шмуэль, покорно доложил я. Рэлеевское рассеяние, действительно, есть. Но его влияние незначительно. И вся эта история с рассеянием в большей степени относится к изготовлению наночастиц, нежели к их применению.
Шмуэль пригорюнился, заботливо круговыми движениями огладил живот, как-бы прислушиваясь к голосу чрева И неожиданно впал в диаметрально противоположную крайность помрачения рассудка.
Зазорно тратить время на пустяки! безапелляционно бухнул профессор Басад и разразился наставительной речью о важности отделения зерен от плевел, только в иудейских формулировках, с цветастыми цитатами из Торы и Талмуда.
Исчерпав красноречие, он обмяк, черты его лица потеряли резкость, он снова огладил пузо и побрел ритуально омывать руки, кошерно обедать и совершать дежурную медитацию в синагоге. А эпопея с лордом Рэлеем была на этом закончена и забыта.
Однако вернемся к молодому профессору нашему новоявленному Нобелевскому лауреату, который продолжает пузыриться феноменальными измышлениями и искрить новомодными терминами. Его потуги не пропали даром, и одна из выпущенных наудачу стрел случайно угодила в цель в размягченный псевдонаучным словоблудием мозг профессора Басада. И все. Наступает умопомрачение. Шмуэль, как дурень в погремушку, вцепляется в слово «плазмон» термин из квантовой физики, никак не относящийся к области наших, с позволения сказать, научных изысканий.
Не будем на этом останавливаться. Поверьте: что такое плазмон, не интересно даже самому Шмуэлю. Ему просто слово понравилось. Остается надеяться, что профессор Басад вскоре забудет про плазмон и не станет превращать его в тему для очередной арии из той же оперы, как Рэлеевское рассеяние.
Да и о каком плазмоне или любом другом квантовом эффекте может идти речь, когда все, что у нас есть в качестве аппаратуры это кухонная микроволновка и термометр?! Впрочем, прошу прощения, я обещал на этом не зацикливаться.
Натрындевшись о злосчастном плазмоне, профессор Басад откинулся в кресле, томно воззрился в призрачную бесконечность и, налюбовавшись ею, внезапно прервал возобновившийся каскад гениальных прозрений молодого профессора:
Знаете, он обвел нас затуманенным взором, оглядываясь назад, я порой думаю Шмуэля потянуло на откровения. Положим, ну, написал я восемьдесят статей, он медленно и шумно выпустил воздух из легких, но вот что я по-настоящему сделал для науки? Для вечности?
Рецидивы хандры по вечности случаются у профессора Басада примерно раз в месяц и, за исключением редких обострений вроде Рэлеевского рассеяния, бесследно рассасываются спустя час-другой.
Да И зачем пишутся все эти бессмысленные статьи? протянул молодой профессор, спеша угодить старшему коллеге.
И тут на меня накатило. То ли запредельная пафосность, то ли эта дутая задушевность, ставшая последней каплей
Как зачем? ляпнул я. Человек публикует статью, а его, как водится, никто не цитирует. Молодой профессор нелепо дернулся, будто поправляя съехавшую набок треуголку. Это меня раззадорило: Он не сдается, строчит еще статейку и цитирует сам себя. Но и на вторую не ссылаются. Тогда он берется за третью. Эм я наиграно пожал плечами, мол, я тут ни при чем, всего лишь констатирую факты. Вот и весь секрет вечного двигателя научной публицистики.
Молодой профессор покосился на меня и уязвленно нахохлился, а Шмуэль, все еще витающий в грезах, пропустил этот пассаж мимо ушей.
А теперь суммируем весь этот разрозненный бред и выведем общую закономерность. В академической системе ценностей существуют всего две координаты: публикации и гранты. «Понты и бабки» в терминологии моего друга Дорона, которой, кстати, тоже доктор наук.
Публикации их количество и совокупное «качество»: цитируемость, престижность журналов и тому подобное определяют некий удельный академический вес профессора. За редким исключением, после того как человек стал профессором, он своими белыми ручками никакие статьи уже не пишет, а подписывается под публикациями аспирантов, частенько даже не вникая в детали. Таким образом, чем больше профессор набрал аспирантов и магистрантов, и чем больше из них выжал, тем выше он поднимется в глазах таких же шарлатанов от науки, как и он сам.